Одна вселенная сжимается, другая расширяется. Ормус Кама в середине 1960-х покидает Бомбей и направляется в Англию. Он вновь обрел себя, он чувствует, что его жилы снова наполняет подлинная его суть. Самолет отрывается от родной земли, и так же взмывает его душа: он без малейшего сожаления сбрасывает старую кожу, пересекает эту границу, словно ее не существует, — как змея, как трансформер. Рядом с ним пассажиры третьего класса прячутся в кокон безразличия; в тесноте салона их жизни соприкасаются с жизнями незнакомцев, но они упорно ничего не видят вокруг, чтобы убедить себя, что сами невидимы. Вырвавшись на волю, личность Ормуса не может принудить себя к таким условностям. Его «я» обрело крылья. Оно сбросило с себя оковы. Он открыто и подолгу вглядывается в своих соседей, чтобы их запомнить; эти люди вместе со мной отправляются в Новый Свет; он даже заговаривает с ними, улыбаясь своей обезоруживающей улыбкой.
«Добро пожаловать на „Мэйфлауэр“»[132], — приветствует он их, хватая за руки проходящих мимо его кресла: испуганных одуревших крестьян из дальних деревень, направляющихся в неведомые царства; покрытых капельками пота служащих в дешевых костюмах; хмурых дуэний, сопровождающих молодую невесту в чадре, еле живую в своем розовом гхарара, слишком обильно украшенном золотой тесьмой; беспечного школьника, впереди у которого четыре года жалкого существования в английском пансионе, — и детей. Дети везде. Дети бегают по проходам, изображая летящий самолет, к неудовольствию команды лайнера, или же стоят неподвижно с серьезным видом на своих сиденьях, лучше взрослых сознавая важность этого памятного дня; или же вопят, протестуя против ремней безопасности, как умалишенные, на которых надели смирительную рубашку. На детях живописные мешковатые шерстяные свитера практичного серого и синего цвета; сама их одежда кричит об отчужденности от нового дома, которого они еще не видели, о том, как трудно им будет приспосабливаться к жизни в северных краях, где так мало света.
Мы — дети-пилигримы, думает Ормус. Первый камень, на который мы ступим на новой земле, мы назовем Бомбей-Рок[133]. Бум-чикабум, чикабум-бум.
Сам он тщательно оделся в это путешествие, облачившись в неформальный костюм американца; на нем бейсболка с надписью «Янки»[134], визитка поколения битников — белая футболка с небрежно отрезанными рукавами, часы с Микки-Маусом. Есть и кое-что от Европы, а именно — черные хипповые джинсы, которые он буквально стянул с зачарованного итальянского туриста у Врат Индии: впечатлительный малый, один из первых длинноволосых европейцев, явившихся сюда ради океанских пляжей и духовного просветления, оказался совершенно не готов противостоять потрясающей способности Ормуса Камы к внушению и остался стоять столбом, сжимая в правой руке солидную пачку денег, а на загипнотизированной левой повис подарок Ормуса — аккуратно сложенная лунги[135].
Хотя Англия — конечный пункт моего путешествия, она не является моей целью, говорит костюм Ормуса, старушка Англия не сможет удержать меня: как бы она ни вертелась, по мне так она уже отбросила коньки. История движется дальше. Сегодняшняя Англия — это эрзац Америки, ее отдаленное эхо, Америка с левосторонним движением. Конечно, Джесс Гэрон Паркер — белая американская шваль и ему хочется петь как черные мальчики, но «Битлз», прости господи, «Битлз» — это белая английская шваль, и они пытаются петь как американские девочки. Кристалз-Ронеттс-Ширелз-Чантелз-Чиффонз-Ванделлаз-Марвеллетс — почему бы вам, ребята, не надеть платья с блестками и не уложить ваши симпатичные патлы в «воронье гнездо», а еще лучше сделать операцию по изменению пола — идти до конца.
