УКРОЩЕНИЕ НЕУКРОТИМОГО

В предыдущей главе речь шла о купленных добровольцах чернить царскую семью и русское общество. В этой речь пойдет о людях, которые не дали повода думать плохо о себе даже под гнетом беды.

Любопытный документ сохранился в материалах Чрезвычайной Комиссии Временного Правительства. Той самой Комиссии, которая выдавливала (но не выдавила) криминал против царя из фрейлины Анны Вырубовой, пропустив ее через ад унижений и доведя дело до позорнейшего акта — обследования специальной медицинской комиссией, которая и установила (о, ужас!),, ее девственность. С этого беспрецедентного факта, говорят1, собственно, и на чалось падение престижа и продолжается срам и позор на весь мир этого самого Временного Правительства. Новоявленных правителей России.

Примерно такое же фиаско потерпела эта самая Комиссия, а с нею и Временное Правительство от пристрастного дознания другой женщины, водившей знакомство с Распутиным, — Е. Ф. Джанумовой. Из нее тоже выдавливали криминал против царской особы, благоволившей к Распутину. Но и тут вышла осечка. Так что картина поголовного соития россиян с Гришкой Распутиным осталась без документального подтверждения, чего всеми силами добивались новыё правители России. Материал дознания с «Дневником» Е. Ф. Джанумовой так же, как и «Дневник»

А. Вырубовой, опустился в бездну архива. Но вот пришло время, и мы имеем возможность познакомиться с ним.


Из дневника Е. Ф. Джанумовой:


«15 марта 1915 года.

…Какая жестокая и непонятная вещь война. Все приносится в жертву чудовищному молоху. Вспомнили вдруг, что мать наша германская подданная, она, родившаяся в России, и1 хотят заставить ее покинуть Киев, где она прожила десятки лет. Мы все убиты горем. Такая же участь грозит московской сестре. Сослали ее мужа. Ее с детьми пока оставили, но каждый момент могут выслать. Виделась вчера с Марьей Аркадьевной. Она советует обратиться к Григорию Распутину, с которым знакома. Он должен на днях приехать в Москву. Будет у ее знакомых Решетниковых. Я много слышала о нем, говорят, он управляет Россией, все зависит от него, все судьбы Государства Российского в его руках. Без его ведома не решается ни один государственный вопрос. Как это странно, какая‑то сказочная судьба, ведь простой невежественный мужик. Ничего не понимаю. В чем его сила? Он «необыкновенный», говорит моя знакомая, и всемогущий. Что же? Пусть познакомит. Если даже ничего не выйдет, любопытно взглянуть на него.


25 марта.

…С утра Марья Аркадьевна позвонила по телефону: у меня Распутин! Приезжайте завтракать. В 12 я уже была у нее. Когда я вошла, все сидели за роскошно сервированным столом. Распутина я узнала сразу, по рассказам я имела представление о нем. Он был в белой шелковой выши той рубашке навыпуск. Темная борода, удивленное лицо, с глубоко сидящими серыми глазами. Они поразили меня. Они впиваются в вас, как будто сразу до самого дна хотят прощупать, так настойчиво, проницательно смотрят, что даже как‑то не по себе делается. Меня усадили рядом. Он пристально и внимательно поглядывал на меня. Потом вдруг без всяких предисловий протянул стакан с красным вином и сказал: «Пей». Я уже и раньше обратила внимание, что он всем, и старым и молодым говорит «ты», но все‑таки, когда он обратился ко мне, я удивилась. Так это странно прозвучало «пей», но дальше пришлось еще больше изумляться: возьми карандаш и пиши, командовал он. Право, я не шучу, он так и сказал, привык, очевидно, распоряжаться. Ко мне потянулось несколько рук с карандашами и листочками бумаги. Ничего не понимая, я машинально взяла в руки карандаш.

— Пиши.

Я стала писать.

— Радуйся простоте, горе мятущимся и злым — им и солнце не греет. Прости меня, Господи, я грешная, я земная и любовь моя земная. Господи, творяй чудеса, смири нас. Мы твои. Велика любовь твоя за нас, не гневайся на нас. Пошли смирение души моей и радость любви благодатной. Спаси и помоги мне, Господи.

Все почтительно слушали, пока он диктовал. Одна пожилая дама, с благоговением глядевшая на Распутина, шепнула мне: «Вы счастливая, он сразу Вас отметил и возлюбил».

— Это ты возьми и читай, сердцем читай, — сказал он.

Потом стал разговаривать с другими. Заговорил о войне.

— Эх, кабы не пырнули меня — не бывать бы войне. Не допустил бы я Государя. Он меня вот так слушается, а я бы не дозволил воевать. На что нам война? Еще что будет-то…

После завтрака перешли в другую комнату.

— Играй «По улице мостовой», — внезапно, без всякой связи с предыдущим скомандовал он. Одна из барынь села к роялю и заиграла. Он встал, начал в такт покачиваться и притоптывать ногами в мягких сапогах. Потом вдруг пустился в пляс. Танцевал он неожиданно легко и плавно. Как перышко носился по комнате, приседая, выбивая дробь ногами, приближался к дамам, выманивая из их круга парт нершу. Одна из дам не выдержала и с платочком выплыла ему навстречу.

Кажется, никто не был удивлен. Как будто этот пляс среди бела дня был самым обычным делом.

— Ну, довольно, — вдруг оборвал он и опять неожиданно обратился ко мне: — А ты что же, по делу пришла? Ну пойдем, говори, что надо — ть, милуша?

Он удалился со мной в соседнюю комнату. Я изложила ему свое дело. Он задумался, потом сказал:

— Твое дело трудное. Сейчас и заикнуться о немцах нельзя. Но я поговорю с ею (это слово он произнес после паузы с особым ударением), а она с им потолкует. Оно, может, и выгорит. А ты должна ко мне приехать в Питер. Там и узнаешь.

В передней, прощаясь с Марьей Аркадьевной, я просила ее приехать ко мне. Он вмешался:

— А что же меня не зовешь? Я приеду.

— Конечно, приезжайте. Я не звала, думала, вы очень заняты, приезжайте к завтраку. Буду ждать вас завтра.

— Ладно. Побываем у московской барыньки.

Он говорит сильно на «о»: мо — о-о — сковской. Протяжно и певуче.

Со странным чувством шла я домой. Так вот он какой, властелин России, в шелковой косоворотке! Чувство недоумения еще усилилось. В ушах звучали забористые звуки «По улице мостовой». Мелькала бородатая фигура, развевались кисти голубого пояса. Четко и дробно выбивали такт ноги в мягких сапогах из чудесной кожи, какого‑то особого фасона. Глубоко сидящие глаза настойчиво вонзались в меня, и я не знала что думать.


26 марта.

