Конечно же, я всегда знал, что ее любили. Общеизвестные факты из жизни Вины-знаменитости не оставляли никаких сомнений в том, что люди в самых дальних уголках Земли, где она никогда не бывала, были покорены красотой ее голоса; что миллионы мужчин мечтали о ее теле и видели его в своих снах; что женщины самого разного возраста восхищались ее искренностью и были благодарны ей за это, так же как и за ее бесстрашие, ее музыкальность; что, когда она участвовала в кампаниях против голода или за облегчение долгового бремени для стран третьего мира, или в защиту окружающей среды и в поддержку вегетарианства, мировые лидеры, предполагавшие, что смогут взять покровительственный тон в общении с нею, похлопать ее по плечу и забыть о выдвигаемых ею требованиях, сначала чувствовали, что она произвела на них впечатление, затем оказывались в ее власти и шли на значительные уступки, не устояв перед ее интеллектом, целеустремленностью и проницательностью; что она была необычайно знаменита, невероятно фотогенична, ошеломляюще сексапильна и с нею было просто очень весело; и что она была первой суперзвездой века самоисповедания, готовой обнажить свои шрамы, выставить на всеобщее обозрение свою личную жизнь, открыто говорить о своих ранах, ошибках, провалах, она нашла прямой путь к мучимым стыдом и сомнениями сердцам во всем мире, и несмотря на всю ее неординарность, ее влияние и успех, ее воспринимали как совершенно обычную женщину, не без недостатков, но достойную, сильную и слабую одновременно, независимую и уязвимую. Она была рок-богиней золотого века, но, как это ни невероятно, при всем при том она была одной из нас.
Зная все это, я все же оказался совершенно не готов к масштабу всемирного отклика на ее смерть. Она была все-таки «всего лишь певицей, не более того», даже не Каллас и не Сазерленд, а просто популярной исполнительницей, принадлежавшей к «низшему культурному слою», чья рок-группа «VTO» распалась почти два года назад. Ее попытка вернуться на сцену не была триумфальной, ее сольный диск продавался, но не слишком хорошо. Налицо были все признаки гаснущей звезды. Учитывая ее славу, было нетрудно предсказать, что смерть ее будет активно освещаться в прессе, на радио и на телевидении, что где-то соберутся группы ее горюющих поклонников, слезы, зачастую крокодиловы, будут литься ручьем, как и подобает в таких случаях; будут слышны и намеренно желчные голоса профессиональных пловцов против течения, стремящихся запятнать ее память и опорочить ее; можно было предположить даже, что всплывут кое-какие скандальные подробности. Но более бурная реакция была бы абсолютно беспрецедентной. Ретроспективы, альбомы-посвящения, благотворительные взносы, резкий скачок продаж старых дисков, пара концертов в память о ней — и все вернулось бы на круги своя: таковы были обычные, полагающиеся в подобных случаях ритуальные действия.
Умершая Вина, однако, приберегла для всех нас сюрприз.
Эта мертвая богиня, обитающая в мире ином пост-Вина, царица Подземного мира, сменившая на троне Персефону, превратилась в нечто ошеломляющее. Живая, на пике популярности, она была всеми любима, она была иконой, вдохновенной артисткой, харизматической скандалисткой, но всё же не более того, не будем преувеличивать. Она умерла, когда содрогнулся мир; и ее смерть потрясла этот мир, и он стремительно вознес ее, как падшего Цезаря, в ранг божества.
После великого землетрясения 1989 года футболист Ахилл Гектор был немедленно отпущен целым и невредимым похитившими его людьми, став таким образом единственным человеком, для которого эта страшная трагедия обернулась удачей. На пресс-конференции он говорит, что чувствует себя заново родившимся, что, так близко соприкоснувшись со смертью, ощущает эту вновь дарованную ему свободу как жизнь после смерти, как самый настоящий рай земной для нас, смертных. Эти неосторожные слова, разумеется, вызывают осуждение церковных иерархов, и он, пристыженный, вынужден отказаться от своих высказываний, полных радостных гипербол.
Тем временем потрясающая воображение жизнь после смерти Вины Апсары раскручивается неудержимой спиралью, с которой ни светские, ни церковные власти ничего не могут поделать, она не поддается никакой цензуре и контролю.
Узнав о ее смерти, люди повсюду выходят на улицы, независимо от местного времени, выталкиваемые из домов силой, названия которой они еще не знают. Не новость о землетрясении побуждает их к действию, они скорбят не о сонмах погибших мексиканцев — они скорбят о ней. Трудно оплакивать смерть людей, которых ты никогда не знал, можно разве что выразить сожаление общепринятыми способами; истинно скорбящие по сотням тысяч жертв землетрясения — среди погибших. Но Вина — не незнакомка. Толпы знают ее, снова и снова на улицах Йокогамы, Дарвина, Монтевидео, Калькутты, Стокгольма, Ньюкасла и Лос-Анджелеса люди говорят о ее смерти как о личной утрате, как о семейном горе. Ее смерть в мгновение ока возродила их чувство великого родства, принадлежности к единой семье человечества.
На линии огня во всех горячих точках, в едких испарениях древней вражды, мужчины и женщины собираются вместе на изрытых воронками дорогах и на простреливаемых снайперами тропах, чтобы обнять друг друга. Ормус Кама всегда мечтал о том, чтобы люди — как и он сам — научились преодолевать барьер кожи, не пересекать линию цвета, а стирать ее. Вина же была настроена скептически, оспаривая его универсалистские представления, но после смерти для нее действительно не было границ — ни расы, ни цвета кожи, ни религии; не было барьеров языка, истории, нации или класса. В некоторых странах генералы и клерикалы, встревоженные феноменом Вины, его глобальностью и чуждым характером, стремятся заглушить его угрозами и запретами. Всё напрасно. Толпы женщин там, где есть сегрегация по признаку пола, срывают свои паранджи, солдаты армий-поработительниц складывают оружие, подвергающиеся расовой дискриминации вырываются из своих гетто и резерваций, проржавевший железный занавес разорван. Вина разрушила все преграды, и это сделало ее опасной. Сияние ее любви, презрев наветы, пролилось на угнетенных. Отвергнув власти, танцуя перед танками, взявшись за руки перед дрогнувшими ружьями, скорбящие, всё более похожие на торжествующих, шествуют под задаваемый ею ритм, и кажется, что они готовы принять ради нее мученическую смерть. Умершая Вина меняет мир. Толпы людей, поющих любовь, пришли в движение.
Согласно теории возникновения Вселенной, материя после Большого Взрыва распределилась в космосе неравномерно. Кое-где она собралась сгустками, из которых и образовались галактики и звезды. Так же и человечество, вырываясь за двери своих жилищ, собирается в толпы. Излюбленными местами сбора людей становятся не самые престижные; это не дворцы, не здания парламентов, не храмы и не большие площади. Сначала люди направляются туда, где звучит музыка, в обычные танцзалы, магазины звукозаписи, клубы. Но эти адреса оказываются не совсем подходящими: там мало места. Тогда толпы начинают тянуться к стадионам, паркам и майданам — местам, где может собраться много народу. Стадион «Шей», парк «Кендлстик», «Солдатское поле», «Сан-Сиро», «Бернабо», «Уэмбли», мюнхенский Олимпийский стадион, великолепный «Маракана» в Рио. Даже старое скоростное шоссе Альтамонт кишит людьми. В Бомбее, где она никогда не давала концертов — если не считать того мгновения на сцене вместе с группой «Пять пенни» больше четверти века назад, — заполнен «Ванхеде». В Токио, Сиднее, Йоханнесбурге, Пекине и Тегеране люди собираются в огромном количестве и просто ждут.
Поначалу враждебно настроенные власти всего мира, хоть и медленно и крайне неохотно, но все же вынуждены пойти на уступки. Объявлены дни траура, предложено провести памятные церемонии. Эта запоздалая реакция сильных мира сего не вызывает никакого интереса у собравшихся людей. От своих правительств они требуют только еды, воды и установки туалетов — и получают требуемое.
На переполненных стадионах, где установлены специальные стереосистемы, люди слушают ее музыку. Этот дар они принимают. Там, где это возможно, на огромных экранах показывают видеозаписи ее концертов. Во многих странах отменены спортивные мероприятия, закрыты театры и кино, пустуют рестораны. Во всем мире, по крайней мере так кажется, это событие объединило людей: на стадионах совершается чудо — люди собрались, чтобы вместе скорбеть о своей утрате. Если ее смерть стала смертью всей радости мира, то эта жизнь после смерти — возрождение и умножение радости.
На многих стадионах народ требует установить сцену, и это делается незамедлительно. На эти сцены поднимаются мужчины и женщины и начинают говорить. Они говорят просто, от себя лично, но не ради себя, рассказывая о том, когда они впервые услышали ее музыку и с чем она связана в их жизни: со свадьбой, рождением детей, с кончиной их любимых; они слушали ее в одиночестве или в компании, в особые дни или в будни, на закате дней или в юности.
И будто лишь теперь значимость этой музыки — ее музыки и той, частью которой она была, — становится очевидной; люди, отдавая дань ее памяти, обретают голос и говорят, кто неумело, а кто и красиво, слова любви. Музыка — голос Вины, поющий мелодии Ормуса, — волнами захлестывает мир, не зная границ, принадлежа всем и никому; ритм ее — это ритм самой жизни. И ей отвечает Ормус, исполняющий свою «Песню Вине». Бесплотная, а точнее воплотившаяся в песне, любовь их пронизает собой всё вокруг, и нет для нее более преград ни временных, ни вещных. Любовь эта стала музыкой.
Бессмертие, думаю я. Это их бессмертная история, в которой не слышна моя собственная история любви простого смертного.
Вот шарж Гари Ларсона на Вину и Джесса Гэрона Паркера, гротескного, сверкающего фальшивыми бриллиантами, как Лас-Вегас, Жирного Джесса позднего периода, когда он объедался гамбургерами и наркотиками. Они в номере мотеля, подглядывают за миром в щелочку между пластинками жалюзи. Что бы это могло быть? Гримерная оживших мертвецов? Транзитная зона для зомби на Дальней Стороне? Ха-ха-ха.
Боги информации проспали столь неожиданный отклик на смерть Вины Апсары, недооценили последствия этой смерти, но в считаные часы величайшая операция средств массовой информации уже началась, на второй план были отброшены Олимпийские игры, кинофестиваль в Каннах, присуждение премий Академии, королевская свадьба и Кубок мира. Кассеты с видеорядом упакованы, рекламные кусочки звукозаписи отобраны. Начинается масштабная битва, борьба не просто даже за внимание аудитории или за доходы от рекламы. Всё перекрывает сама значимость происшедшего. Смерть Вины стала вдруг важнейшим мировым событием.
Vina significat humanitatem.