Так он размышляет, не побывав еще ни разу ни в Англии, ни в Америке, ни в какой другой стране, кроме той, где он родился, которую покидает теперь навсегда без малейшего сожаления, даже не оглянувшись назад: я хочу в Америку, где все такие же, как я, ведь все откуда-то приехали в эту страну. Все эти истории, гонения, преследования, резня, пиратство, рабство; все эти тайные ритуалы, повешенные ведьмы, плачущие деревянные девы и упрямые рогатые боги; все эти страсти, надежды, жадность, излишества, которые складываются в немыслимую, шумную, лишенную истории, создавшую самое себя нацию, результат смешения и встряски; все эти разнообразные формы искаженного английского, которые вливаются в самый живучий в мире английский; и наконец вся эта контрабандная музыка. Барабаны Африки, когда-то отбивавшие сообщения на безграничных просторах, где даже деревья рождали музыку, например поглощая воду после засухи. Прислушайтесь, и вы услышите: йикитака — йикитака — йикитак. Польские танцы, итальянские свадьбы, греческая цитра. Пьяные ритмы святых сальсы. Спокойная музыка сердца, исцеляющая наши страждущие души, и горячая демократичная музыка, заставляющая наши ноги пускаться в пляс. Но завершит американскую историю не кто иной, как этот юноша из Бомбея, который возьмет музыку и подбросит в воздух, и ее падение вдохновит целое поколение, два поколения, три. Эй, Америка! Играй ее, она твоя.
Пока пассажиров просят оставаться на своих местах, он, как на троне, восседает в узком кресле, умудряясь раскинуться в этом ограниченном пространстве с совершенной, даже царственной непринужденностью. В странах, над которыми он пролетает, другие цари заняты своими делами. Король Афганистана выступает в роли гида для богатых путешественников, а в магазинах на главной улице его столицы продаются блоки гашиша с подтверждающим его сорт и качество государственным клеймом; шах Ирана занимается любовью с женой, чьи стоны наслаждения смешиваются с воплями тысяч людей, сгинувших в застенках САВАК; королева Англии обедает с Львом Иудейским[136]; король Египта лежит на смертном одре. (Так же, как в Америке — волшебной стране, медленно, но верно приближающейся к кроне личного Дальнего Дерева Ормуса, — Нэт «Кинг» Коул.)
А земля продолжает непредсказуемо, беззаконно вращаться.
Не все, кто летит на Запад, этому рады. Вайрус Кама сидит в напряженной позе между матерью и братом; он чувствует, как увеличивается расстояние между ним и заключенным в тюрьму Сайрусом, и по мере того как натягивается нить, связующая двух близнецов, его пустое лицо все больше искажается скорбной гримасой. Розовая невеста тихонько плачет под своей чадрой, а ее потная охрана не обращает на нее никакого внимания. Спента Кама погружена в молитву; она скрестила пальцы, направляясь на свидание с Уильямом Месволдом: сейчас на карту поставлено ее будущее.
Ормус закрывает глаза; его относит все дальше от покинутого сознания, в сторону тревожного авиационного сна. В коридорах Лас-Вегаса своей души он преследует дракона, который есть одновременно и сгусток небытия, и его брат-близнец Гайомарт. Прошлое исчезает. Вина покинула его только вчера и теперь ждет его впереди, она — его единственное будущее. Качай меня, все глубже погружаясь в сон, обращается Ормус Кама к Судьбе. Укачай меня, как дитя, в объятиях музыки. Тряси меня, словно погремушку; тряси меня, но не сломай; и кати меня, кати, кати — будто гром, будто камень.
Когда они пролетают над — что там внизу: Босфор? Золотой Рог? или это одно и то же? — Стамбулом, Византией, чем бы то ни было, то, одуревший от перелета, оторванный от равнодушной земли, он чувствует некое сопротивление воздуха. Что-то сдерживает поступательное движение лайнера. Как будто поперек неба натянута прозрачная мембрана, эктоплазменный барьер. Стена. А там, на вершинах облачных столбов, — не вооруженные ли молниями призрачные пограничники, готовые открыть огонь? Но выбора нет, это единственный путь на Запад, так что вперед, неси этих отбившихся от матери жеребят вперед. Но она пружинит, эта невидимая завеса, она толкает и толкает самолет назад — бо-инг! бо-инг! — и наконец «Мэйфлауэр» прорвался сквозь нее! Он прорвался! Солнечные лучи, отражаясь от крыла самолета, слепят, заставляя глаза слезиться. И когда он пересекает эту невидимую границу, то в какой-то миг, пораженный ужасом, видит в месте разрыва чудеса — видения, которые не описать словами, тайны основ бытия, подобные элевсинским мистериям[137], ослепительные, невероятные. Он чувствует, что каждую косточку его тела облучает нечто, исходящее из небесной прорехи, что он мутирует на уровне клетки, гена, частицы. Что из самолета он выйдет другим — не тем, или не вполне тем, кем вошел в него. Он пересек временную зону, перешел из вечного прошлого детства и юности в неизменное «теперь» взрослой жизни: настоящее время присутствия, которое станет разновидностью претерита — прошлым отсутствия, когда он умрет.