…Утром меня разбудил телефон. Беру трубку. Слышу заразительный смех Марьи Аркадьевны… «Распутин ночевал у меня на квартире и с утра волнуется, собирается к вам. Он пришел ко мне, просит духовитой помады, п—о-омады, знаете, как он на «о» — дух — о-витой. И ножниц для ногтей. На вопрос зачем, говорит: а мы же едем к чернявой красотке. Ха — ха — ха, заливается в телефон Марья Аркадьевна; теперь вы у него просите все, что вам надо. Все сделает. Пользуйтесь».

Я спешно пригласила своих близких знакомых, которым, как и мне, хотелось взглянуть на эту странную знаменитость. К часу он появился в малиновой шелковой ко соворотке, веселый, благодушный. Много разговаривал, перескакивая с одной темы на другую, так же, как вчера. Какой‑нибудь эпизод из жизни, потом духовное изречение, не имеющее никакого отношения к предыдущему, и вдруг вопрос к кому‑нибудь из присутствующих. Иногда, кажется, и не смотрит на кого‑нибудь, и внимания не обращает. А потом неожиданно уставится и скажет: «Знаю о чем думаешь, милой». И, кажется, всегда верно угадывает. Говорил много о Сибири, о своей семье и деревенском хозяйстве:

— Вот какие руки. Это все от тяжелой работы. Нелегка она, наша крестьянская работа.

Странно как‑то звучали эти слова за столом, заставленным хрусталем и серебром. В голосе его чувствовалось самодовольство. Он во все стороны поворачивал узловатую руку со вздувшимися жилами.

В это время стали звонить по телефону. Кто‑то просил Распутина немедленно приехать на званый обед с цыганами, который устраивали для него богатые сибирские купцы. Марья Аркадьевна заволновалась. — Ты обещал поехать, нас ждут, — говорила она.

— Никуда я не поеду, мне и здесь хорошо, с дамочками. Скажи, что не поеду.

Марья Аркадьевна так волновалась, что у нее выступили красные пятна на лице.

— Так нельзя, немыслимо. Для тебя люди устраивают пиршество. Цыган пригласили. Все собрались, ждут, а ты не едешь. Ты же обещал. Надо ехать.

Но он настойчиво повторял:

— Скажи, что не поеду. Мне вот надо всем на память словечко оставить. Давайте бумагу.

Марья Аркадьевна вызвала меня в другую комнату и умоляла помочь уговорить его, так как дала слово привезти его. Мы все начали просить его поехать и, наконец, уговорили.

— Ну, ладно, поеду, а только мне и здесь хорошо. Ну, дамочки, берите на память.

Он раздал нам листы. Мне он написал: «Не избегай любви — она мать тебе». Одной даме — «Господь любит чистых сердцем». Моей горничной Груше, которая с жадным любопытством смотрела на него: «Бог труды любит, а честность твоя всем известна».

В передней ему подали роскошную шубу с бобровым воротником и бобровую шапку.

— Какая у тебя шуба хорошая, — сказала одна из дам.

— Это мне мои дантисты [2] подарили.

Он расцеловался со всеми нами. Это тоже его обычная манера при встрече и прощании.


27 марта.

Марья Аркадьевна телефонировала, что Распутин уезжает в Петербург и просит меня проводить его на вокзал.

Когда я приехала, он стоял у вагона 1–го класса, окруженный дамами. Его узнали в публике и вокруг останавливались люди, с любопытством разглядывая его. Мне было неловко подойти к нему, расталкивая толпу, под перекрестным огнем любопытных и насмешливых глаз. Да, известностью он пользовался широкой. К моему крайнему смущению, он обнял меня.

— Приезжай в Питер, «Франтик» (я забыла, кажется, сказать, что он прозвал меня «Франтик», переделав мое отечество). Все для тебя сделаю, только приезжай. Помни, если не приедешь, ничего не будет.

Он расцеловался со всеми провожающими и уехал…


12 сентября 1915 года.

…Я получила от него телеграмму с дороги и записки. Вот одна из них: «радую светом любви етим живу Григорий». Показала Марье Аркадьевне. Она, так же, как и я, ничего не поняла. Смеется, говорит: «Это вот мы не ценим. А его почитательницы в каждом слове видят тайный смысл. Эти его каракули, которые и разобрать‑то трудно, в дорогих шкатулках сохраняются, прикладываются к ним, как к священным предметам, и чем темнее смысл, тем лучше».

Сегодня Марья Аркадьевна телефонировала мне из Петербурга, что «отец», как его называют окружающие, очень обижен на меня. Он ждал меня все лето. Писал, не получая ответа, перестал хлопотать о моем деле. Если я хочу двинуть его, должна приехать, говорит он.

Я решила съездить в Петербург. Может быть, действительно можно что‑нибудь сделать для мамы. Она так мучится в ссылке. Я упрекаю себя за то, что не хочу ухватиться за возможность помочь ей. За это время я два раза была в Питере, но у Распутина не была. Его скандальная известность все растет, и мне, признаться, было страшно снова встретиться с ним. Ведь что делается вокруг него, какие слухи ходят о нем и о его окружающих! Но, может быть, это малодушие с моей стороны. Я отталкиваю от себя помощь и ничего не хочу сделать для мамы и сестры. Решено — я еду.


17 сентября.

Я уже в Питере. Остановилась в Северной гостинице, в комнатах Марьи Аркадьевны, так как не было свободного номера. В первый день она просила не звонить Распутину, так как ей нужно было вечером уехать по какому‑то делу, а он будет требовать, чтобы мы немедленно приехали. Она ушла. Я осталась одна и, лежа с книжкой на диване, отдыхала. Телефон. Спрашивают Марью Аркадьевну. Я сказала, что ее нет. В ответ знакомый голос с певучими интонациями на «о»: «Что это, неужели ты, Франтик? Ты в Питере, а ко мне не заехала, по — о-чему так? Приезжай немедленно, сейчас же. Я жду».

Я не знала, что делать. Одной ехать не хотелось. Позвонила Марье Аркадьевне и сообщила ей о моем разговоре. Она сказала, что теперь делать нечего, придется ехать. Иначе он так разозлится, что из моего дела ничего не выйдет. Она сейчас же приехала, очень взволнованная: «Ну теперь начнутся упреки. Он всегда требует к себе исключительного внимания и очень мнителен. Я уже знаю его».

В это время пришел из соседнего номера знакомый Марьи Аркадьевны господин Ч. Узнав, что мы собираемся к Распутину, он начал просить нас взять его с собой. Ему бы очень хотелось познакомиться со «всемогущим старцем», как называли его здесь. Мы согласились, но предупредили, что сначала войдем без него. Он будет ждать в автомобиле. Если Распутин согласится принять его, мы позовем.

Мы поехали на Гороховую, 64. Распутин сидел в столовой между двумя дочерьми — Марой и Варей. Встретил он нас, как мы и ожидали — упреками: почему я не показывалась? Почему скрыла свой приезд?