Вот Мадонна Сангрия, пишущая о женской боли как единственном для мужчин способе понять трансцендентальное: Она умерла, чтобы мужчины могли научиться чувствовать, — и среди прочего разглагольствующая о сублимации. Сейчас, когда она мертва, они, не опасаясь своих жен, могут признаться, как они желали ее. (Мадонна Сангрия, еще недавно поносившая Вину и ее музыку, теперь виновато восстанавливает свою репутацию хранительницы очага.)
Вот музыкальная фанатка из Японии, футуристически-модная юная красавица в дизайнерском наряде от «Планеты обезьян»[327], — она объявляет Вину Апсару величайшей любовью всей своей жизни: ни один мужчина, ни одна обезьяна не могут сравниться с этой женщиной, с которой она никогда не встречалась.
А вот итальянка — язык без костей, — считающая, что Вина заслуживает места в пантеоне женщин-героинь двадцатого века, что она была подлинным гением «VTO», а голос ее был способен творить чудеса. Ормус Кама? Ха! Паразит. Пиявка.
Вот лживая жирная англичанка, последняя из «Рантс», застрявшая во временах кожи, металлических заклепок и «ирокезов»; она похваляется тем, что когда-то сказала Вине, будто бы та слишком стара для рок-н-ролла: Подвинься, бабушка, и сообщи эту новость дедушке Каме.
Вот великолепное эссе американской интеллектуалки «Смерть как метафора», в котором она доказывает, что именно жизнь Вины, а вовсе не ее смерть была освободительной силой: что смерть — это просто смерть, и так ее и нужно рассматривать — как месть неизбежного новому.
Вот недавно возведенная в сан женщина-священнослужитель, пришедшая к умозаключению, что феномен Вины говорит о царящем в мире духовном голоде, людской потребности в пище для души. Она призывает толпы со стадионов посещать каждое воскресенье ближайшую церковь, что, вполне вероятно, соответствовало бы пожеланиям Вины.
Вот женщины-мусульманки в покрывалах, похожих на птичьи клетки. Они не сомневаются в том, что это безумие по поводу какой-то одной аморальной женщины демонстрирует моральное банкротство и предвещает полный крах упаднического и нечестивого западного мира.
На Вину, вынужденную в свое время кочевать из дома в дом, теперь заявляют свои права в тех местах, откуда она была изгнана: сельская Виргиния, север штата Нью-Йорк. Индия тоже претендует на нее, потому что в ее жилах течет кровь индийских предков; Англия — потому что именно там началась ее сольная карьера; Манхэттен — потому что все легенды нашего времени родились в Нью-Йорке.
Вот гуру культурологии, primo uomo[328], в тысячный раз повторяющий надоевшую мысль, что Вина стала божеством века неопределенности, богиней на глиняных ногах.
Вот два британских психоаналитика. Один, молодой красавец с томным взглядом, написавший «Подмигивание, покусывание, облизывание» и «Секс. На следующее утро», с благоговением говорит о гигантском спонтанном акте групповой терапии. Другой, брюзга старой школы, высокомерно и пренебрежительно диагносцирует: в отклике на гибель Вины обычная сентиментальность берет верх над здравым смыслом, — мы якобы больше не способны думать, можем только чувствовать. Первый называет этот феномен популистско-демократическим. Второй опасается, что это отдает «криптофашизмом» и может дать толчок к появлению новой разновидности толпы, нетерпимой к чужому мнению.
А вот литературные и театральные критики. Мнения литературных критиков разделились; Старый боевой конь — шепелявый Альфред Фидлер Малкольм цитирует «Фауста» Марло: «Тогда стремглав я кинусь в глубь земли. Разверзнись же, земля! Она не хочет мне дать приют, о нет…»[329], — пытаясь построить сложную теорию, согласно которой известность такого масштаба все равно что Прометеева кража божественного огня и плата за нее — этот посмертный ад на земле, где усопшей не дают умереть, она вечно обновляется, подобно печени Прометея, отданная на растерзание ненасытным стервятникам, именующим себя ее поклонниками. «Это вечное мучение, замаскированное под вечную любовь, — говорит он. — Позвольте леди упокоиться с миром». Его грубо осмеивают два молодых озорника — Ник Каррауэй и Джей Гэтсби. Они глумятся над его откровенной элитарностью и вдохновенно отстаивают роль рок-музыки в обществе, хотя в их речах тоже сквозит высоколобое презрение к косноязычию тех, кто выступает теперь на стадионах, повторяя одно и то же, к их нескладным опусам и таблоидным клише с удручающим преобладанием избитых идей о жизни после смерти (Вина будет жить вечно, среди звезд, в наших сердцах, в каждом цветке, в каждом рожденном младенце). «Не слишком-то продвинутые идеи, — язвительно замечает Гэтсби, — и вовсе не рок-н-ролльные».
Среди театральных критиков тоже нет единства. Звучат похвалы спонтанности, импровизаторскому характеру, грубой уличной балаганности этого феномена, но британцы осуждают чрезмерную продолжительность всемирного траура, французы сожалеют, что нет твердой направляющей руки, американцы озабочены отсутствием ведущих исполнителей и жизнеспособного второго акта. Однако вся театральная общественность в унисон жалуется, что к их воззрениям не относятся с должным вниманием, что с ними по-прежнему обращаются как с бедными родственниками, словно с нищими на пиру.
Здесь же продюсеры биографических телефильмов в поисках двойников — они призывают их на прослушивания и пробы. Очереди из тех, кто тешит себя надеждой, растягиваются на несколько кварталов.
Реми Осер тоже здесь, он определяет масштабы этого феномена как результат замыкания цепи обратной связи. Во времена, предшествовавшие глобализации средств массовой информации, вещает он, событие могло произойти, пройти свой пик и раствориться во времени, прежде чем большинство людей на земле успевало его заметить. Теперь, однако, изначальная чистота происходящего почти мгновенно заменяется телевизуализацией. Как только это показано по телевизору, люди перестают действовать, они исполняют роль. Не просто горюют, а изображают горе. Не создают феномен, повинуясь самым простым, спонтанным желаниям, а стремятся стать частью феномена, увиденного по телевизору. И все это так переплетено, что почти невозможно отделить звук от его эха, само событие — от его освещения в массмедиа. От того, что Реми настойчиво называет «моментализацией истории».
Вот пара лохматых «новых квакеров», параноик и мистик, — оба, вероятно, поклонники Гари Ларсона, отрицающие ее смерть: «А тело-то где? Вы покажите мне тело! Она не умерла, просто кто-то хотел убрать ее с дороги, вот и всё, нам нужно брать штурмом Пентагон, ООН, понимаешь?.. Нет, парень, она свободна, только мы недостойны ее, мы должны очиститься, и в час очищения она явится нам, — понимаешь, к чему я клоню? — может, прилетит на космическом корабле. А может быть, примчится на божественной колеснице. Чтобы освободить нас. Как Будда и Иисус, парень, она будет жить».
Телевидение.
У себя в «Орфее», один, я переживаю свою потерю. Обхватив себя руками, я дрожу на зимнем холоде, а мое белое дыхание повисает в морозном воздухе. Я сижу на крыше, в пальто и шляпе, прикрывая замерзшие уши, и пытаюсь удержать образ обнаженной Вины, загорающей средь лета, Вины, потягивающейся и оборачивающейся ко мне с томной вероломной улыбкой. Но сейчас слишком холодно, и потом, везде одно и то же, нет спасения от войны смыслов, белый воздух полон слов. Рассуждая диахронически, это событие в истории, которое будет понято со временем как феномен с определенными линейными предпосылками — социальными, культурными и политическими. Однако в синхроническом аспекте все его версии существуют одновременно, совместно формируя современное состояние искусства и жизни… ценность его состоит в бессмысленности смерти… ее радикальное отсутствие — это вакуум или бездна, могущая вместить в себя лавину смыслов… она превратилась в некое вместилище, в арену для выступления, и мы можем создать ее, исходя из собственного видения, так же, как когда-то мы придумали Бога… этому феномену не суждено сойти на нет в ближайшее время, учитывая его переход в фазу эксплуатации: футболки с ее последней фотографией, памятные монеты, кружки, одноклассники, слетевшиеся как мухи на мед и торгующие своими воспоминаниями, целая армия случайных любовников, люди из ее окружения, друзья… это всё факторы, многократно усиливающие значение данного феномена; она оказалась запертой в комнате, где есть эхо, и звук снова и снова отталкивается от стен, постепенно становясь глухим и размытым, менее отчетливым… это всего лишь шум… А теперь представьте, если бы она осталась жива: затухание славы, постепенное забвение, пустота… Вот что было бы настоящим концом, уходом в Подземный мир, — и самое ужасное, что она была бы еще жива. Может быть, всё только к лучшему? Навечно молодая, так ведь? Ну, по крайней мере, выглядящая молодой. Потрясающе, черт возьми, для женщины ее возраста.
Я замечаю, что стою и вовсю реву, беспомощно грозя руками слепому небу. Холодные слезы замерзают на лице. Как будто бы эта крыша — Башня молчания, место обиталища живой, обнаженной памяти о Вине, и над нею, беззащитной, если не считать моего присутствия, кружат стервятники.
Сорок дней спустя, вняв обращению Ормуса Камы, толпы покидают стадионы, и жизнь планеты постепенно возвращается в свою колею. По его поручению Сингхи часто появляются в суде, стремясь защитить «торговую марку „Вина“» от грубой эксплуатации. Их мишень — двойник Вины из «новых квакеров», куколка, которая распевает глупую песенку, пока сцена под ее ногами не начинает сначала вибрировать, а затем раскалывается и поглощает ее. Похоже, что вся лавина эмоций, порожденных феноменом Вины, окажется в конечном итоге на невольничьем рынке капитала. Одно мгновение она — богиня, а в следующее — уже торговая марка.
И в который уже раз я ее недооцениваю. Нет никаких сомнений в том, что бизнес не остановится ни перед чем, чтобы завладеть ею и использовать ее, что ее лицо не исчезнет с обложек журналов, что будут появляться все новые видеоигры и компакт-диски, наскоро изданные биографии и пиратские записи, равно как и циничные спекуляции о ее возможном спасении и прочий бред из Интернет-чатов. Правда также и то, что ее окружение — компания, выпускавшая ее диски, и Ормус с Сингхами в качестве ее менеджера и команды — тоже наживет капитал на «эффекте Вины», позволяя тиражировать ее портрет на пакетах с молоком, хлебом, на бутылках, вегетарианских продуктах, на пластинках и дисках.
(Однажды я прочел историю об одной женщине, ненавидевшей своего разгильдяя мужа. Когда он умер, она его кремировала и поместила прах в песочные часы, которые поставила на камин со словами: «Наконец-то, ублюдок, ты немного поработаешь». Я ни в коей мере не подвергаю сомнению любовь Ормуса к Вине, но он тоже посылает ее тень работать на благо семьи.)