Мгновенное видение застает его врасплох и лишает самообладания. Через несколько секунд небеса смыкаются; остаются только колонны облаков, след самолета, анахронистичный силуэт луны и бесконечность со всех сторон. Он чувствует, что у него дрожат пальцы; биохимические колебания пронзают его тело, как бывает, когда тебе дают пощечину, унижают твое достоинство или просто какой-нибудь пьяный наклоняется близко к твоему лицу и обзывает тебя задницей, — так бывает, когда ты оскорблен. Ему не нужно этого избранничества; он предпочел бы, чтоб мир оставался реальным: тем, что есть, и не более, но он знает за собой это свойство — ускользать за грань вещей. И теперь, когда он поднялся в воздух, чудесное захватило его, хлынув через расколотое небо, и он приобщился его тайн. Солнечный свет окутывает его, как мантия. «Оставь меня, — просит он. — Я просто хочу петь свои песни». Его правая рука, пальцы которой еще дрожат, касается левой руки матери и сжимает ее.
Спента потрясена неожиданными словами Ормуса, которые не может не отнести на свой счет, и сбита с толку противоречащим им пожатием. Физические проявления привязанности нечасты и нехарактерны для Спенты и Ормуса. Она чувствует головокружение и краснеет, как молоденькая девушка. Она поворачивается, чтобы взглянуть на сына, и сразу в животе у нее что-то обрывается, как будто самолет упал в воздушную яму глубиной в несколько тысяч футов. Лучи солнца освещают Ормуса, но она чувствует присутствие и другого света — исходящего от него сияния той же природы. Спента, большую часть своей жизни проводящая в обществе ангелов, как будто впервые видит своего сына. И это его она хотела отговорить ехать с нею в Англию; он — последняя плоть от плоти ее, а она готова была порвать их кровные узы. Ее охватывает раскаяние. Боже мой, думает она, мой сын уже не просто мужчина, он почти что юный бог, и в этом нет моей заслуги. Неумело накрывая другой рукой его руку, она спрашивает:
— О чем ты думаешь, Орми? Я могу что-нибудь для тебя сделать?
Он качает головой с отсутствующим видом, но она настаивает, движимая нахлынувшим чувством вины:
— Ну хоть что-нибудь, я ведь могу тебе чем-нибудь помочь.
Словно очнувшись от сна, он говорит:
— Мама, ты должна меня отпустить.
Оставь меня. Значит, это все-таки было прощание, думает она, и глаза у нее вдруг наполняются слезами.
— Что ты говоришь, Орми, разве я не была тебе…
Она не может закончить фразу, потому что уже знает ответ: нет. Хорошей матерью? Нет, нет.
Охваченная стыдом, она отворачивается. Она сидит между сыновьями. Ардавираф Кама застыл в своем кресле у иллюминатора — он покоен, безмолвен, на лице — отрешенная улыбка. Блаженная гримаса идиота. Мы сейчас переходим воздушный мост, понимает Спента. Мы тоже держим путь из одного мира в другой; в прежнем мы уже умерли, в новом еще не родились, и эта воздушная парабола — наш мост Чинват. С той минуты, как мы поднялись на борт самолета, нам остается только двигаться вперед путем нашей души, чтобы познать, что есть лучшего и худшего в человеческой природе. Нашей собственной природе.
Она решительно поворачивается к Ормусу и продолжает уговаривать его: возьми хотя бы немного денег.