Когда он злится, лицо у него делается хищным, обостряются черты лица и кажутся такими резкими. Глаза темнеют, зрачки расширяются, и кажутся окаймленными светлым ободком. Однако постепенно настроение у него улучшилось, и он развеселился. Расправились морщины и глаза засветились лукавой добротой и лаской. Удивительно у него подвижное и выразительное лицо. Марья Аркадьевна улучила минуту и сказала, что с нами приехал знакомый, который жаждет познакомиться с ним и ждет его приглашения в автомобиле. Неожиданно он вскипел необузданным гневом. Лицо его пожелтело. Глаза мрачно и зло сверкнули, и он грубо закричал:

— А, так вот почему ты скрывала от меня свой приезд! Ты с мужиком из Москвы прикатила. Хороша! Просить меня о деле приехала, а сама привезла своего мужика. Расстаться с ним не смогла. Так вот ты какая. Я ничего для тебя не сделаю. Можешь уходить. У меня есть свои барыньки, которые меня любят и балуют. Уходите, уходите! — кричал он и побежал к телефону.

Мы были до того ошеломлены этой грубой выходкой, что сразу лишились речи. Бессмысленно стояли и смотрели на него. А он в это время вызвал кого‑то по телефону и говорил, задыхаясь, нервно вибрирующим голосом:

— Дусенька, ты сейчас свободна? Я еду к тебе. Ты рада? Ну жди, я сейчас буду.

Повесил трубку и с торжеством посмотрел на нас.

— Мне не нужно москвичек; не нужно. Питерские барыни лучше вас, московских.

Обида и злоба душили меня. Я порывисто выбежала в переднюю и, несмотря на все усилия, не могла сдержать слез. Надевая шубу, не попадая в рукава, я повторяла:

— Никогда нога моя больше не будет у этого грубого мужика. Ничто не заставит меня быть у него.

Мы бросились из его квартиры. Вдогонку он еще что-то кричал нам, но я не разобрала. Волнуясь и плача, мы рассказывали г. Ч. о тяжелой сцене, которую только что выдержали из‑за него. Марья Аркадьевна была в отчаянии. Ей очень был нужен Распутин. Она хлопотала об очень важном деле. Но я уже не могла думать о деле, я не могла вынести мысли о нанесенном мне оскорблении.

Каково же было мое изумление, когда утром рано в телефоне я услышала мягкий голос Распутина: «Дусенька, не сердись на меня за вчерашнее, уж очень я был обижен. Я думал, ты приехала ко мне, а ты привезла мужика. Я тебя так долго ждал. Мне очень обидно и больно было. Я и рассвирепел. Нет, нет ты не вешай трубку. Выслушай. Теперь я знаю в чем дело: мне рассказала Марья Аркадьевна. Приезжай сейчас ко мне и брось сердиться.

Я ответила, что не приеду, так как слишком возмущена, и свежа обида. Тогда он сказал, что сам немедленно приедет, и действительно через час он приехал. Был очень кроток, ласков, извинялся, просил не сердиться. Но странно, смущен своим поступком он все‑таки не был. И чувствовалось, что он даже не понимает нашей обиды. Что‑то в нем было до того первобытное, до того чуждое нашему пониманию, что даже сердиться нельзя. Верно кто‑то сказал — в нем дикая непосредственность; наверно, через таких Бог общается с Человечеством. У меня даже как‑то сразу обида прошла. Хитрый он и умный — это несомненно — и в то же время дикарь, не знающий удержу своим желаниям. Неукротимый! Я улыбнулась своим мыслям о нем — уж очень он диковинный, а он, поняв, что я не сержусь, — засиял.

— Ну вот и ладно. У тебя душа простая, светлая, хорошая ты у меня, погляжу на тебя. Ну а теперь давайте мне этого, из‑за которого у нас сыр — бор загорелся. Хочу поглядеть на него, — в глазах мелькнуло на миг неуловимое лукавое выражение. Когда вошел г. Ч., он с ним расцеловался. Они остались завтракать. Приехали еще несколько знакомых Марьи Аркадьевны.

За столом Распутин опять начал мрачнеть. Замолчал, хмуро и недружелюбно посматривал на гостей. Отозвал в сторону Марью Аркадьевну и стал упрекать ее, зачем она назвала гостей.

— С чего это ты ястребов этих привечиваешь?

Потом он удалился в спальню, где находилась горничная Марьи Аркадьевны Шура, и стал ей жаловаться:

— Мне так обидно. Зачем твоя барыня окружает Франтика ястребами (так он называл мужчин), они все гак на нее смотрят. Она ко мне приехала, а тут слетелись со всех сторон. Я ей хочу помочь, только пусть она будет со мною, а не с другими.

Шура рассказывает, что он заплакал:

— Ей — Богу, барыня, так это чудно было. Жалостно так говорят, а слезы так и капают. Что это вы так расстраиваетесь, говорю я, жалко мне их очень стало. А они: «Обидно мне, милая, обидно», — ив грудь себя ударили. Уж так мне их жалко, так жалко, барыня.

К гостям он больше не вышел и скоро ушел, пригласив меня на воскресенье.

— Вот увидишь, Франтик, как меня любят и уважают. Не так, как вы, московские.


19 сентября.

В столовой уже разместилось многочисленное, исключительно дамское общество. Шелка, темное сукно, соболь и шеншеля, горят бриллианты самой чистой воды, сверкают и колышутся тонкие эгретки в волосах, и тут же рядом вытертый платочек какой‑то старушки в затрапезном платье, старомодная наколка мещанки, белая косынка сестры милосердия. Просто сервированный стол со сборным чайным сервизом утопает в цветах. Он ввел меня за руку и представил всему оживленному обществу:

— Вот эта моя самая любимая, московская — Франтик.

Все почтительно и любезно поздоровались со мною.

Меня посадили рядом с сестрой милосердия, которую все называли Килина. Я узнала впоследствии, что ее зовут Акулиной Никитишной. Она бывшая монахиня, оставившая монастырь ради Распутина. (Та самая, которая прибегала к нему за охапкой дров в Михайловском монастыре, в Киеве. — В. Р.) Она оставила монастырь ради Распутина. Всюду следует за ним и живет с ним в одной квартире.

Мне налили чай. Я протянула руку за сахаром, но Килина, взяв мой стакан, сказала Распутину: «Благослови, отец». Он достал пальцами из стоявшей возле него сахарницы кусок и опустил в мой стакан. Заметив мое удивление, Килина объяснила: «Это благодать Божия, когда отец своими перстами кладет сахар». И я действительно заметила: все с благоговением тянутся к нему со своими стаканами. Рядом с ним по правую сторону сидела хорошенькая изящная дама Саня П. (как я потом узнала), сестра А. В. (Анны Вырубовой. — В. Р.). Показывая на меня, он ей сказал: «Это Франтик, когда поедешь в Москву, остановись у нее, у ней хата хорошая». Мое внимание остановило одно лицо. Это была еще молодая девушка, не очень красивая, довольно пухленькая блондинка, очень просто одетая, без всяких украшений. Поражало выражение ее глаз, с беззаветным восторгом устремленных на Распутина. Она следила за каждым его движением, ловила каждое его слово, и безграничная преданность и обожание сквозили в каждой черте ее лица.