Всё это так. Но в течение года стало очевидным, что в людской массе зреет нечто вроде землетрясения, что в разных странах земного шара почитатели Вины почувствовали вкус к коллективным акциям и радикальным переменам. Нестабильность, характерная для наших дней, их больше не пугает, теперь она воспринимается как нечто вполне возможное. Именно это стало подлинным наследием Вины, а вовсе не потоки слащавых речей или страдающие дурновкусием куколки.
И неспокойная земля тоже приготовила свои сюрпризы.
Вот как я это запомнил.
Целый год после ее смерти я был сам не свой, не знал, что делать с собой и своим горем, как жить дальше. Я все время вспоминал тот день на пляже Джуху и девочку в звездно-полосатом купальнике, поносившую все, что оказывалось в ее поле зрения. Именно в тот день я нарисовал для себя картину мира — каким я хотел его видеть, и с этого дня жил в этой картинке, до самой ее смерти. А теперь будто кто-то выхватил картинку у меня из рук и порвал на мелкие кусочки.
Когда у вас нет картины мира, вы не способны сделать выбор — жизненно важный или несущественный, не можете сделать нравственный выбор. Вы не знаете, где верх, где низ, идете ли вы куда или уже возвращаетесь и сколько будет дважды два.
(Тысяча девятьсот восемьдесят девятый был годом, когда все лишились привычной картины мира, годом, когда все мы были ввергнуты в некое бесформенное чистилище — не имеющее четких очертаний будущее. И я это сознаю. Но это из области политики и сейсмологии, и об этом позже. Сейчас я говорю о том, что случилось лично со мною.)
Я просыпался, чувствуя в комнате ее присутствие, а потом лежал в темноте, сотрясаясь от рыданий. В уголках моих глаз двигались тени, и это тоже была она. Однажды я позвонил по ее номеру в Родопы-билдинг, и она ответила после первого же гудка: Привет. Я не могу сейчас подойти к телефону. Пожалуйста, оставьте сообщение, и я перезвоню вам при первой возможности. Я понял, что Ормус просто не смог заставить себя стереть ее голос. Потом я звонил по этому номеру не меньше десяти раз на дню. Часто линия была занята. Я думал, сколько еще потерянных душ нажимали кнопки своих телефонов, только чтобы услышать эти несколько слов. Потом мне пришло в голову, что, скорей всего, звонил лишь один человек. Ормусу Каме, как и мне, было необходимо вновь и вновь слышать последнюю запись голоса умершей жены.
Я перезвоню вам при первой возможности. Мне было так нужно, чтобы она сдержала это свое обещание. Но какое сообщение я должен был оставить? С помощью каких средств связи можно вернуть ее обратно из мертвых?
На короткое время я даже почувствовал, как мое сердце тянется к Ормусу Каме, моему сопернику в любви. Теперь сопернику, не претендующему ни на чью руку. Посреди океана под названием «любовь» барахтались мы двое, потерпевшие кораблекрушение, Ормус и Рай, неспособные ни открыть друг другу свои сердца, ни помочь друг другу, лишь тупо звонящие умершей со своих тонущих плотов.
Год спустя кто-то стер ее голос, — думаю, это была Клея Сингх, пытающаяся вытащить Ормуса из трясины безнадежности; в тот день я снова плакал, как будто бы голодная земля поглотила Вину именно в это мгновение.
Из всего сказанного и написанного о ней единственным осмысленным комментарием мне показались слова о том, что смерть — это просто смерть и не надо никаких интерпретаций. Не превращайте ее в метафору. Просто дайте ей покоиться с миром. Мне хотелось сражаться с огненной лавиной смыслов, хотелось надеть шлем пожарного и направить шланг на это пламя. Смыслы пробивались лучами с заполоненных спутниками небес — смыслы, похожие на аморфных пришельцев, выбрасывающих псевдоподии, втягивающие в себя ее мертвое тело. В какой-то момент я попытался сочинить свой текст, какую-то чепуху о героизме, отвергающем интерпретацию, — спорная, но непреодолимая тяга к абсурду. Но я увяз в вопросах этики. Как сохранить нравственность в полной абсурда вселенной и тому подобное. Меня не привлекал квиетизм[330], я вовсе не считал, что лучше всего просто возделывать свой сад. Где-то во мне сохранилось стремление не рвать нитей, связывающих меня с миром. Я порвал на клочки свое творение и проводил дни, просматривая фотографии Вины, которые сам же и сделал, и набирая номер ее телефона, пока голос не стерли с пленки.
В тот год, заметив, что я почти перестал выходить из дому, что, когда был голоден, заказывал еду с доставкой на дом и большая часть моего заказа состояла из напитков, что долго служившая у меня домработница ушла, потому что квартира стала превращаться в свинарник, мои товарищи по «Орфею» решили, что их долг — «спасти меня». Джонни Чоу дошел до того, что мрачно прокомментировал то повышенное внимание, которое я уделял смерти. Это было забавно. «„Шугар“ Рэй Робинсон, Люсиль Болл, аятолла Хомейни, Лоуренс Оливье, Р. Д. Леинг, Ирвинг Берлин, Фердинанд Маркос, Бетт Дэвис, Владимир Горовиц, Пасионария[331], Сахаров, Беккет[332] и Вина — все в один год, — быстро парировал я. — Это настоящий Армагеддон». Не любивший спорить Чоу ушел, покачивая элегантной головой. Мак Шнабель предложил мне отобрать фотографии Вины и устроить выставку в галерее, находящейся в нашем же доме. Решиться на это было непросто. Будет ли подобная выставка достойной данью ее памяти, или это будет еще один случай, когда какое-нибудь оппортунистическое чмо попытается запрыгнуть на подножку несущегося вперед поезда ее славы? Я никак не мог принять решение. В любом случае отбор фотографий занял немало времени. При этом я очень мучился от того, что в глазах у меня все плыло и двоилось. В четком видении мира в те горестные месяцы мне было отказано.
Ко мне зашел Баскья, поговорить о девушках, что было чрезвычайно мило с его стороны, учитывая его собственные нетрадиционные пристрастия.
— Кругом полно фантасти-и-ических же-е-нщин, — сообщил он мне. — Роман слишком затянулся, нехорошо сидеть здесь одному со своими призраками.
— Вот именно, с призраками, — ответил я. — Какая-то красивая женщина постоянно попадает на мои фотографии — сам не знаю как. Я фотографирую пустую комнату, например свою ванную, — я много времени провожу в ванной, — а когда проявляю пленку, она смотрит на меня из зеркала. Нет, это не Вина, это кто-то другой. Преследующая меня незнакомка. Так что, как видишь, теперь их двое.
— Эта твоя идея двойной экспозиции, — отреагировал он. — Я ду-у-маю, она завела тебя слишком далеко.
В конце концов они пришли ко мне все вместе, чтобы любя дать мне нагоняй. Скажи жизни «да», возьмись за ум, найди мгновение, чтобы почувствовать аромат роз, — обычные слова. Должен признать, все очень старались. Они навели некое подобие порядка в моем логове, вычистили шкафчик со спиртным на кухне и полку в ванной, вытащили меня на улицу побриться и постричься и закатили у меня вечеринку, пригласив всех наиболее привлекательных свободных женщин из тех, кого они знали (учитывая нашу профессию, их было немало). Я понял, что они делали для меня и почему. В основном ими двигала дружба, это так, и поэтому я испытывал к ним, и продолжаю испытывать, глубочайшую благодарность. Но есть и оборотная сторона медали. Люди не любят быть рядом со страданием. Наше терпение в отношениях с действительно безнадежными, окончательно сломленными жизнью людьми далеко не безгранично. Интерес у нас вызывают лишь те слезные истории, которые заканчиваются прежде, чем мы начинаем скучать. Я понял, что у меня есть настоящие и преданные друзья в лице этих троих ребят, что они — мои мушкетеры: все за одного, а один за всех. Я также понял, что ради них мне нужно вести себя иначе. Я стал их ноющей зубной болью, их больной печенкой, их язвой. Мне необходимо было прийти в себя, пока они не вознамерились излечиться от меня.
Если дружба — это топливо, то запас его не бесконечен.
В разгар вечеринки, посвященной окончанию моего затворничества, я взглянул на Эме Сезэра и увидел на его лице печать смерти, и вечеринка вдруг показалась мне чем-то вроде поминок по этому прекрасному человеку, подобно Финнегану из песни, наслаждающемуся прощанием с самим собой[333]. О Шнабеле мне было известно, что после трудного развода он был в состоянии войны со своей бывшей женой Молли, успешно добившейся постановления суда, согласно которому он не смел приближаться к двум своим детям менее чем на милю. Молли навестила также находившегося при смерти отца Мака и оболгала мужа, обвинив его в пристрастии к наркотикам, в насилии и сексуальном домогательстве по отношению к их мальчикам. У Джонни Чоу была своя сага катастроф, связанных в основном с азартными играми. Готов ли я был последовать совету этих людей?
Да, ответил я себе. Лучше шлюха, чем монашка, лучше раненый солдат, чем человек, никогда не слышавший разрыва снарядов.
Размышляя над этим, я заметил демонически ухмыляющегося Джонни Чоу, который пробирался сквозь толпу под руку с Виной Апсарой.
Я слышал об этом помешательстве: двойники Вины — клубные и ресторанные, андеграундные, исполнительницы хеви-метал и реггей, рэп-Вины, переодетые мужчины и транссексуалы, Вины-проститутки в лас-вегасских стриптиз-шоу. Вины-стриптизерши, затмившие своим количеством двойников Мерилин на любительских представлениях по всей обширной территории этих бесконечно разнообразных Соединенных Штатов, порно-Вины на кабельных каналах для взрослых и внутренних телеканалах отелей, Вины жесткого порно, продающиеся на кассетах из-под прилавка. И невинные, собирающиеся дважды в год исполнительницы ее песен под убогое караоке, соперничающие по численности с неутомимыми поклонниками «Звездного пути». На самом деле однажды Вина была приглашенной звездой в сериале «Следующее поколение», где пела для влюбленного Ворфа. Он научил ее клингонскому языку, а она его «хаг-ми» или другому похожему наречию. Вспомнив об этом, «трекки»[334] предложили двойникам Вины объединиться с ними, но Вина была уже больше чем Enterprise[335], она стала самостоятельным континуумом, мистической корпорацией мистера Q из бондовского сериала.
Была одна знаменитая постановка «Гамлета», где Джонатан Прайс, игравший Принца Датского, сам «извлекал» из себя Призрака, как медиум или транслятор, благодаря чудовищным усилиям тела и голоса. Подражатели Вины избрали более простой путь, используя костюмы и записи, но идея была та же. Воплощая своего кумира в собственных телах, они пытались вернуть его из небытия.
Мне пришло в голову, что они пошли даже дальше, чем Мидзогути[336]. В «Угетсу» несчастный мужлан, которого приютила в своем доме таинственная аристократка, просто влюбился в призрак. Но эти люди оказались не только зачарованными умершей, они пытаются быть ею, носить ее кимоно, пудрить лицо, как она, подражать ее походке. Это новая форма автоэротизма. Одетые как Вина, эти женщины-мимы занимаются любовью сами с собою.