Он соглашается принять пятьсот фунтов. Пятьсот фунтов — большие деньги, на них можно скромно жить полгода, а то и больше. Он берет их, потому что знает, что дарителем здесь выступает он. Предметом этой сделки является ее, а не его свобода. Он уже свободен. А теперь она покупает у него свою свободу, и он позволяет ей это сделать. Цена более чем справедливая.
Он прошел сквозь мембрану. Теперь для него начинается новая жизнь.
Европа расстилается под ним волшебным ковром и нежданно-негаданно дарит ему Клеопатру. Рядом с ним вдруг оказывается девушка-индианка; она сидит на корточках в проходе, рядом с его креслом. Ее длинные распущенные волосы падают на длинную рубашку и черные леггинсы — униформу эстетствующих битников метрополии. Она обращается к нему доверительно, страстно. Это я, милый, говорит она, ты не ожидал меня увидеть? Он признается, что да, действительно, он малость сбит с толку. Не дразни меня, восклицает она, состроив капризную гримаску. Ты не был таким сдержанным в гостиничном номере, когда играл моим умащенным и благоуханным телом и наши громкие стоны тонули в шуме морских волн в час прилива, освещенных лунным сиянием. Ты обрушивался на меня, словно прибой. Ты говорил, что я самая красивая девушка на свете, на вершине страсти ты поклялся, что я твоя единственная, et cetera[138], что же ты удивляешься, что я здесь, лечу тем же рейсом, как мы договорились, и будем жить счастливо в старом добром городе Лондоне, et cetera, et cetera, et cetera.
У него хорошая память, но он ее не помнит. Она называет гостиницу и номер, в котором они были, и он понимает, что она врет. Он не забыл — разве мог он забыть — себя в костюме Санта-Клауса, во «Вселенском танцоре» на Марин-драйв; но он никогда не брал номер в этом отеле, ни с видом на море, ни без. Женщина садится на подлокотник кресла и предается воспоминаниям: я любовалась тобою спящим, и даже твое дыхание было музыкой, я наклонялась к тебе, мое нагое тело в одном такте от твоего, и т. д., чувствовала кожей мелодию твоего прикосновения, и т. п. Я вдыхала твой аромат и упивалась ритмами твоих снов. И далее в том же духе. Как-то раз, когда ты спал, я приставила нож к твоему горлу…
Спента, которая слышит каждое слово — все пассажиры на шесть рядов вокруг слышат каждое слово, — чувствует себя не в своей тарелке; на ее бульдожьем лице застыла гримаса негодования. Ормус спокоен, он начинает осторожно вразумлять незнакомку: это явно какая-то ошибка.
К ним торопливо подходит другая женщина, постарше, в очках, одетая в сари, и строго выговаривает девушке: Мария, как тебе не стыдно приставать к джентльмену? Ты достаточно умна, ты прекрасно всё понимаешь. Сейчас же возвращайся на свое место! Да, мисс, послушно отвечает девушка-битник. Затем она быстро целует потрясенного Ормуса в губы, просовывая между ними проворный и длинный язык. Я буду всеми женщинами, которых ты когда-либо пожелаешь, шепчет она, женщинами всех рас и цветов кожи, самых неожиданных наклонностей и предпочтений. Буду тайными и невыразимыми желаниями, спрятанными в самом дальнем уголке твоего сердца, и т. д. Иду, мисс, добавляет она совсем другим, умиротворяющим, тоном и уходит. Уже в проходе она без тени смущения бросает через плечо: ищи меня в своих снах, и т. д. И позови меня, когда настанет час.
Пассажиры начинают роптать. Помахав ему рукой, она уходит.
Вторая женщина задерживается. Она обращается к Ормусу застенчиво, но решительно: господин Кама, извините за бесцеремонность, но вы позволите задать вам пару личных вопросов?
Она представляется как бывшая учительница молодой девушки из София-колледжа. Моя самая талантливая ученица, говорит она, это так досадно. Такой экспрессивный ребенок, вы просто не представляете. Но у девочки проблемы с психикой, какая трагедия, это просто сводит меня с ума… Она говорит, что везет свою протеже в Лондон, походить по музеям и театрам. Такое сильное творческое начало в этом ребенке, вздыхает она, но, увы, она живет фантазиями.