— Кто эта девушка? — тихо спросила я Килину.

— Это родственница Аннушки и племянница княгини П. Фрейлина двух императриц, любимица «отца», Муня, а это ее мать, — показала она на пожилую даму очень важного вида, так же восторженно смотревшую на Распутина, как и ее дочь.

— А вот и Дуняша. Иди‑ка, иди к нам, — сказал Распутин.

В столовую вошла пожилая прислуга, дальняя родственница Распутина, как я узнала потом, игравшая большую роль в его доме.

Дамы засуетились, раздвигая сгулья, очищая место Дуняше. «Сюда, Дуняша, вот здесь место, — слышалось со всех сторон. — Посиди с нами, отдохни, а мы за тебя поработаем». Дуняшу усадили, а одна из дам, эффектная брюнетка, стала собирать посуду. «Баронесса К.», — шепнула мне Килина.

Другая, пожилая, в фиолетовом бархатном платье и в палантине из роскошных соболей, поднялась со своего места. Оставив на стуле мех, она стала мыть чайную посуду. Это была княгиня Д. Когда раздавались звонки, Муня вскакивала и бежала открывать дверь.

В передней она выполняла обязанности прислуги, снимая шубы и ботинки. «Муня, — вдруг сказала Дуняша, — самоварчик‑то весь выкипел — долить, поди, надо. Долей да угольков подбрось.»

Муня сорвалась с места, схватила самовар и в сопровождении грузной дамы в платье гри‑де — перль, полноту которой артистически маскировали мягкие складки креп-де — шина, отправилась на кухню.

В их отсутствие в передней позвонили. Кто‑то из дам открыл. В столовую впорхнула, право, иного слова не придумаешь, стройная барышня в суконном платье безукоризненного покроя. Она быстро шла, вернее, неслась, как будто танцуя на ходу. Все блестело и сверкало на ней: драгоценные камни, какие‑то брелоки, золотые кинжальчики у пояса и ворота; и глаза, горевшие неестественным блеском. На ходу, звеня браслетами, она торопливо сдергивала замшевую перчатку, распространявшую тонкий нежный запах незнакомых мне духов, обнажая узкую руку с длинными пальцами, унизанными кольцами. Она так и бросилась к Распутину. Он обнял ее, она с жаром поцеловала его руку.

Отец, отец, — звонко и радостно говорила она, улыбаясь какой‑то странной, блаженной и вместе с тем растерянной улыбкой. — Ты мне велел, и все вышло по слову твоему. Моей тоски как не бывало. Ты мне велел другими глазами смотреть на мир, и мне так радостно и хорошо на душе. Знаешь, отец, — говорила она, все более увлекаясь и с каким‑то экстазом глядя на него, — я вижу голубое небо и солнце и слышу, как птички поют. Ах, как хорошо, отец, как хорошо!..

— Вот видишь, я говорил тебе, что надо другими глазами смотреть. Надо верить, и все увидишь. Надо слушаться меня, и все будет хорошо.

Он еще раз обнял и поцеловал ее. Она радостно засмеялась и снова поцеловала его руку.

Я не могла глаз оторвать от этой удивительной девушки. Мне казалось, что она не сознает окружающее, носится где‑то далеко в каких‑то грезах своих. Я узнала, что это дочь одного из великих князей.

Ее присутствие как будто наэлектризовало всех. Громче стали говорить и смеяться, как будто опьянение охватило всех. Чаще приходили к Распугину, заглядывали в его глаза, целовали его руку.

— Вот видишь, Франтик, как мы живем в Питере, — светом любви радую я, сладостно всем возлюбившим меня.

Настроение присутствующих все повышалось. Кто‑то предложил спеть «Странника». Килина высоким красивым голосом сопрано запевала. Остальные дружно подтягивали. Низкий приятный голос Распутина звучал как аккомпанемент, оттеняя и выделяя женские голоса. Никогда я не слышала раньше этой духовной песни. Она похожа на народную, очень красива и грустна, как большинство русских песен. Все настроились на грустный лад и стали петь псалмы. Взлетели вверх высокие ноты Килины, и мерно и мягко гудел голос «отца». Все создавало такое торжественное и странное настроение. Я чувствовала себя также совсем необычно приподнятой. На щеках у великой княжны зарделись два ярко — алых пятна, глаза мечтательно ушли вдаль, лицо ее выражало блаженство нестерпимое, доходящее до страдания. А Муня?.. Казалось, она слушает райскую музыку. И вдруг звонок прерывает пение. Приносят роскошную корзину роз и дюжину вышитых шелковых рубах разных цветов. От какой‑то дамы в подарок. Он сделал знак Килине, чтобы отложить в сторону. Но пение больше не налаживалось. Началась беседа на религиозные темы.

— Надо смирять себя, — поучал он. — Проще, проще надо, ближе к Богу. Этих всяких ваших хитростей не надо.

Ой, хитры вы все, мои барыньки, знаю я вас. В душе читаю. Хитры все больно.

Внезапно, без всякого перехода, он стал напевать «русскую». Сейчас же несколько голосов подхватило. Он махнул рукой в сторону великой княжны. Она вышла и всё с той же восторженной и немного растерянной улыбкой стала плясать грациозно и легко. Навстречу подбоченился Распутин. Но в этот раз он танцевал не так охотно, как в тот раз, в первый день нашего знакомства, и также внезапно прекратил пляс. Тотчас же смолкли звуки «русской». Уже некоторые стали прощаться. Я тоже собралась уходить, но осталась, так как вошла женщина, сильно заинтересовавшая меня. Она была в белом холщовом платье странного покроя, в белом клобуке на голове, надвинутом на самые брови. На шее у нее висело много книжечек, с крестами на переплете, двенадцать евангелий, как мне объяснили. Она вошла, поклонилась в пояс, сначала ему, потом остальным и припала к его руке.

— Генеральша Д., — сказала одна из дам. И что‑то шепнула Распутину, сложив руки и склоняя голову. Когда кто-нибудь громко говорил, она сердито и неодобрительно смотрела и, наконец, не выдержала: — Здесь, у отца, как в храме, надо с благолепием, — строго заметила она.

— Оставь их. Пусть веселятся.

— Веселье в сердце надо носить, — неумолимо продолжала она, — а снаружи смирения больше. Так‑то лучше будет.

Стали расходиться. Отцу целовали руку. Он всех обнимал и целовал в губы.