Не было единого мнения, какая Вина больше заслуживала нового воплощения — смутьянка афро-Вина времен ее молодости, с копной волос, мощным голосом, сексуально неуемная крикунья, или рыжеволосая Мекси-Вина, уже далеко не юная, но все еще обольстительная, с божественным голосом. Вина, аура которой стала немного мудрее, или Вина-Смерть, леди с печальным взором, из-под ног которой уходит земля. В конце концов победил прагматизм. Молодые изображали раннюю Вину, мужчины постарше (да и женщины тоже) присвоили себе позднюю Вину.
Эта Вина, ведомая под руку Чоу, точно была не очень юным парнем. К тому же китайцем, что неминуемо делало сходство еще более несовершенным, но он провел немало часов перед зеркалом, накладывая грим, затемняя кожу, работая над разрезом глаз. Он изучил ее походку, движения губ, ее манеру держаться. И рыжий парик был совсем неплох.
— Скажи мне сразу, если тебе не нравится эта идея, — тут же обратился ко мне Джонни, — но мы подумали, что это могло бы — черт! — приглушить, что ли… ну если она в каком-то смысле все еще здесь. Как «Общество взрослых детей алкоголиков» — ты слышал о нем? — иногда хорошо знать, что ты не один, это помогает.
— Меньше всего я хотел бы разочаровать вас, — обезоруживающе проговорила Чайна[337]-Вина чудным баритоном и даже поклонилась. — Это не совсем так. Я всегда очень высоко ценил ее, всю жизнь, и это мой способ отдать ей дань уважения.
— Замечательно, — сказал я Джонни. — Правда. Круто. Отличная работа, — похвалил я явно довольного собой переодетого мужика. — Вы хотите потом исполнить что-либо или как?
— Я имитирую ее движения, — ответил он, расплываясь в широкой гордой улыбке. — Я взял с собой запись, если вы не против.
— Отлично, — я заставил себя лучезарно улыбнуться в ответ. Выражение явного облегчения на лице Чоу подсказало мне, что я всё делаю правильно. Теперь мои друзья могут за меня не волноваться и — с чувством облегчения для обеих сторон — наконец-то оставить меня в покое.
Весь второй год после Вины я подолгу жил один в Америке, у моря. Что ты любишь? — спросил я ее на Джуху, и она ответила: Я люблю море. К этому, по крайней мере, я смог вернуться, хотя и без нее: к океанским бризам, несущим в себе утраченный аромат ее пряных духов, к пляжам. Этот бесконечный золотистый берег был за тридевять земель от городской благодати Кафф-парейд и суеты Аполло-бандер, но он наполнял меня чем-то большим, чем ностальгия. Проезжая по пути к океану мимо картофельных и кукурузных полей, безбрежных посадок подсолнечника, лоснящихся лошадок, сладкоголосых птиц юности и искусанных клещами оленей; мимо одетых с экзотической простотой американских богачей, в обрезанных старых джинсах, в свитерах с воротником хомутиком, в грубых комбинезонах и рубашках поло; мимо их классических «кабриолетов», «рейнджроверов», их обеспеченной старости, золотого детства и полной сил зрелости; мимо индейцев племени шиннекок, подстригающих живые изгороди, чистящих бассейны и следящих за теннисными кортами, косящих траву на лужайках и вообще всячески заботящихся о такой дорогой, но украденной у них земле; мимо гудков железной дороги, криков гусей и шелеста летней травы, я — через столько лет — возвращался к мыслям о доме. О доме как о еще одной утраченной драгоценности, о чем-то, что тоже было отнято у меня временем, моим выбором. О чем-то еще, теперь недоступном, — оно блестит под водой, подобно затонувшему золоту, тяжело дышит под распаханной землей, словно ушедшая в преисподнюю возлюбленная.
Я сумел взять себя в руки настолько, что смог сделать подборку фотографий для той выставки «После Вины», и принята она была серьезно и доброжелательно. Не буду отрицать, что мне это было приятно. Правда заключалась в том, что я не был свободен от стремления заставить людей понять значение Вины, а для меня она, конечно же, означала любовь, но при этом еще и тайну. Эта женщина была совершенно непостижимой, необъяснимой, она была моим окном в незнаемое.
Тайной в сердцевине смысла. Такой была она.
Я пригласил Ормуса на открытие выставки, но он так и не появился. Да я и не ждал, что он придет. Был небольшой скандал: в какой-то момент в галерею «Орфей» ворвалась группа «новых квакеров». Они явились, чтобы во всеуслышание обвинить меня в том, что своей выставкой я утверждаю, будто Вина умерла. Этих грязных байкеров попросту выкинули на улицу. Когда они исчезли, я обнаружил, что стою рядом с сухощавым пожилым индийским джентльменом в джинсах и клетчатой рубашке от Джей Кру, которого я сразу и не узнал без форменной одежды.
— Я хочу поблагодарить вас, — проговорил он со странным акцентом, растягивая слова, — за то, что вы поделились со мной моей дочерью. Эта выставка для меня в высшей степени позитивное и целительное переживание. Да, сэррр, это именно так.
Это был Шетти, швейцар из Родопы-билдинг. Погрузившись в глубины собственного горя, я был безразличен ко всему и даже забыл, что отец Вины еще жив.
Встреча с привратником Шетти была для меня как холодный душ. Она пробудила меня от долгого нездорового сна, прогнала болезненную замкнутость и вернула мне способность воспринимать окружающую действительность, сиюминутность и мимолетность вещей — основу основ искусства фотографа. На следующий день я встречаюсь с Шетти, который приходит после очередной смены, уже в униформе, и мы идем пить кофе в буддистское кафе через дорогу от «Орфея», — воздух там насыщен ароматом восточных благовоний и царит удивительно умиротворяющая атмосфера, которую создают великолепный черный кофе, темное дерево и бледные босые официантки в белых платьях в пол с пуговицами по всей длине, до самой горловины. Шетти выглядит спокойным, хотя прежней жизнерадостности в нем уже незаметно. Он говорит, как ему повезло, что Вина разыскала его на старости лет и пропасть между ними стала хоть чуть-чуть меньше. Он сообщает мне об этом с непривычными нотками заботы о себе. У нас с ней были проблемы. Мы признали гнев и взаимные обиды и проделали большую целительную работу. Мы обнялись. Нам стало хорошо друг с другом. Мы неплохо проводили время вместе.
Он признаётся, что они даже прошли вместе курс лечения. Психотерапевт, женщина из Индокитая, по имени Хани (она была замужем за преуспевающим биржевым маклером с Уоллстрит, из никарагуанских консерваторов), однажды повесила на вентилятор огромного розового кролика из папье-маше и дала Вине деревянную палку. Пока Вина дубасила его, Хани спрашивала ее, что именно она хотела выколотить из этого кролика и почему. Вина старалась изо всех сил, и Шетти услышал много горьких слов в свой адрес, но вид его знаменитой дочери, выбивающей, подобно какой-нибудь полоумной садомазо, внутренности из этого нежно-розового страдальца, был настолько абсурдным, что он рассмеялся. Он хохотал до слез, пока под натиском Вины кролик наконец не раскололся и оттуда посыпались всякие сладости и пушистые игрушки — обычные детские радости, которые он ни разу не дарил своей дочери, когда она была ребенком.
— Что вы почувствовали? — спросила его терапевт Хани.
Он вытер глаза, но продолжал сдавленно хихикать и никак не мог остановиться.
— Я вам скажу, что я думаю, — проговорил он, все еще смеясь.
— Неважно, что вы думаете, — перебила его Хани. — Давайте остановимся на том, что вы чувствуете.
Шетти, не в состоянии вынести явный идиотизм этого замечания, встал и вышел, все еще продолжая смеяться.
— Беда в том, — печально рассказывает он мне, — что этот прием с кроликом показался Вине отличной идеей, поэтому она и подумала, что я смеюсь над нею. После этого мы снова столкнулись, ну, с нашими прежними нерешенными проблемами в отношениях. Мы не ссорились, но больше и не проводили время вместе. Это был классический вариант уклончивого поведения. Мы не вступали в конфронтацию. Мы обходили проблемы стороной. Мы больше не открывали друг другу душу.
Он еще очень во многом хочет мне признаться: что его долгий путь падения от удачливого владельца мясной лавки до последнего бродяги начался на следующий день после того, как он повел маленькую Вину ужинать в «Рейнбоу Рум», а потом отправил ее в Бомбей жить с Дудхвалами. Он хочет поговорить о судьбе, о проклятии, которое навлек на себя, о том, что не сумел быть хорошим отцом и претерпел за это множество страданий. Он хочет попросить у меня отпущения грехов, так и не полученного им в полной мере от умершей дочери. Привратник Шетти тоже, как и все мы, преследует мертвую Вину, ему нужно воскресить ее, чтобы обрести душевный покой.
Слишком слабый пока, чтобы взваливать на себя еще и эту ношу, я прерываю его на полуслове. Чтобы не показаться грубым, спрашиваю его о зяте, Ормусе:
— А как рок-легенда справляется со своим горем?
К моему удивлению, вопрос, заданный лишь для проформы, влечет за собой яростную тираду:
— Послушай, ведь все это было в «Нэшэнэл Инкваэрер»! И в журнале «Пипл»! Ты что, не слышал? Тебя не было в городе? Где ты был — на луне?
— Почти, — отвечаю я, думая о море забвения, море штормов, о белом-белом песке — и о море.
Шетти фыркает и начинает перемывать Ормусу кости.
Ормус Кама, знаменитый затворник, добавил к своему списку странных увлечений процветающую индустрию имитации Вины, собрав полную коллекцию всех существующих порнофильмов и видеоматериалов. В окружении дюжих телохранителей-сикхов он неожиданно появляется в ночных клубах и стрип-барах, чтобы проверить уровень мастерства перевоплощения Вининых двойников. Предполагают, что он владелец неких борделей и элитных агентств, поставляющих «девочек по вызову», и специализируются они на двойниках знаменитостей. Однажды он даже был пойман на месте преступления с псевдо-Виной на заднем сиденье его лимузина, но когда зоркий коп, заметивший, как девочка, повинуясь сигналу, садилась в машину, понял, что же на самом деле происходит — чей это двойник и кому она оказывает услуги, — у него не хватило духу пресечь это, и он позволилучастникам действа без помех удалиться. (Шлюха, о которой идет речь, Селест Блю, потом пыталась использовать этот случай, стараясь раздуть из него небольшой, выгодный в финансовом отношении скандал, но у нее ничего не получилось, так как иск ей предъявлен не был. Клея Сингх, комментируя интервью Блю журналу «Инкваэрер», заметила лишь: «Похоже, эта леди умеет широко открывать рот».)