Набравшись смелости, она задает вопрос: господин Кама, она была на вашем выступлении и теперь только о вас и говорит. Но ее любовная история… Для меня важно кое-что выяснить. Вы были знакомы с ней там, дома? На нашей родине?
Она говорит так, словно ее Бомбей, ее Индия как-то отличаются от моих, думает Ормус, но вслух этого не произносит. Возможно, она была на том выступлении, отвечает он, но ее лицо мне совершенно незнакомо.
Такое случается, говорит он леди в сари. Он только начал карьеру, он только слабенькая лампочка на фоне ослепительных огней настоящей славы, но даже у него это не первый подобный случай. Была еще русская девушка, дочь аккредитованного в Бомбее чиновника русского консульства. Она прислала ему семнадцать пронумерованных писем, написанных по-английски, и в каждом было по стихотворению на русском языке. Каждый день по письму, а на восемнадцатый день стихотворения не оказалось, наступило грустное прозрение. Я поняла, что ты не любишь меня, поэтому мои девственные порывы я буду посылать отныне великому поэту А. Вознесенскому. В самолете, следующем в Лондон, одетая в сари учительница понимающе кивает; мне просто надо было это выяснить. Я не знала, что думать. Такая одержимость! С таким обилием подробностей, что я засомневалась: может быть, за этими фантазиями что-то стоит, но, разумеется, это не так. Не сердитесь. Вы, должно быть, в бешенстве. Просто пожалейте ее. Когда такое одаренное дитя не в себе, это потеря для всех, не правда ли? Впрочем, не обращайте внимания, к вам это не имеет отношения. Мы не вашего круга. И все равно — большое вам спасибо.
Ормус задерживает ее, чтобы в свою очередь задать вопросы.
Учительница отвечает уклончиво. Да, к сожалению, это продолжается уже довольно долго, подтверждает она. Из ее слов явствует, что у вас любовное гнездышко в Ворли, что, разумеется, неправда. И она утверждает, что вы хотите жениться на ней, но она не хочет связывать себя никакими узами, несмотря на то что между вами существует гораздо более глубокая связь, непостижимая для обычных людей, это брак на мифологическом уровне, и когда вы умрете, то обретете покой среди звезд, и тому подобное. Но, конечно, вас все это не касается, она оказалась в вашей сумеречной зоне, которая стала для нее более реальной, чем ее собственная. Но она не реальна. Я хочу сказать, что она реальна для вас, но не для нее.
Опять-таки, как странно она это формулирует. Здесь какая-то тайна.
Она сочиняет стихи, продолжает учительница, пишет картины, знает все слова ваших песен. Ее комната стала храмом вашей несуществующей любви. При этом следует учесть, картины хороши, стихи тоже отмечены талантом, у нее сильный голос, который может звучать обворожительно. Может быть, как-то после своего выступления вы бросили ей ласковое слово. Может быть, вы улыбнулись ей и коснулись ее руки. А когда мы садились в самолет, вы сказали: добро пожаловать на «Мэйфлауэр». Это было опрометчиво, лучше бы вы не говорили этих слов. И этот самолет называется не «Мэйфлауэр». Он называется «Вайнганга». Впрочем, какая разница, как он называется.
Так ее зовут Мария, спрашивает Ормус. Он вертится в своем кресле, пытаясь увидеть, где она сидит. Учительница качает головой. Лучше обойтись без имен, говорит она уходя. Больная незнакомка и ее подруга, этого достаточно. К чему имена? Вы нас больше никогда не увидите.
Но, глядя вслед поспешно удаляющейся учительнице, Ормус слышит, как Гайомарт шепчет ему на ухо: имя одержимой тобою женщины вовсе не ненужная подробность. Она не из прошлого. Она — будущее.