— Сухариков, отец, — просили дамы. Он раздавал всем черные сухари, которые заворачивали в душистые платочки или в бумажные салфетки и прятали в сумочки.

Предварительно пошептавшись с некоторыми дамами, Дуняша вышла и вернулась с двумя свертками в бумаге, которые и раздала им. Я с удивлением узнала, что это грязное белье «отца», которое они выпрашивали у Дуняши: «Погрязнее, самое поношенное, Дуняша, — просили они, чтобы с потом его», — и носили дома.

Муня помогала одеваться. Одна из дам не хотела позволить надеть ей ботики.

— Отец учит нас смирению, — убежденно сказала Муня и, настойчиво взяв ногу в руки, натянула ботик.

Когда мы вышли на улицу, я спросила одну из дам о женщине с евангелиями, которая осталась в квартире Распутина.

— Это знаменитая генеральша Л. (Лохтина. — В. Р.), бывшая почитательница Илиодора. Теперь она чтит отца, как святого. Праведной жизни женщина, как подвижница живет. Спит на голых досках, под голову полено кладет. Ее близкие умолили отца послать ей свою подушку, чтобы не мучилась так. Ну на его подушке она согласна спать. Святая женщина!

Мне казалось, что я вырвалась из сумасшедшего дома. Ничего не понимаю, голова кругом идет. Твердо решила уехать, несмотря на то, что дело не двинулось.


20 сентября.

Утром он опять телефонировал и звал к себе. Но я заявила, что меня телеграфно вызывают в Москву, и я должна уехать.

— А как же твое дело, Дусенька, без тебя ничего не выйдет. Так и знай.

Я решила зайти, проститься с ним и поговорить о деле.

Там сидела в костюме сестры княгиня НХ, женщина поразительной красоты с темными великолепными глазами. Он ел рыбу, она чистила ему картошку длинными тонкими пальцами, узкими в концах, с перламутровыми ногтями. Никогда я не видела рук такой совершенной формы, разве только на картинках старых итальянских мастеров. Она подкладывала ему картошку, он небрежно брал, не глядя на нее и не благодаря. Она целовала ему плечо и липкие руки, которыми он ел рыбу. Я много слышала о княгине III., которая забросила детей и мужа ради Распутина и четвертый год неотлучно следовала за ним.

— Ты не должен уезжать, отец, — продолжала она прерванный разговор. — Знаешь сам, как ты нам всем дорог. Подумай о нас. Если что случится с тобой, как мы будем без тебя? Как стадо без пастуха.

Он отвернулся от нее и стал разговаривать со мной, не обращая внимания на княгиню. Я чувствовала себя очень неловко.

— Вот, Франтик, я тебе книжку свою дам.

Он вынес из соседней комнаты книгу «Мои мысли и размышления по религиозным вопросам. Ч. 1. Петроград, 1915 г.» Книжка с двумя портретами. На одном из них он изображен растрепанный, в рубашке на постели, после покушения на него в’Сибири; на первом листе он написал своими обычными каракулями: «Дорогому простячку Франтику на память. Григорий».

— Почитай, Дусенька, на досуге. Ее нет в продаже.

Княгиня стала просить его пройти с ней в кабинет. Ей нужно было о чем‑то посоветоваться с ним. Но он продолжал не обращать на нее внимания, как будто ее не было в комнате. Когда она зачем‑то вышла, я спросила его: отчего он не хочет с нею пойти? Она может подумать, что это из-за меня, и мне это неприятно. Поговори с нею, сделай это для меня.

Когда она вернулась, он нехотя, с недовольным лицом пошел в кабинет. Через пять минут они вышли. Он еще сердитый, она расстроенная, со слезами на глазах. Поцеловав ему руку, она уехала.

— Отчего ты с нею такой неласковый? — спросила я.

— Раньше я ее шибко любил, а теперь не люблю. Она вот все пристает, чтобы я ее мужа министром сделал. А как я могу ее мужа министром сделать, когда он дурак. Не годится для этого дела.

Я хотела воспользоваться оборотом этого разговора, чтобы расспросить о его связях и влиянии при дворе. Меня это очень интересовало, но он избегал разговоров об этом.

— А разве можешь ты его министром сделать?

— Дело немудреное, отчего не сделать, кабы знать, что голова на плечах есть.

— А разве у всех министров есть головы на плечах? — шугя спросила я.

— Бывает всяко, — засмеялся он и сейчас же оборвал этот разговор. Из‑за двери показалась голова юноши. Он как‑то странно хихикал и подмигивал.

— Это кто же там смеется?

— Сын мой Митька, блаженный он у меня. Все смеется. Все смешки ему да смешки.

— Ну покажи его мне. Позови сюда.

— Митька, а, Митька?

— Гы — гы — гы, — загоготал юноша и скрылся.

— Ну‑ка, Франтик, пойдем в кабинет. Тут вот все мешают, да телефон звонит. Нюрка, — позвал он, — если телефон, скажи: дома нет. Иди, Дусенька.

Я неохотно пошла за ним. Он взял меня за руку, хотел обнять. Но так как я отстранилась, он с упреком сказал:

— Ты боишься меня, я знаю, а погляди на наших питерских, как они любят меня.

На мой вопрос о деле он сказал:

— Я все для тебя сделаю, Дусенька, но только и ты должна уважать меня и слушаться. Уговор лучше денег. Будешь делать по — моему — дело выгорит. Не будешь — ничего не выйдет.

Я делала вид, что не понимаю его намеков, и говорила:

— Но мне надо уехать. Зовут меня.

— Ну что ж, дело подождет. Вернешься, будешь со мной. Все и сделаем…

Глаза его горели так, что нельзя было выдержать его взгляда. Мне было жутко. Хотелось встать и бежать, но что‑то сковывало мои движения, я не могла подняться.

— Из Царского телефон, — послышался за дверью голос Нюры.

Он мне сделал знак дожидаться его возвращения и направился в столовую. Я воспользовалась моментом, выскочила из кабинета и стала спешно прощаться, решив больше никогда не оставаться с ним наедине. Вернулась в гостиницу, уложила свои вещи и записала последнюю свою встречу. От нее осталось неприятное ощущение, хочется скорее уехать. Скоро отойдет поезд. Сейчас поеду на вокзал.


21 ноября 1915 г.