Ормус, долгие годы живший затворником — с повязкой на глазу и с берушами, — теперь, по словам Шетти, регулярно посещает растущие как грибы общества фэнов Вины, часто дает согласие быть судьей на конкурсах красоты ее двойников, при условии, что он будет единственным судьей. Если считается, что Вина-победительница достаточно хороша, после конкурса ее посылают в его номер, а затем, стиснув зубы, ее провожает Клея Сингх, отсчитывая такую приличную сумму, что жалоб пока ни разу не поступало.
Ормус теперь, явно изменив свою точку зрения, посещает гуру. Ее зовут Богиня Ma, и так как катаклизмы в этом веке стали более частыми и разрушительными, ее популярность среди элиты нью-йоркского общества, явно обеспокоенной всеобщей нестабильностью и разными слухами, стремительно выросла. Богиня Ma из Индии — предполагают, что она неграмотная, — прославилась в Дюссельдорфе и прибыла в Соединенные Штаты «чудесным образом». Ходят слухи, что данных о ее прибытии в Нью-Йорк нет ни в одной авиа- или судоходной компании. Тем не менее ее иммиграционный статус никогда не подвергался сомнению, а это подсказывает скептически настроенному наблюдателю, что на самом-то деле всё проще, чем преподносится, но приближенными к Богине Ma это подается в качестве еще одного доказательства ее существования в неуязвимой и безопасной ауре благодати. Богиня Ma очень маленького роста, но молодая и красивая, как кинозвезда, и имеет влиятельных, анонимных, покровителей, поселивших ее прямо в Родопы-билдинг, тремя этажами ниже Ормуса. Из этой великолепной резиденции вышла серия «Обращений Ma», нашедших живой отклик в разреженном воздухе местного бомонда. Индия-ля-ля, Бхарат-буль-буль — так называемая Мудрость Востока явно снова в моде. На самом деле на Индию даже больший спрос, чем когда-либо: на ее кухню, ткани, на ее волооких красавиц, на ее прямую связь с Верховным Духом, ее барабаны, пляжи и ее святых. (Когда Индия взрывает ядерную бомбу, популярность учения Святой Матери Индии несколько падает, но очень скоро весь Манхэттен сходится во мнении, что в этом случае недальновидные политические лидеры Индии предали подлинный дух земли. Ценная концепция Восточной Мудрости пережила лишь небольшую встряску, в отличие от постоянно сотрясаемой планеты.)
Само собой разумеется, что Богиня Ma не оставила без комментариев феномен Вины. «Под нестабильной землей, — говорит Она, — всегда есть женщина, следящая за взаимосвязью всех вещей, — во всех культурах. Наша индийская мать-земля растворила уста, чтобы принять Ситу — ложно обвиненную в том, что ее обесчестил Равана, — после того как бог Рама отверг ее по совету своих психоаналитиков. Наша греческая мать Персефона сидит рядом с Аидом в его подземном царстве.
Теперь Вина, наша любимая Вина, присоединилась к этим величайшим из женщин, которые держат землю снизу, подобно тому как могущественный Атлас держит небо.
О танцующая Земля, — говорит Богиня Ma, — из наших индийских пуран мы знаем, что бог Шива танцем вызвал Тебя к жизни, Он, бог Танца. А греки рассказывают об Эвриноме, богине всего сущего, любившей танцевать и создавшей море и землю, чтобы у нее было место для наслаждения. Я говорю, что и мы таковы! Мужчины и Женщины! Из нашего танца рождается этот мир. Я говорю: танцуйте! И если земля содрогается, думайте, что и Вина тоже танцует, смотрите — и вы узрите новые чудеса, которые она вам раскроет».
Популярность Богини Ma растет, ее красота и ее призывы радоваться жизни производят сильнейшее впечатление на город, в котором красота и ее прославление неминуемо ведут к успеху, но слышны и речи несогласных с нею — речи последователей более древних духовных учений и представителей большой части нью-йоркской индийской общины. Когда Богине Ma задают вопросы о ее критиках, она за словом в карман не лезет. «Мой путь — истинно индийский путь, — отвечает она с непоколебимой уверенностью. — А у этих людей, изменивших своей религии и давно покинувших родину, гораздо лучше получается торговать всякой мелочью и глотать разные блестящие экзотические предметы».
(Богиня Ma уже знакома с законами кругооборота. Возьмите самое худшее из того, что о вас говорят, и обвините говорящих в том же самом грехе, будьте красивее и ласковее к прессе, чем они, и, подобно буре, вы сметете всё на своем пути.)
Когда я пишу эти строки, я думаю о Дарии Каме. Я думаю об Уильяме Месволде. Я вспоминаю их попытки навести мосты между мифологиями Востока и Запада. Я вспоминаю о часах, проведенных мною в библиотеке Дария, о завораживающем воздействии его собрания древних сказаний. Любопытно, как бы отнеслись эти пожилые джентльмены, с их любовью к учености и отсутствием всякого интереса к трюкачеству, к Богине Ma и ее бесстыдным претензиям на роль межкультурного божества, к ее наглым поползновениям использовать мертвую Вину и столь широкий отклик на ее трагическую смерть. Нью-Йорк, куда едут за масштабностью, не обращает никакого внимания на навязчивую тактику Богини Ma, — наоборот, это даже вызывает восхищение и умножает число ее последователей. О заметном увеличении посетителей сообщают и танцевальные клубы города. Молодежь Манхэттена следует совету крошечной Терпсихоры-провидицы.
Шетти одинаково презирает и красивую амбициозную Богиню Ma, и ее последователей. По мнению привратника, которое он высказывает в довольно сильных выражениях, тот факт, что Ормус Кама дважды в неделю спускается к ней, на три этажа ниже, только доказывает, что тот совсем пропал.
Хуже того, Ормус явно старается отыскать Вину в каждой кроличьей норе. Шетти утверждает, что рок-бог теперь всерьез употребляет самые разные наркотики, пытаясь следовать за женой по отмеченным кокаином тропам, читая подаваемые ею дымовые сигналы, чувствуя ее иглу в своих венах. Всем заправляют Сингхи: бизнесом, гонорарами, женщинами, наркотиками. Они окружили его кольцом такой яростной преданности, что теперь приблизиться к нему еще труднее, чем раньше. Вполне возможно, что верная свита, готовая исполнить каждый его каприз, удовлетворить любую потребность, сделать всё, чтобы хоть на какое-то мгновение смягчить боль непоправимой утраты, на самом деле убивает его своей любовью.
— Это путь труса, — говорит мне Шетти, и меня удивляет неожиданная жесткость его слов. — Если он так сильно хочет быть с моей бедной девочкой, почему бы просто по-мужски не выстрелить себе в рот. Да-а. Почему бы просто не снести себе башку к чертовой матери. Тогда уже ничто не разлучит их.
— Веселым ты мне нравился больше, — говорю я ему. — Ты был отличным парнем, когда философски воспринимал жизнь.
— То же самое относится и к тебе, — сказал он мне, уходя. — Не думай, что ты единственный сукин сын, который помнит, когда это было.
Привратник Шетти, сам того не ведая, повторяет мысли Платона. Вот что у великого философа говорит о любви Федр в первой речи «Пира»: «…Усердие и добродетель любви пользуются уважением и у богов. Зато выслали они из преисподней Орфея… не позволив ему достигнуть цели, но показали только один призрак жены… ибо открылось, что он был изнежен и не решился ради любви умереть, как Алкеста, но ухитрился проникнуть в преисподнюю живым»[338]. Орфей, презренный кифаред, певец, играющий на лире, или, скажем так, гитарист-хитрец, использующий музыку и всевозможные уловки, чтобы пересечь границу между Аполлоном и Дионисом, человеком и природой, правдой и иллюзией, реальностью и воображением, даже между жизнью и смертью, явно не нравился суровому Платону. Платону, предпочитавшему мученичество трауру. Платону, аятолле любви.
Преследование любви за гранью смерти — жестоко и безрадостно. Я сужу Ормуса менее сурово, чем это сделал бы Федр Платона, или тот, другой, гораздо менее знаменитый мыслитель, его личный привратник и отец его умершей жены. Я знаю, через что ему придется пройти, потому что тоже побывал в этом тоннеле. Я все еще там.
Вот Ормус: не способный работать, поддавшийся Вининым слабостям — алкоголь, наркотики, — надеющийся найти ее в ее недостатках, сделавший их своими грехами. А это — его вызванные с помощью химии видения Вины в разных обличьях. Вот она в тысячах лиц женщин, в которых он искал ее после ее бегства из Бомбея, и в тысячах лиц женщин, от которых он отказался ради нее за десять лет его монашеской жизни. Теперь все они — Вина.
Вот она — она сама. Он смотрит на нее и чувствует, как превращается в камень.
По мере того как феномен Вины раздувается и растет, он понимает, что теряет связь с правдой о ней; его Вина ускользает навсегда, умирает второй раз. Землетрясение уже забрало ее, но после землетрясения идет приливная волна, погребая Вину под цунами ее многочисленных обличий.
По мере того как она становится всем для всех людей, она становится ничем для него — ничем из того, что он знает или любит. И его мучает еще более страшная мысль: возможно ли, что, опускаясь все глубже в пропасть, скрываясь под лавиной версий, входя в залы подземного мира, чтобы занять свое место на мрачном троне, — возможно ли, что она забывает его?
Эвридика Рильке, войдя в царство мертвых, быстро забывает свет. Темнота застилает ей глаза, сердце. Когда Гермес упоминает об Орфее, реакция этой Эвридики ужасна: Кто?
Имя Эвридика означает «правительница широт». Впервые в мифе об Орфее это имя встречается в первом веке до нашей эры. Из чего можно сделать вывод, что это более позднее включение в архаическое повествование. В третьем веке до нашей эры она звалась Агриопой, «свирепой хранительницей». Это также одно из имен богини колдовства Гекаты и самой «правящей широтами» владычицы царства мертвых Персефоны.
Все это влечет за собой лавину вопросов: не явилась ли Эвридика, о происхождении которой мы знаем очень мало, а по официальной версии она была покровительницей деревьев, дриадой, — так вот, не явилась ли она из царства мертвых, чтобы покорить сердце Орфея? Не была ли она воплощением самой властительницы тьмы, жаждущей любви в мире света, наверху? И когда земля поглотила ее, не было ли это просто возвращением домой?
Не является ли неспособность Орфея спасти ее знаком неминуемой судьбы самой любви (она умирает); или бессилия искусства (оно не может вернуть из мира мертвых); или трусости, по Платону (Орфей не умер, чтобы быть рядом с нею, он не Ромео); или черствости так называемых богов (любящие не способны тронуть их сердца).
Или — что всего поразительнее — это следствие истинной сущности Эвридики, ее темной стороны, ее принадлежности ночи? А Гайомарт, мертвый близнец Ормуса, его собственное ночное «я», его Другой: не он ли ее настоящий муж, не он ли сидит рядом с нею на обсидиановом троне?