— Мистер Джон Малленз Стэндиш XII, известный под именем Малл, радиопират, — рассказывает мне Ормус Кама годы спустя, в то время, которое мы с ним про себя называли P. V., то есть эпохой «пост-Вины», — был первым по-настоящему влиятельным человеком, взявшим меня под свое крыло. Предприниматель с железной хваткой, с редкими качествами лидера, своеобразным жестоким шармом, глубокий мыслитель, первый настоящий джентльмен, встреченный мною по пути на Запад, — и кто же он был? Обыкновенный разбойник, сорвиголова, человек, которого через пару часов после нашей встречи вполне могли арестовать прямо в аэропорту Хитроу. Это, однако, ничуть меня не останавливало. Совсем наоборот. С детства моя голова была забита морскими бандитами. Капитан Блад, капитан Морган, Черная Борода, корсары Барберри, капитан Кидд. Великий Бриннер, с волосами и усами, в роли Жана Лафита в фильме Куина и Де Милля о битве при Новом Орлеане. Романы Рафаэля Сабатини, похождения елизаветинских каперов. В моем детстве тоже не было недостатка в этих историях. Ты, Рай, со своим мрачным взглядом на мир, в котором слишком много вселенского ужаса, — тебе этого не понять. Как можно находить привлекательность в гангстерах морского побережья, на котором мы выросли. А они были там все время, занимались своим ремеслом прямо у нас под носом. Глядя на море с Кафф-парейд или Аполло-бандер, мы — ты и я! — мы видели арабские дау, грязные рыбацкие моторные суденышки. Их силуэты на горизонте, красные паруса в закатном огне. Перевозившие бог знает какое добро бог знает куда…
— Оставь эту чепуху для журналов, — перебиваю я его. На самом деле контрабанда наркотиков — не такое уж романтическое занятие. Та же мафия.
Он не слышит меня, погрузившись в свою риторику.
— Что, если б Дрейк не разгромил Армаду и испанцы, а не англичане завоевали бы Индию? Небось тебе бы это понравилось.
В такие моменты, когда англофильская ксенофобия сэра Дария Ксеркса Камы звучит из уст его сына, мне всегда становится жутковато. Я нарочно его завожу:
— Британцы, испанцы, какая разница?
— Ну знаешь, — глотает он наживку, — если б ты… — потом понимает мою игру и ухмыляется. — В любом случае, — пожимает он плечами, — когда Стэндиш предложил мне работать на него, это было как если бы сам Ясон пригласил меня на борт своего «Арго», чтобы отправиться вместе за золотым руном. И все, что от меня требовалось, — это моя музыка.
Они уже в воздушном пространстве Германии, когда появляется стюардесса — Ормус, что вполне простительно, учитывая время, когда это происходит, и его бомбейский английский, по-прежнему про себя называет ее бортпроводницей — и приглашает мистера Каму в салон первого класса. Малл Стэндиш поднимается, чтобы приветствовать его: высокий бостонец, в свои неполные пятьдесят уже с благородной сединой, сановитый; от него разит не сегодня и не вчера нажитыми деньгами; на нем шелковый костюм с Севил-роу и кожаные туфли от Лобба.
— Пусть вас не обманывает моя наружность, — первым делом говорит он Ормусу и одновременно, не спрашивая, протягивает ему скотч с содовой. — Это всё липа. Вы убедитесь, что я самый настоящий жулик.
— Я видел, какой номер вы откололи тогда, в наряде Санты, — продолжает он, и глаза его поблескивают. — В мой прошлый приезд. Это было бесподобно.
Ормус пожимает плечами, ему не по душе эти совпадения: снова отель «Вселенский танцор». Словно Натараджа, древний бог танца[139], и впрямь существует, являясь хореографом его ничтожной человеческой судьбы.
— У меня был трудный период, — отрезает он. — Теперь я выправился.
Он не добавляет, что предвкушение Англии, по мере того как она приближается, переполняет его, словно он — бомбейская улица с перекрытыми водостоками во время сезона дождей. Впрочем, Стэндиш, человек искушенный, видит это и сам: возбуждение Ормуса, его готовность ко всему. Его, так сказать, протагонизм.
— Вы жизнелюб, — отмечает он. — Это хорошо. В этом, как минимум, мы с вами схожи.
Жизненная энергия самого Стэндиша так велика, что, кажется, он вот-вот вырвется из костюма и туфель, как попавший в город Тарзан. Это человек, который не оставляет мир в покое, который ждет, что события будут развиваться согласно его планам. Актер и творец. Его руки с безупречным маникюром и не менее безупречная прическа говорят о некотором amour propre[140]. В конце длительного перелета он свеж как огурчик. Это не дается просто так. Это требует напряжения воли.