Из моих хлопот ничего не вышло: и мать, и сестра были в ссылке. «Отец», конечно, ничего для них не сделал. До меня доходили слухи о все растущем неограниченном его влиянии на дела в государстве. Одновременно росло негодование. Постоянно приходилось слышать о нем, его имя произносится с ненавистью. Странно подумать, что этот человек в шелковой рубашке, окруженный хороводом дам, — вершитель судеб нашей родины. Поистине мы живем в век чудес…

…Я сидела расстроенная. В это время пришла моя подруга Леля. Она тоже в отчаянии. На днях должно разбираться ее запутанное дело. Она думает, что проиграет его. У нее тяжба с братом ее мужа, они рискуют потерять свое состояние. Адвокат сказал ей, что только Распутин может помочь. Она пришла просить меня съездить в Петербург и познакомить ее с Распутиным. Я сказала ей, что ни о чем просить его не могу, так как он ставит невыполнимые условия. На это она возразила, что ее нужно только познакомить. Дальше уж она будет действовать самостоятельно. Леля очень хитрая и ловкая женщина, при этом хорошень кая. Яркая блондинка с голубыми глазами. Конечно она добьется успеха и сумеет, прямо не отказывая, тянуть, пока он не исполнит ее просьбы. Я же на это не способна…

…Долго уговаривала она, наконец я согласилась…


25 ноября.

В Петербурге мы остановились в скромной гостинице, так как я боялась каких‑нибудь выходок Распутина и не хотела компрометировать себя.


26 ноября.

С утра он позвонил к нам и просил немедленно приехать. В столовой, куда он допускал только избранных, было много дам. В зале толпились просители. Кого здесь только не было! И студенты, и курсистки за пособиями, и священники, и светские дамы, и какие‑то старухи, и военные аристократических полков, и монахи.

Он принимал просителей, вызывая их в кабинет. Но время от времени забегал к нам в столовую. Подойдет к одной, поцелует, обнимет, погладит по голове другую, даст поцеловать руку третьей. Побежит к телефону, поговорит. Потом снова на прием. Дамы охали и ахали, жалели его: «Как трудится отец, сколько сил отдает он людям…»

…Около часу приехала фрейлина В — а (Вырубова. — В. Р.), с большим портфелем. Все домашние обращались с ней очень фамильярно и называли ее «Аннушкой». Она сейчас же прошла в приемную, вернулась с папкой прошений, которые, наскоро просмотрев, сунула в портфель.

Распутин торопливо выбежал и, бросившись на стул, стал отирать пот со лба.

— Силушки нет, замучился, — жаловался он. — Народу‑то, народу сколько привалило. С утра принимаю, а все прибывает.

В — ва (Вырубова. — В. Р.) подошла к нему, начала его целовать и успокаивать:

— Я помогу тебе, отец. Часть просителей сама приму. С иными я и без тебя покончу.

Они вместе отправились в приемную. Через некоторое время он вернулся со словами:

— Теперь Аннушка будет принимать, а я отдохну… Что с тобой, Франтик, ты такая печальная, что у тебя на душе? — он взял меня за руку и повел в спальню. Это была узкая комната, просто меблированная, с железной кроватью. Я сделала знак Леле, чтоб она пошла за мной.

— Успокой Леночку (Джанумову. — В. Р.), отец, — сказала она. — Подумай, какое у нее горе, у нее племянница умирает.

Я все ему рассказала, что в Киеве умирает безнадежно больная моя племянница Алиса, и прибавила, что сегодня же должна уехать. Тут произошло что‑то странное. Он взял меня за руку. Лицо у него изменилось, стало, как у мертвеца, желтое, восковое и неподвижное до ужаса. Глаза закатились совсем, видны были только одни белки. Он резко рванул меня за руки и сказал глухо:

— Она не умрет, она не умрет, она не умрет.

Потом выпустил руки, лицо приняло прежнюю окраску. И продолжал начатый разговор, как будто ничего не было. Мы с Лелей удивленно переглянулись. Нам стало не по себе…

…Я собиралась вечером выехать в Киев, но получила телеграмму: «Алисе лучше, температура упала». Я решила остаться на день.

Вечером к нам приехал Распуган. Очевидно, Леля притягивает его, как магнит. Он отказался от какого‑то обещанного ужина и очутился у нас. У нас произошел с ним любопытный разговор, по поводу которого я опять не знаю, что думать.

Я показала ему телеграмму.

— Неужели это ты помог? — сказала я, хотя, конечно, этому не верила.

— Я же тебе сказал, что она будет здорова, — убежденно и серьезно ответил он.

— Ну сделай еще раз так, как тогда, может быть, она совсем поправится.

— Ах ты, дурочка, разве я могу это сделать? То было не от меня, а свыше. И опять это сделать нельзя. Но я же сказал, что она поправится, что же ты беспокоишься?


28 ноября.

Мы были у него вечером. Никого не было. Он велел всем говорить, что его нет дома. Когда мы поднимались к нему, я заметила у подъезда двух сыщиков.

— Отчего это всегда сыщики тебя сопровождают?

— А как же? Мало ли ворогов у меня. Я всем, как бельмо на глазу. Рады бы спровадить меня, да нет, шалишь, руки коротки.

— Тебя очень любят и берегут в Царском?

— Да, любят и он, и она. А он еще больше любит. Как же не любить и не беречь? Если же не будет меня, не будет и их, не будет Рассей, — мы переглянулись с Лелей. Я мысленно возмутилась его неслыханной самоуверенностью. — Ты, Франтик, думаешь, зазнался я? Знаю я хорошо твои мысли. Нет, Дусенька, я знаю, что говорю. Как сказал, так и будет.

Невольно смутилась я. Меня всегда изумляет его проницательность. Он часто угадывает мои мысли и говорит, что я думаю.

Нюра позвала к телефону, говорит, из Царского. Он подходит.

— Что, Алеша не спит? Ушко болит? Давайте его к телефону.

Жест в нашу сторону, чтобы мы молчали.

— Ты что, Алешенька, полуночничаешь? Болит? Ничего не болит. Иди сейчас, ложись. Ушко не болит. Не болит, говорю тебе. Спи, спи сейчас. Спи, говорю тебе. Слышишь? Спи.

Через пятнадцать минут опять позвонили. У Алеши ухо не болит. Он спокойно заснул.

— Как это он заснул?

— Отчего же не заснуть? Я сказал, чтобы спал.

— У него же ухо болело.

— А я же сказал, что не болит.

Он говорил со спокойной уверенностью, как будто иначе и быть не могло…


7 декабря.

…Из Киева приходят письма. Алиса поправляется, к удивлению всех врачей. Сестра считает это каким‑то чудом…

…С каждым днем он все больше увлекается ею (Лелей.

— В. Р.) и делается все настойчивее. Каждый вечер он приезжает к нам. Говорит постоянно о любви. Начинает о любви человеческой, любви радости, любви благодати.

— …Без любви я силы своей лишаюсь, и ты отнимаешь от меня мою силу. Дай мне миг любви, и сила моя прибудет и для дела твоего лучше будет…

— …Ну а как же мое дело? — спросила Леля, желая переменить разговор. — Ты все обещаешь, отец, да ничего не делаешь.

— А ты тоже ничего не делаешь по — моему, все хитришь. Дай мне миг любви, и твое дело пройдет без задоринки. Коли любви нет, силы моей нет и удачи. Так вот и с Франтиком было. Больно люблю ее, душой рад помочь, да не вышло без любви.