Вот мой ответ. В неотступных раздумьях о смерти мы можем начать слышать мертвых, их шепот о том, как они жили. Аид, Персефона — все это, по моему мнению, сфера речевых образов. Но скрытое «я» Вины при жизни не было метафорой. Человеком, с которым она пряталась, был я. Ту себя, которую она скрывала от мужа, она раскрывала передо мною. Забудь о Гайомарте; Другим рядом с нею, во плоти и крови, был я. Я был ее другой любовью.
Может быть, это именно то, в чем Ормус не может себе признаться: что та, неизвестная ему Вина, никак не связана с ее смертью и с жизнью после жизни. На самом-то деле для него невыносима тайна ее земных часов. Ее ночей на поверхности земли.
Эта та загадка, которую я могу решить для него, но не стану этого делать. Я мог бы сказать: Да это был я, она собиралась уйти от тебя — от тебя, безумца, она была на грани того, чтобы бросить тебя, вместе с твоими видениями, свистом в ушах, жестами длиной в десять лет и твоей знаменитой великой страстью, — и пчелкой прилететь на мою большую медную кровать.
Владыка Подземного царства — это я, вот что я мог бы сказать ему. Она принадлежит мне.
Я не могу сказать ему этого, потому что тоже потерял ее, и теперь мы горим в одном пламени. О Ормус, брат мой, мое «я». Когда ты кричишь, крик вырывается из моего горла. Когда я плачу, слезы текут из твоих глаз. Я не причиню тебе еще большей боли.
И потому, что я не могу, не стану этого делать, он падает еще глубже в бездонную яму — не в Винину пропасть, а в свою собственную. Для него она, однако, не запятнана, хоть и лежит столь глубоко. Он видит ее сияние сквозь покров земли и камня. Ее тело представляется ему горящей свечой — яркой, негасимой. Ее освещает его любовь. Он стремится к ней сквозь тьму.
Каждую ночь он надеется проснуться и увидеть у окна знакомую фигуру — она смотрит в тенистый предрассветный парк. Как часто он представляет себе, будто поднимается с постели, тихонько подходит к ее милой тени и стоит рядом, глядя, как первые лучи солнца скользят по крышам домов и верхушкам деревьев.
Мне знакомы все его страхи, его надежды, мечты, потому что они — мои.
Землетрясения, по мнению ученых, вполне обычное природное явление. На всем земном шаре за десятилетие происходит около пятнадцати тысяч подземных толчков. А вот стабильное состояние — это как раз редкость. Миром правит аномальное, чрезвычайное, противоестественное, оперное. Не существует такой вещи, как нормальная жизнь. И все же именно повседневность нам необходима, она тот дом, который мы строим, чтобы защититься от большого злого волка перемен. И если в конце концов волк становится реальностью, то этот дом — наша лучшая защита от бури: можете назвать его цивилизацией. Мы строим свои стены из соломы или кирпича, чтобы защититься не только от коварной нестабильности времени, но и от нашей собственной хищнической природы — от волка в нас самих.
Это одна точка зрения. Дом может быть и тюрьмой. Большие волки (спросите у Маугли, Ромула и Рема, спросите у Кевина Костнера[339], не обязательно полагаться лишь на мнение трех поросят) совсем не всегда злые. В любом случае, это новое время потрясений и разломов не укладывается в обычные рамки, с этим согласны даже сейсмологи. Число толчков достигает более пятнадцати тысяч в год.
Все читают газеты, так? Поэтому мне не нужно подробно объяснять, насколько изменился мир за последние годы. Гималаи внезапно стали ниже, разлом вдоль границы между Гонконгом и Китаем превратил Новую территорию в остров, ушел под воду остров Роббен, возле островов Санторин, в самой южной части Киклад, из морских глубин поднялась Атлантида, а рок-н-ролл превратился в оружие, заставившее беглого панамского диктатора вылезти из своей норы, и тому подобное. Мы все вместе наблюдали в прямом эфире землетрясения и падение старого порядка — так, как это происходило. Мы видели, как открывались ворота тюрем, как взламывалась, так сказать, седьмая печать, что стало главной, ошеломляющей новостью, и мы все хотим знать, кто же это — те четыре всадника. Как Буч Кэссиди и Санданс Кид[340], когда люди Пинкертона пришли за ними, мы поворачиваемся друг к другу и удивленно спрашиваем: Кто эти ребята?
Вот такие дела.
Эти приграничные землетрясения стали диковиной нашего века, правда? Вы видели тот дефект ткани, который только что привел к исчезновению всего железного занавеса? Слово «незабываемо» даже близко не может этого описать. А после того как китайцы открыли огонь на площади Тяньаньмэнь, вы видели, какой разлом открылся по всей длине Великой Китайской стены? Так что теперь в Китае нет ничего (но есть большой новый аэропорт в Японии), что можно увидеть с поверхности Луны. Это хороший урок для них. так ведь? Так.
О да, чего только не выбрасывают на поверхность эти землетрясения. Поэтов, становящихся президентами, конец апартеида, нацистское золото, пятьдесят лет таившееся в глубинах сейфов швейцарских банков, Арнольда Шварценеггера, «Титаник», и нам кажется, что коммунизм только что засыпало и он похоронен под этими камнями. А все эти Чаушеску? И их не упустили.
Когда перемены столь велики, можете не сомневаться, политики выстроятся в очередь, чтобы объявить, что это их заслуга. Кажется, что сотрясение железного занавеса было результатом, так сказать, подпольной, скрытой деятельности Запада. Похоже, мы отыскали слабые точки в этом карточном домике и приложили массу усилий, чтобы он развалился. Похоже, что теперь в нашем арсенале оказалось новейшее оружие массового поражения — землетрясения. Если кто-то причиняет нам беспокойство, мы в буквальном смысле выдергиваем у него из-под ног ковер. Именно это и произошло недавно с Саддамом Хусейном и получило известность как «разлом Аравии». Нет, конечно, вы правы, если уж быть совсем точным, это не стопроцентный успех, он выжил и так далее, но вы это видели? Нужно отдать должное нашим ребятам, ну и спектакль они устроили. Ухх! Просто всеобщее потрясение. И, надеемся, вы обратили внимание — никакого ущерба инфраструктуре и суперструктурам, имеющим отношение к безмерно важной саудовской нефти. Nada[341]. Никакого! Нисколечко!
Что? Теперь Мексика хочет знать, не были ли агенты Соединенных Штатов или Европейского союза замешаны в происшедшем на ее земле грандиозном землетрясении. Был ли это своего рода пробный шар, демонстрация суперсилы сильного слабому? Боже, всегда найдется тот, кто испортит удовольствие. Читайте по нашим губам. Конечно нет. Разве мы позволили бы Вине Апсаре погибнуть в каком-то военно-промышленном мегазаговоре? Это просто безумие. Мы любили эту женщину. Чего только мы не отдали бы, чтобы она была сейчас здесь, живая и невредимая, и пела нам, прямо сейчас. Мексиканское землетрясение было природным феноменом, который мы изо всех сил пытаемся понять. Лучшие умы занимаются этим. У матери-природы бывают приступы плохого настроения, и нам следует улавливать их, чтобы спокойно жить на земле, в нашем доме. Мы должны накопить знания, которые позволят создать системы и технологии, способные свести к минимуму риск повторения подобной катастрофы. Вместе с мексиканским народом мы всем сердцем скорбим по погибшим.
О'кей? Договорились? Ну, тогда всё о'кей. О'кей.
Распад Советского Союза — это хорошо. Победа свободного мира — тоже хорошо. Мы хорошие ребята. Плохиши проиграли. Новым делом планеты стал бизнес. Возрадуемся.
Мир.
Я? Не спрашивайте меня. Как я уже сказал, со дня смерти Вины голова моя пошла кругом. Если вы спросите меня (не спрашивайте), то скажу, что феномен Вины вдохновил людей, они восстали и изменили свою жизнь. Если спросите меня — отвечу: все что нам надо — это любовь. О колеблющейся земле не спрашивайте. Может быть, это мать-природа, или НАТО, или Пентагон. А что касается меня, то я вижу привидения. Все свою жизнь я отказывался признавать иррациональное — и теперь оно здесь, в моих работах. Чудо иррациональности: призрак женщины на моих фотографиях. Столкновение миров. Мне лезут в голову дикие мысли, всякие гипотезы о том, что, несмотря на все бахвальство, на все разглагольствования о конце истории, нынешняя вереница катастроф, возможно, никак не связана ни с победой, ни с поражением; возможно, землетрясения вообще вне зоны нашего контроля, может быть, это всего лишь сигналы, предупреждающие о приближении главного события — конца света. Или конца одного мира. Нашего или какого-либо еще, но не спрашивайте меня какого.
Повторюсь: библиотека мифов Дария Камы ближе всего к тому, что мне необходимо, чтобы оказаться в мире вымысла. Неувядающие истории, оставленные нам в наследство древними религиями — ясень Иггдрасиль[342], корова Аудумла[343], Уран-Варуна[344], индийское путешествие Диониса, тщеславные олимпийцы, сказочные монстры, легион уничтоженных, принесенных в жертву женщин, метаморфозы, — продолжают владеть моим вниманием, в то время как иудаизм же, христианство, ислам, марксизм и рынок совершенно меня не увлекают. Это верования для первых полос газет, для Си-эн-эн, но не для меня. Пусть себе сражаются за свои старые и новые Иерусалимы! Для меня ньюсмейкеры — это Прометей и Нибелунги[345], Индра[346] и Кадм[347].
Ко всему прочему с самого детства существенной добавкой к моей жизни были два живых мифа — Ормус и Вина. Для меня этого было более чем достаточно.
Влюбившись в Вину, я осознавал, что пытаюсь прыгнуть выше головы. И все же я совершил этот прыжок и не упал всем на потеху. Это человеческий героизм. Я горжусь этим как ничем другим. Мужская любовь — это своего рода самооценка. Мы позволяем себе любить только тех женщин, за которыми, по нашему ощущению, имеем право ухаживать, о которых смеем мечтать. Молодой Ормус, красивый дьявол, имел полное право претендовать на богинь. Он разрешил себе представлять себя рядом с ними, добиваться их и (в его случае) реализовывать свои стремления. А затем Вина, его подлинное божество, — она появилась и исчезла. Первое время, после того как она оставила его, он искал ее в других женщинах — в их телах, их губах. Теперь так не получится. Или сама Вина — или никто. — Но ее больше нет в этом мире. — Тогда найди ее, где бы она ни была.
Сейчас, надо признаться, это и моя позиция. Потому что, с меньшим правом, чем Ормус Кама, я тоже посмел мечтать о Вине; и она улыбнулась и мне тоже; и оставила меня с опустошенным сердцем.