— Что вы хотите мне предложить?
Вопрос Ормуса вызывает у Стэндиша аплодисменты.
— Вы спешите даже больше, чем я предполагал, — делает он комплимент молодому человеку. — А я-то думал, что на Востоке время отсутствует, это мы, заатлантические крысы, курсируем безостановочно с земли в преисподнюю и обратно.
— Нет, — отвечает Ормус, — вся экзотика, все необыкновенное и невероятное — на Западе. Мы живем в Подземном мире… — Но тут он понимает, что Стэндиш его не слушает.
— Мистер Кама, — сухо, почти скучающе говорит американец, — не исключено, что какое-то время мы будем работать вместе, и нам предстоит научиться откровенно высказывать то, что на душе. Даже на пирата распространяются права, гарантированные Первой поправкой[141], с чем, надеюсь вы согласитесь. — В его глазах снова пляшут искорки.
Он окончил Кембридж, Кембридж в Англии, два года пробыл в аспирантуре. Тогда он был блестящим синологом, мечтал после окончания учебы учредить свой собственный научный центр. Все сложилось не так, как он думал. Сперва ранний неудачный брак с женщиной из мира моды; впрочем, прежде чем он распался, она успела родить ему двоих сыновей; они остались в Англии вместе с его озлобленной и затаившей обиду бывшей женой, когда он пересек Атлантику в обратном направлении. Некоторое время он преподавал китайский язык в Амхерст-колледже. Затем, недовольный тем, что его академическая карьера застопорилась, он принял странное и неординарное решение. Он будет несколько лет водить фуры через всю Америку, будет работать как вол, скопит денег и откроет китайскую школу, о которой мечтал. Из преподавателей — в дальнобойщики: эта метаморфоза отразила первую стадию его становления как личности, его американского пути. Он ушел без иллюзий и сожалений.
Он цитирует наизусть Сэла Парадиза[142]: Так началась та часть моей жизни, которую можно назвать жизнью в дороге. До этого я часто мечтал о том, чтобы отправиться на Запад, повидать страну, всегда строил неопределенные планы, но так и оставался на месте.
— Два, а может, три года — время тогда было какое-то растяжимое — я колесил по Америке, доставляя ее продукцию тем, кто нуждался в ней, кто не мог жить без нее, как какой-нибудь наркоман; кому так долго внушали, что он в ней нуждается, что он уже не мог жить без этого внушения. Смертельно усталый лихач, ненасытный до расстояний, музыки и жестокой, голодной свободы. Разумеется, никаких денег я не скопил, тратил их сразу же на женщин и дурь, а большую их часть я оставлял в Вегасе, куда меня неизменно привозили мои колеса — крутящиеся рулетки моих громадных фур.
Стэндиш весь ушел в свои воспоминания. Ормус, потягивая скотч, понимает, что его собеседник, в доказательство честности своих намерений, полностью разоблачается перед ним, что он намерен быть откровенным до конца. Слушая его, Ормус на миг закрывает глаза и видит собственный Вегас, тот слепящий свет, сквозь который мелькает его умерший брат. Стало быть, у них еще есть общее — Лас-Вегас.
Подобно Байрону, Талейрану… (Я не побоюсь, говорит мне Ормус P. V., сравнить с ними Малла Стэндиша; он сам себя с ними сравнивал, а в наше время то, как человек называет себя, моментально подхватывается всеми: Принц-клоун, Сестра Милосердия, Честный Джон — зачем же отказывать Стэндишу в его любимых сравнениях…) Подобно джойсовской Навсикае, Герти Макдауэл, американец хромает. Обувь от Лобба, сшитая по индивидуальному заказу, призвана обеспечить хромой ноге максимальный комфорт. Что же касается сексуальной привлекательности, всем известно, что ни Талейрану, ни Байрону их хромота нисколько не мешала одерживать победы над женщинами. Однако в те далекие годы, о которых Малл Стэндиш решил поведать Ормусу, молодой Малл больше походил на Герти: хромота подрывала его уверенность в себе. Потом, пока он проигрывал свою заначку в первом круге чемпионата мира по покеру, к нему обратился молодой человек, который выразил восхищение его физической красотой и предложил за приличную сумму провести с ним время в номере люкс отеля «Тропикана». Стэндиш, без гроша в кармане, смущенный и польщенный одновременно, согласился, и эта встреча полностью изменила его жизнь.