Он нахмурился и стал нервно ходить по комнате. Лицо стало хищное, глаза злые и горящие. Леля вышла в другую комнату.

— Есть у вас вино? — обратился он ко мне. — Я хочу выпить.

— Есть белое.

— Нет, ты знаешь, что я пью только мадеру. Знаешь, Франтик, поезжай ко мне. Скажи Дуне, она даст.

Было уже 12 часов ночи, сильный мороз. Я опешила.

— Если тебе нужна мадера, позвони лакею. Он пошлет посыльного и привезет. Но я по таким поручениям ездить не буду.

— А я тебе говорю, что ты поедешь. Если я тебя посылаю, ты должна идти.

Он в упор смотрел на меня глазами, в которых разгорались и прыгали огни бешенства. Я невольно отвела глаза и вне себя крикнула: «Ты не забывайся! Я не прислуга и таких твоих поручений исполнять не буду».

Леля, услыхав крик, вбежала в комнату.

— Что туг у вас? Ты, отец, кажется, обижаешь Леночку?

Он бегал по комнате с искаженным лицом. Глаза метали молнии. Но постепенно он подавил дикую вспышку. Подошел ко мне и неожиданно обнял меня.

— Не сердись, Франтик, я это нарочно, хотел испытать, любишь ли ты меня. Кабы меня любила, ты бы меня послушалась. Пошла бы и в снег, и в полночь. Мои питерские барыньки не отказались бы. Каждая пошла бы с радостью. А ты, видно, не любишь.

Он замолчал и стал ходить по комнате. Вскоре уехал.


10 декабря.

Мы не пошли на обед с министрами, на который еще раз нас звал Распутин. Обрадовались возможности провести спокойно вечер. Легли около часу спать. Только начали засыпать, стук в дверь и голос Распутина, который требовал, чтобы мы открыли дверь. Мы не откликнулись. Стук усилился. Казалось, вылетит дверь.

— Открывайте же скорее, дусеньки. Мы ждем. Я привез министра.

Потом стук прекратился и шаги удалились. На другое утро мы узнали, что нас спас живущий напротив офицер. Услыхав неистовый стук, он вышел из номера и узнал Распутина и министра X. Он стал смотреть на них в упор. Министр сконфузился и уговорил Распутина уехать.


17 декабря.

Сегодня мы не пошли к «отцу». По телефону он начал просить нас провести с ним вечер в «Вилла Роде». Послушать цыган. Мы решили не ехать, боясь скандала. Мы с Лелей сговорились пораньше уехать к ее сестре, чтобы он не застал нас. Иначе нам не удалось бы отговориться и пришлось сопровождать его. Так мы и сделали.

Он приехал за нами, но никого не нашел. На его вопрос, где мы, швейцар сказал, что мы уехали в театр, но он не знает какой. Когда мы вернулись домой, швейцар, знавший, что это был Распутин, с улыбкой сообщил нам:

— Были Григорий Ефимович и очинно сердились на вас…


26 мая 1916 г. Москва.

Два дня провела, как в чаду. До сих пор опомниться не могу. 23–го приехал Распутин, и я неожиданно провела в его обществе два дня и одну ночь. (Не наедине, конечно. — В. Р.) Вот как это вышло: расскажу все по порядку.

В телефоне слышу забытый уже, певучий голос:

— Здравствуй, Франтик, здравствуй, Дусенька. Приехал к вам в Москву. Звоню с вокзала. Сейчас еду к Решетниковым на Девичье Поле. Приезжай завтракать. Хочу тебя видеть. Соскучился очень…

…За столом сидела старуха лет 80–ти, окруженная несколькими старыми женщинами. Меня усадили между Распутиным и. старухой, сестрой Варнавы, духовной знаменитостью, который тоже был здесь. Напротив меня — молодой офицер, грузин. Я узнала, что он специально командирован, чтобы следить и охранять Григория Ефимовича. Рядом с Варнавой сидела молодая купчиха с крупными бриллиантами в ушах. Она умильно заглядывала ему в глаза и громко смеялась его шуткам. Распутин больше молчал. Говорил в основном Варнава. Старухи льстили и тому, и другому, не зная, кому более угодить…

…К концу завтрака Распугин сказал:

— Як тебе на обед приеду, вот с ним, — прибавил он, указывая на адъютанта…

…Я поспешила домой, по дороге заехала к Елисееву, купила мадеры, закусок, заказала в ресторане рыбный обед, позвонила своим знакомым, желающим видеть Распутина.

К 7 часам вечера он приехал со своим адъютантом. Распутин. был весел, шутил, как обычно неожиданно перебрасываясь от одной темы к другой…

— …У тебя хорошо, душа радуется, — сказал он мне вдруг. — Задних мыслей у тебя нет. За это люблю тебя…

…Почему‑то особенно подолгу его взгляд останавливался на г. Е. Когда‑то он был моим женихом, но потом обстоятельства сложились так, что мы разошлись. Об этом никто из присутствующих не знал. После обеда Распутин вдруг сказал мне:

— А ведь вы друг друга когда‑то очень любили, но ничего не вышло из вашей любви. Оно и лучше, вы не подходящие, а эта жена ему больше пара.

Я была поражена в очередной раз его изумительной проницательностью. Это действительно какое‑то ясновидение…

…Поехали к цыганам в ресторан «У Яра». Распутин потребовал фрукты, кофе, печенье, шампанское. До чего много он мог выпить — поверить трудно. Другого давно бы все выпитое свалило с ног, а у него только глаза разгорались, лицо бледнело и резче обозначались морщины…

…Нужно было бы встать и немедленно незаметно удалиться. Но как‑то захватил водоворот. Будь что будет, опять пронеслась мысль. И я осталась.

— Мою любимую теперь! — командовал Распутин. — Эх, тройка, снег пушистый…

Бледный, с полузакрытыми глазами, с черными прядями волос, спадавшими на лоб, он дирижировал: «Еду, еду, еду к ней…» Все‑таки какая мощная стихийная сила заложена в этом человеке!..

…Кто‑то предложил ехать в Стрелыпо. Мы собрались. Уезжая, наша компания хотела заплатить по счету. Но лакей почтительно изогнулся — все уже уплачено чиновниками градоначальства.

В Стрельне мы заняли обширный кабинет, выходящий окнами в Зимний сад. Публика вскоре узнала, что с нами Распутин. Влезли на пальмы, чтобы взглянуть в окно на Распутина. Вино лилось рекой. Он настойчиво угощал хор шампанским.