Еще одно слово об Ормусе: его ранний дар предвидения, звучащая в его голове музыка будущего стали первым испытанием для моих антииррациональных инстинктов. В этом случае я нашел ответ в виде вполне разумного аргумента — неполноты человеческого знания: признать, что мы не понимаем какой-то феномен, вовсе не значит признать существование чуда; это лишь подтверждение того, что мы осознаём ограниченность человеческого знания. Наши предки выдумали бога, чтобы объяснить непостижимое — ослепительную тайну бытия. Существование необъяснимого, однако, не является доказательством существования бога… Послушайте, если я снова разогреваю этот вчерашний суп, то только потому, что хочу сказать о вещах, странных для меня, — странных потому, что они принадлежат к миру «волшебного», необъяснимого. Мне придется говорить о «Марии», и ее «учительнице», и в моем солидном возрасте признать то, с чем труднее всего согласиться взрослому человеку, — ту истину, которую Гамлет, узрев призрак, заставляет признать Горацио: что есть на небесах и на земле нечто большее, чем то, что доступно его — моей — философии.
Вернувшись к работе после долгого перерыва — осенью 1991 года, через некоторое время после посвященной Вине выставки в «Орфее», — я решил сделать цикл фотографий о той Вине, которую я помнил, о памяти, ее ошибках и ее далеко не абсолютной власти над прошлым. Я снова на побережье, в прижавшемся к самому краю утеса доме Мака Шнабеля у Монток-Пойнт, где благодаря волнорезам в воздухе всегда витает ощущение непрекращающегося шторма — даже когда на небе ни облачка. Для этой серии фотографий мне понадобилось пара жестких стульев с прямой спинкой, два зеркала, две куклы в человеческий рост и еще несколько предметов. Вот как это должно быть. Мужчина в маске (на самом-то деле маска — это две повязки на глазах, их завязки перекрещиваются на лбу в виде буквы X) сидит на одном из стульев, спиной к стене, на которой висят овальные рамы, и в них видны неясные образы женщин с фотографий Ньепса, Дагера. У мужчины на коленях — круглое зеркало. На первой фотографии цикла в круглом зеркале будет отражаться обнаженное женское тело в прямоугольном зеркале, само тело будет наполнено светом, и только мягкость контуров будет свидетельствовать о его женственности.
На последующих фотографиях цикла круглое зеркало, отражающее прямоугольное, становится больше, и в нем постепенно начинает просматриваться женская голова, занимающая все больше пространства в прямоугольном зеркале. В какой-то момент это будет явно голова Вины. Затем она превратится в голову другой женщины, очень похожей на Вину. (Мне еще нужно найти эту женщину.) По мере развития действия зеркала-рамки размоются, одно за другим, и не-Вина постепенно появится целиком, сначала в среднем, а затем в длинном кадре. Она будет сидеть на жестком, с прямой спинкой стуле, на таком же, как тот, на котором сидел мужчина с повязками на глазах на первой фотографии серии — стул такой же, но не тот же самый; она будет держать прямоугольное зеркало, в котором будет отражаться круглое зеркало, в свою очередь отражающее обнаженное мужское тело, контуры которого заполнены светом. На лице у не-Вины будут повязки для глаз. Первым мужчиной буду я, затем кто-то другой, менее похожий на меня, чем двойник Вины на нее саму, — просто не-я. Эта серия явно может быть продолжена до бесконечности, но я собираюсь закончить ее, высветив образы до белизны. Мы изменяем то, что помним, потом наши воспоминания меняют нас, и так далее, пока и они, и мы, наши воспоминания и мы сами, не поблекнем. Что-то в этом духе.
Чтобы организовать кадр, я сажаю на стул куклу. Затем устанавливаю зигзаг отражений: куклу номер один, отражающуюся в прямоугольном зеркале, прямоугольное зеркало, отражающееся в круглом зеркале, лежащем на коленях сидящей куклы, номер два, и навожу объектив на эту куклу.
Я один в доме. Установив всё как нужно, наливаю себе бокал вина и сажусь, глядя на плоды своего труда. Я, должно быть, устал, потому что меня клонит в сон. Довольный, я задремал.
Меня будит звук, который я не спутаю ни с чем, — щелканье затвора фотоаппарата. Два щелчка. Одурманенный сном и вином, я подскакиваю и спрашиваю, кто здесь. Тишина. Всё на своих местах. Я проверяю свою «лейку» на треноге. Первые два кадра отсняты.
Вина, шепчу я, отбросив свой рационализм, Вина, это ты?
Но когда я проявляю пленку, Вины на ней нет. Однако есть кто-то другой. Молодая женщина, она возникала и раньше, время от времени, на разных пленках в виде привидения. Фотопризрак. Но на этот раз она сидит на месте куклы — на том месте, где и сейчас сидит кукла, — и держит табличку с надписью.
В первом кадре на табличке написано: ПОМОГИ
На втором кадре девушка выглядит обессиленной, просто выжатой, как будто силы совсем покинули ее. Она тяжело откинулась на стуле, словно кукла. В опущенной руке — лист бумаги: ПОМОГИ О
Кто ты? — спрашиваю я у фотографий, подвешивая их для просушки. Что это значит? Помочь — как?
Но фотографии сказали лишь то, что должны были сказать.
Мне потребовался целый день, чтобы додуматься до использования видеокамеры, еще один день — чтобы съездить в город, выбрать необходимую технику и снова вернуться в дом вечного шторма. Пока я устанавливаю все что нужно, время перевалило далеко за полночь, и в любом случае я чувствую, что при мне ничего не произойдет, поэтому оставляю камеру включенной и ложусь спать.
Рано утром я вхожу в комнату, дрожа от волнения, но счетчик видеокассеты показывает 0000, — похоже, он не сдвинулся ни на кадр. Разочарование столь велико, что, совершенно выбитый из колеи, я опускаюсь на пол; мне так жаль себя, что проходит пять минут, прежде чем до меня доходит: если пленка была использована до конца, должна была автоматически включиться обратная перемотка. Я быстро поднимаюсь и застываю, не разогнув колени. Вот, значит, как чувствуешь себя, вступив в первый контакт с пришельцами, словно в научно-фантастических фильмах. На видео — пришельцы. Прибывшие на землю инопланетяне. Мы пришли с миром и все такое. Сдавайтесь, земляне, ваша планета окружена. Без паники. По непонятной причине я начинаю смеяться.
В видеокамере есть функция просмотра отснятого материала. Я прилипаю глазом к окошку и нажимаю на кнопку «Play». Пленка приходит в движение.
Женщина, сидящая на стуле — там, где должна быть кукла, — не вчерашний призрак девушки. Эта женщина старше, ей за пятьдесят, она выглядит встревоженной. У нее доброе лицо, седеющие волосы собраны в пучок. Она выглядит и говорит как индианка, но я уверен, что прежде никогда не встречал ее.
Смущенно кашлянув, она начинает говорить:
«Один из наших древних философов пишет: „Проявляйте уважение к скромной летучей мыши“. Вы понимаете, что я хочу сказать? Что мы должны пытаться воспринимать реальность так, как ее могла бы воспринимать летучая мышь. Цель этого упражнения — проникнуть в идею иного существования, чего-то абсолютно чуждого, с чем мы не можем вступить в настоящий контакт, не говоря уж о взаимопонимании. Вы улавливаете? Это понятно?
Летучие мыши живут в том же пространстве и времени, что и мы, но их мир совершенно не похож на наш. И наш мир так же не похож на ваш, как мир летучей мыши. И поверьте мне, таких миров множество. Все эти летучие мыши — все мы — летают, хлопая крыльями, вокруг голов друг друга. Наверное, я плохо объясняю.
Ну, друг для друга мы — летучие мыши, вот что я имею в виду.
Мне жаль, что так вышло с Марией. Девушка очень талантлива, но, как видите, не совсем здорова. К тому же с капризным характером, тщеславна, назойлива и немножко нимфоманка, не так ли? Семья ничего не может с ней поделать. Возможно, она появлялась в ваших — как бы это назвать? — снах. Да, в ваших снах. Простите ее. Она, если можно так выразиться, очень хрупка. Боюсь, она не переживет того, что нам предстоит. Она недостаточно сильная для этого. Может быть, даже я недостаточно сильная. Никто из нас не знает, как он ответит на вопрос, пока он не будет задан. Я говорю о главном вопросе, понимаете? О жизни и смерти.
Вы не следите за моей мыслью. Конечно нет. Какая я глупая.
(Пауза.)
Не знаю, как объяснить вам, чтобы вы поняли. Представьте себе, что однажды вы поворачиваете за угол и обнаруживаете там магазин, о существовании которого и не подозревали, а в нем все стены заставлены видеокассетами с фильмами, о которых вы никогда раньше не слышали. Понимаете? Представьте, что лишь немногие из вас находят этот магазин, совсем немногие, потому что большинство из тех, кого вы посылаете на эту улицу, возвращаются, утверждая, что никакого магазина там нет. Нет двери в магазин. На самом-то деле всё не совсем так, но я стараюсь объяснить как могу.
Вы не заметили, да и не могли заметить, что, когда мы приходим сюда, мы не стареем. Как если бы вы смотрели видео, и в кино прошло сто лет, но для вас это сто минут, и вы можете перепрыгивать через них. Быстрая перемотка вперед, стоп-кадр, обратная перемотка, как пожелаете. Ваше время не такое, как у людей на пленке.
Но это не так, потому что мы узнали, те немногие из нас — хотя не столь уж немногие, но уж точно далеко не все, — что, о боже, если бы мы могли пройти через дверь, мы могли мы оказаться в этом видеофильме, понимаете? Моя метафора явно не совсем удачна, потому что я сказала, что это была дверь магазина, а видео — в магазине, но на самом деле нет ни магазина, ни видео, просто эти двери, да, эти щели, как отверстие диафрагмы, вы фотограф, так что знаете это слово, щель открывается, влетает свет — свет как чудо, оставляющий след на другой реальности, оставляющий отпечаток.
Я не могу объяснить лучше. Мы — свет, но из некоего иного пространства.
Думаю, об остальном вы догадались. Случайно перепутавшиеся линии времени — подобно нитям воздушных змеев. Миры, движущиеся навстречу друг другу. Столкновение — вот оно. Землетрясения — я думаю, вы поняли их смысл. Ваш друг Ормус давно опасался худшего, мне жаль, что это сломило его. Он предвидел конец вашего мира. Но правда заключается в том, что вы оказались сильнее, чем мы думали, а у нас разрушения ужасны, ужасны немыслимо. Целые области опустошены, уничтожены, их просто больше нет. Там, где они были, теперь пусто, и это сводит людей с ума. Непостижимая пустота. Вдумайтесь в это.
Вы можете представить себе, какой урон нанесен реальности? То, что было правдой вчера — биоатака террористов, распространивших сибирскую язву в нью-йоркском метро, — сегодня уже неправда: будто этого теракта и не было. То, что было безопасно вчера, сегодня стало угрозой. Не за что ухватиться. Нет ничего постоянного, никакой определенности.
Вы понимаете? Ваш род крепок, словно леса каламанджа. Похоже, что вы можете срезать нас, а не мы — вас. Вы продолжитесь, а мы закончимся, подойдем к краю, к горю. Мы станем вашим — как бы это лучше выразиться — станем вашим ускользающим, призрачным сном.
Разрушения слишком велики, нам нет спасения. Видите ли, эту дверь, щель эту, заклинило. Мы можем видеть сквозь стекло, пока еще, какое-то время, можем прокричать какие-то сообщения, вот как сейчас, но мы больше не можем проходить сквозь эту дверь и быть рядом с вами. Каким безумием было полагать, что время нашего свободного познания, наших блаженных путешествий между вселенными никогда не кончится! Может быть, мы могли бы прийти к вам как беженцы, кое-кто из нас теперь высказывает такую мысль, а некоторые говорят, что, когда род пресекается, с ним кончается всё. Всему должен наступить конец. Нам конец.
Мы останемся лишь отблеском света в ваших глазах, тенями в создаваемых вами образах. Парящими очертаниями, уходящими в никуда, после того как исчезнет земля, твердая земля под нашими ногами.
(Видеоизображение начинает деформироваться. Теперь звук и картинка как будто смазаны. Изображение прыгает и дергается, слышится треск и гудки. Женщина говорит громче.)
Давно, в самолете, я разговаривала с вашим другом — я говорю о мистере Каме, об Ормусе! Когда она, Мария, подошла к нему, я сначала подумала, что он, возможно, тоже один из нас. Вы слышите меня? Я думала, что он пришел с нашей стороны! Но это было не так — не так, — это было просто ее безумие: я хочу сказать, что она живет в вымышленном мире, мире фантазий! — бедная девочка.
Шум. Треск. Грохот.
О боже! — Господи! — Он рвется на части, он рушится! — Такой тонкий, такой хрупкий! — Он недостаточно прочен. — Скоро все мы станем просто вашим вымышленным миром.
(Мне становится все труднее разглядеть женщину сквозь «снег» на пленке, а шумовой фон не дает расслышать ее слова. Она кричит, то появляясь, то исчезая, кричит изо всех сил. Ее голос обрывается, слышится вновь, опять теряется, как при плохой связи сотового телефона.)
Послушайте! Она влюбилась в него! — по-настоящему — она неплохая девушка — мы неплохие люди — наш мир так же прекрасен, как ваш, — но его любовь — любовь Ормуса — к этой женщине — Марии было очень трудно это вынести. — Вы слышите меня? — Это то, что Мария хотела вам сказать. Это ее последняя просьба. — И моя тоже. — Позаботьтесь о нем. — Мы погибаем. — Вы слышите меня? — Не дайте ему погибнуть.
…ПОМОГИТЕ ОРМУСУ…»
Здесь запись обрывается окончательно. Снежная буря стирает изображение. Я представляю себе, что вижу конец света. В пляшущих пятнах на пленке мне чудятся падающие небоскребы и заглатывающие чужую землю океаны. В шипении и грохоте «шума» мне слышатся стоны погибающего человеческого рода, предсмертные хрипы другой Земли.
На пленке появляется что-то новое. Снежная буря утихла. Ее сменило изображение куклы, сидящей на стуле, на коленях у нее — круглое зеркало, в котором отражается прямоугольное, а в нем — отражение другой куклы.
Я провожу большую часть дня наедине с моими куклами и их видеоизображением. Я думаю о Марии и ее наставнице, об их истории и обо всем, что растаяло в воздухе. Мне приходит вдруг на ум глупая аналогия, сцена из фильма: Супермен в своем личном ледяном дворце на Северном полюсе соединяет кристаллы, вызывая к жизни своих давно умерших родителей, обреченно-спокойную, невозмутимую пару, которая делится с ним мудростью исчезнувшего за дугой времени мира. Взбалмошная, психически неуравновешенная Мария, с ее кое-как нацарапанными посланиями, и другая моя гостья, дама без имени, сдержанная, с достоинством смотрящая в лицо смерти, — я их едва знал — они были всего лишь гостями, пришельцами из какого-то кажущегося знакомым места, попавшими в наше сознание неким невообразимым путем, — и все же я глубоко потрясен их гибелью. Я пытаюсь понять, что все это значит. Наконец прихожу к выводу: несмотря на то что я… мы не знали их, они нас знали, а каждый раз, когда исчезает кто-то, знающий нас, мы теряем одну из версий себя. Себя таких, какими нас видели, как нас оценивали. Любовник или враг, мать или друг — нас создают люди, знающие нас, и их разное знание, подобно инструментам ювелира, высвечивает разные грани нашего характера. Потеря каждого знающего тебя — это шаг к могиле, где все версии смешиваются и превращаются в ничто.
Это заключение возвращает меня обратно к Вине, к которой до сих пор ведут все пути-дороги моих мыслей. Она так хорошо знала меня, я настолько был под властью ее версии меня, что это скрепляло мое многоликое «я», не давая ему распасться. Чтобы сохранить рассудок, мы выбираем между различными, взаимоисключающими определениями самого себя — я выбрал ее определение. Я принял имя, которое она дала мне, ее критику и ее любовь и назвал получившееся — я.
После Вининой смерти, лишившись ее язвительного и проницательного видения меня, я, ее Рай, не раз чувствовал себя распадающимся на все большее количество моментов, не согласующихся, противоречивых: я терял, как теперь понимаю, свой внутренний стержень. Чудо на видеопленке подтвердило то, о чем я должен был давно догадаться сам: нас, лишившихся ее спасительных суждений и нуждающихся в них, было двое, и давно уже пора было перекинуть мост через образовавшуюся за долгие годы и все увеличивающуюся расселину между нами. И пожалуй, теперь, когда Вины нет, лишь мы сами можем спасти друг друга.
Помогите Ормусу. Да. И, может быть, он поможет мне.
Загружая джип, чтобы ехать обратно в город, я думаю о нашей с Ормусом юности в Бомбее, о времени, проведенном в его гримерных и на крыше дома на Аполло-бандер. Я даже несколько повеселел, снова ощутив старую привязанность, вспомнив радостные дни детства. Но тут как тут — Молли Шнабель, в белой рубашке и брюках цвета хаки, в полной боевой готовности, несравненная в своем умении прибедняться бывшая жена Мака. Руки в карманах, с наглой кривой усмешкой она приближается ко мне по садовой дорожке.
— Неужто это тот безутешный индийский парень, убивающийся по умершей чужой жене? Да ты просто девчонка, Рай, посмотри на себя. Весь в слезах, как Ниобея[348].
Я сохраняю спокойствие.
— Привет, Молли! Вот уж сюрприз!
Ее мелодичная ирландская речь сменяется «хаг-ми».
— О, малыш, что тебе сказать! Вот, машина сломалась поблизости. Можно я позвоню и вызову механика? Извини за беспокойство.
Молли некоторое время провела в Индии — она дитя международного конгломерата. Ее отец был большой шишкой в «Юнион Карбид», до того случая с токсическим загрязнением воздуха, когда облако метилизоционата разъедало глаза и легкие жителей Бхопала; старик Молони был одним из руководителей, потерявших работу в результате этой пиар-катастрофы. Молли гордится своим умением имитировать индийский идиолект. На одной из вечеринок «Колкис» она довела Юла Сингха до белого каления своим стремлением продемонстрировать эти познания, и он рявкнул: «Молли, ради бога, мы в Америке. Говори по-американски».
Если она объявится, ни при каких обстоятельствах не пускай ее в дом, предупредил меня Мак. Мне плевать, пусть она будет хоть кровью истекать. Если нужно, забаррикадируйся и приготовься к долгой осаде. Я не шучу. Однажды, когда там был Чоу, она приехала с грузовым фургоном и пыталась обчистить дом. И вот она подходит, склонив голову так, что ее золотистые волосы, ниспадая волнами, прикрывают один огромный глаз, и, выдумав нелепый предлог, вкрадчиво заговаривает со мной на «хаг-ми».
— Послушай, Молли, — говорю я, — ты знаешь, что я не могу впустить тебя. Если хочешь позвонить, вот тебе мобильник.
— Мобильник-шнобильник, у меня тоже есть эта штука, — огрызается она, сразу отбросив свою легенду и повысив голос на пару тонов. — Ты думаешь, что можешь не пустить меня в мой собственный дом? И только потому, что таково желание этого любителя вкладывать свой пенис в руку собственного сына?
— Прекрати, Молли, — говорю я. — Прекрати сейчас же.
— Что? Ты получил цэ-у от этого любителя засовывать наркотические вещества в носы собственных ребятишек? Этого распутника, сексуального извращенца в супружеской постели и вне ее, зоофила и копрофила? Этого лицемера, в чьей душе кишмя кишат черви тления, которых только я и смогла разглядеть?!
Так же как есть версии, не позволяющие вам рассыпаться на кусочки, есть и такие, которые разрывают вас на части. Так случилось с моим другом Маком, — эта тридцатитрехлетняя женщина, визжащая с фальшивым акцентом на лужайке своего собственного прошлого, клевещущая на то, что когда-то любила, выкрикивающая обвинения, заставляющие большинство людей вынести вердикт «виновен», и использующая то уважение, которое вызывают слова «жена» и «мать», чтобы заручиться поддержкой закона. Это коварный противник, уже лишивший Шнабеля его доброго имени, но желающий получить всё. И уже не имеет значения, чем будет заниматься Мак всю оставшуюся жизнь. Эта версия клеймом выжжена у него на лбу. Это буква, вышитая на его одежде алым цветом.
— Я отвезу тебя к твоей машине, — говорю я. — Или, если она и правда сломалась, давай вызовем механика.
— Рай, из тебя вышла бы отличная шестерка для какого-нибудь кровавого деспота из страны третьего мира, — говорит она, добавляя индийский акцент. — Или лизоблюд и прихлебатель Председателя. Или маленький солдат удачи для большого господина — сделать грязную работу. Есть женщина, которую нужно оскорбить, как там на вашем жаргоне — отделать, вышвырнуть из ее собственного дома? Пошлите за этим умником Раем. Позвоните ему на его гребаный мобильный.
— Садись, Молли, — говорю я.
Она садится; и тут же хватает меня за штаны.
— О! И это всё?! Адам на пенсии, — говорит она, почувствовав движение, не подвластное моему контролю. — Так это здесь ты теперь держишь ключи, бедняжка! Что ж ты мне ничего не сказал? Подожди, сейчас все будет в порядке. Молли знает код от твоего замка.
Я отвожу ее руку и включаю зажигание.
— В другой раз, ладно? — Я говорю это резко и быстро трогаю с места.
Приехав в «Орфей», я обнаруживаю в холле, под избитым латинским изречением, ожидающую меня Клею Сингх. В руках у нее адресованный мне конверт, подписанный рукой самого Ормуса Камы — очень нетвердой рукой.
— Вы снова нужны ему, сэр, — говорит Клея. — Вы должны прийти.
В конверте — записка, всего пять слов.
Я нашел ее. Она жива.