— Ну‑ка, славить Григория Ефимовича! — предложил кто‑то из хористов. И понеслось: «Выпьем мы за Гришу, Гришу дорогого!» Хор заметно пьянел. Началась песня, вдруг внезапно оборвалась хохотом и визгом. Распутин разошелся вовсю. Под звуки «русской» он плясал с какой-то дикой страстью. Развевались пряди черных волос, и борода, и кисти малинового шелкового пояса. Ноги в чу десных мягких сапогах носились с легкостью и быстротой поразительною, как будто выпитое вино влило огонь в его жилы и удесятерило его силы. Плясали с ним и цыганки. Время от времени он дико выкрикивал что‑то. Такого безудержного разгула я никогда не видала. В кабинет вошли два офицера, на которых сначала никто не обратил внимания. Один из них подсел ко мне и, глядя на пляшущего Распутина, сказал:

— Что в этом человеке все находят? Это же позор: пьяный мужик отплясывает, а все любуются. Отчего к нему льнут все женщины?..

…С рассветом поехали в какой‑то загородный ресторан. И офицеры тоже. Один из чиновников стал расспрашивать, кто их знает, кто допустил их в наше общество. Оказалось, их никто не знает. Чиновники попросили их удалиться. Они запротестовали. Поднялся шум и спор. И вдруг раздался выстрел. Начался переполох. Пока там выясняли, разбирались, что к чему, мы переехали на квартиру моего бывшего жениха г. Е. Там произошел неожиданный инцидент: жена фабриканта К. подошла к Распутину и спросила его: «Отчего ты не уберешь из России жидков? Житья от них нет».

— Как тебе не стыдно так говорить! — ответил он. — Они такие же люди, как и мы…

…Вскоре я ушла, так как валилась с ног от усталости. Моя квартира была почти рядом. Я легла и сразу заснула, как убитая. Меня разбудил длительный звонок телефона. Было 10 ч. утра. Говорил грузин — адъютант Распутина: отец пропал. По его словам, по всему городу были разосланы агенты. Около часу ночи — звонок в передней. За дверью голос Распутина:

— Франтик, ты готова? Я привез тебе новую барыньку. Хочу тебя с нею познакомить. Она хорошая…

Я протелефонировала грузину, что отец у меня. Вскоре он явился, и мы втроем отправились к генеральше К.

Там были в сборе. Ждали польскую графиню, которая хотела познакомиться с Распутиным. Наконец, пришла и она. Генеральша встала ей навстречу и подвела к Распутину. Он по своему обыкновению пристально в упор стал смотреть в ее глаза. Она пошатнулась. Стала пятиться, дрожать и вдруг повалилась в истерическом припадке. Она кричала и билась. Ее подхватили и увели в спальню. Распутин пошел к ней. Там он ласково к ней подошел, стал гла дить и что‑то говорить. Но с ней опять повторился припадок.

— Не могу, не могу вынести этих глаз! — кричала она. — Они все видят! Не могу…

…Поехали к художнику фотографироваться. Распутин непременно хотел сняться со мною:

— Хочу с тобою, Франтик, снимайте нас.

Но я, предвидя это, предупредила фотографа, чтоб он щелкнул нас с закрытым объективом. Он так и сделал.

Возвращаясь от художника к генеральше, он отказался ехать в автомобиле, сел со мною на извозчика, адъютанта попросил сесть на другого. Как я поняла, он хотел поговорить со мною наедине.

— Я тебя обижал в Питере, — заговорил он. — Ты меня прости. Худо я с тобой говорил. Ведь я простой мужик, у меня что на сердце, то и на языке, — снял шапку. Ветер развевал во все стороны его волосы. Перекрестился. — Накажи меня Господь, если ты когда‑нибудь услышишь от меня хоть одно худое слово. Ты лучше всех, ты бесхитростная. Простячок мой. Проси, чего хочешь, я все могу сделать.

Мне не хотелось говорить о деле. Знала, опять начнется канитель.

— Может, денег хочешь? Хочешь миллион? Скоро у меня выйдет одно большое дело. Я получу шибко много денег.

— Что ты, отец, никаких мне твоих денег не надо.

— Ну как знаешь, а только я рад для тебя все сделать. Очень ты хороший, Франтик, душа с тобою отдыхает.

У генеральши уже ждали его два чиновника из градоначальства.

Он расцеловался со всеми, просил меня опять приехать, и мы расстались. Он поехал с чиновниками на вокзал.


Июнь 1922 г. Берлин.

Прошло 6 лет. И вот в мои руки снова попали листки моего дневника и карточка Распутина с его каракулями и его письма и телеграммы. Если бы не эти доказательства всего пережитого, я бы не поверила, что все это было. Я бы думала, что все это сон, который приснился мне. Как все это давно было, и какими невероятными кажутся эти страницы моей жизни. Ну вот я держу в руках пожелтевшие, исписанные листы, безграмотно исписанные, я вижу эти широко расставленные вкривь и вкось буквы: «Дорогому простячку, Франтику», — читаю я снова и слышу певучий голос с его растяжкой на «о». А вот и портрет, прекрасный, большой. Он был прислан мне с надписью: «Мило вдухе любящий врадосте во господе леночке Григорий».

(Здесь и везде в этой главе полностью сохранена грамматика «Дневника» Елены Джанумовой).

«В застегнутом армяке, который я видела столько раз, с его великолепной парчевой подкладкой. Со сложенными руками, суровый и сосредоточенный. Таким я видела его в последний раз.

Снова вонзаются в меня его светящиеся глаза. Да, все это было! Где теперь все его почитательницы? Куда развеяла их налетевшая буря? Как много пришлось после последней встречи с ним пережить. В декабре я узнала о его смерти. Как поразило это известие, хотя этого всегда можно было ожидать — так велика была ненависть, возбуждаемая им».

К этим записям Елены Джанумовой нечего добавить. Они, по — моему, красноречивее и честнее всех писаний о Распутине. Лишь два нюанса.

Переписывая строки из «Дневника» Джанумовой, я неоднократно испытывал странные чувства. Даже не чувства, скорее тончайшее состояние души, похожее на едва уловимое мерцание эйфории где‑то в подсознании; на светлую причастность к прошлому, как бы витающему сейчас надо мной. Что это?..

Я еще и еще раз перечитываю написанное, чтобы еще и еще раз войти в это волшебное состояние, осознать его и дать ему какое‑то толкование. И ничего не могу сказать, могу только повторить слова Джанумовой: «Дикая непосредственность. Наверно, через таких Бог общается с Человечеством». Воля и дух сильных мира сего, наверно, и впрямь не исчезают с их смертью, а продолжают жить среди нас и влиять на нас. Века и тысячелетия…

Обращает на себя внимание, что Джанумова ни словом не обмолвилась о Симановиче. Даже предположить трудно, что она ни разу с ним не столкнулась у Распутина. Ни слова о нем. В чем дело? Да потому что ни она, ни кто другой не знали о нем и не должны были знать. Так задумано было еврейской общиной изначально. Они не хотели бы быть причастными перед лицом общественности к Распутину и распутинщине. Но ничего в природе не бывает тайным, чтобы не стать в конце концов явным.

Загрузка...