— Это стало началом пересечения границы, которую я считал навсегда для себя закрытой. — Его голос становится томным, тело мечтательно и лениво вытягивается, вспоминая былые радости. — Сквозь эту щель в железном занавесе между гетеросексуальностью и гомосексуальностью я увидел блеск величия. После этого я забыл о своих фурах и осел на несколько лет в Вегасе в качестве активного гея.
Проституция дала ему возможность ощутить себя красивым и желанным, она позволила ему мечтать, создать того Малла Стэндиша, который не побоялся окунуться в дух времени и дать ему хорошую встряску. Следующим предсказуемым после Лас-Вегаса шагом стала Сорок вторая улица в Нью-Йорке, и именно здесь ему привалила классическая для Америки и лишь там возможная удача. Рядом с ним остановился лимузин, стекло плавно поехало вниз, и оттуда высунулся не кто иной, как малыш из «Тропиканы», его ангел преображения. Бог мой, я разыскиваю тебя уже несколько месяцев. Господи боже! Выяснилось, что мистер Тропикана а) получил наследство и б) пришел к выводу, что Малл Стэндиш был его единственной настоящей любовью. В знак этой любви он подарил Маллу доходный дом из коричневого известняка на улице Сент-Марк. В один миг полуночный ковбой стал уважаемым представителем имущего класса, членом Большой готэмской[143] лиги бизнесменов-геев и столпом общества. С тех пор Стэндиш выгодно вложил свою первую удачу в то, что стало основой его ошеломляющего порт-фолио недвижимости, и благодаря своей прочной связи с малышом Тропиканой — назовем его Сэм — был принят в узкий круг истинных Первых Семей Нью-Йорка — великих строительных династий, гениев застройки, определявших настоящее время высотной грамматики города.
— Мэры, банкиры, кинозвезды, известные баскетболисты, конгрессмены, — говорит Малл Стэндиш, и впервые Ормус слышит в его словах нотки хвастовства, — все эти люди частенько бывали, скажем так, в моем распоряжении.
Америка, в конечном итоге, не так уже отличается от Индии.
— Почему же вы там не остались? — Ормусу тоже не откажешь в проницательности. Тут какая-то недоговоренность, что-то утаено в этой истории. Малл Стэндиш поднимает свой стакан, отдавая должное его вопросу.
— У меня возникли трения с налоговыми органами, — признается он. — Я не был ангелом в бизнесе. Сейчас мне лучше временно пожить в Англии. В стране, где гомосексуализм все еще вне закона. А что касается Индии, там я удовлетворяю свои духовные потребности. Я вижу, вам это не по вкусу. Что тут сказать? Вы всю жизнь прожили в лесу, поэтому не видите деревьев. Чтобы обеспечить планету чистым воздухом, нам даны тропические леса Амазонки. А для удовлетворения духовных потребностей планеты существует Индия. Туда отправляешься как в банк, пополнить бумажник души. Прошу прощения за вульгарность метафоры. Внешне я весьма изыскан, но в глубине я совсем другой. Трусы из кожи леопарда под строгим костюмом. Во время полнолуния во мне пробуждается ликантропия. Своего рода loucherie[144]. Что не мешает мне иметь духовные потребности, испытывать духовный голод.
Стюардесса говорит, вы называли этот самолет «Мэйфлауэр», вам по душе такая шутка. Известно ли вам, что Стэндиш — фамилия одного из переселенцев со знаменитого «Мэйфлауэр»? Подозреваю, теперь уже никто не читает Лонгфелло, тем более в Бомбее. В этой поэме более тысячи строк ужасной тягомотины. Майлз Стэндиш, профессиональный солдат, страдающий присущим солдату косноязычием, хочет жениться на некой пуританской барышне, Присцилле Малленз или Молинез, и совершает то, что можно назвать ошибкой Сирано — посылает своего друга Джона Олдена, чтоб тот попросил за него ее руки, потому что сам он язык проглотил. Юный Олден, бондарь, один из тех, кто подписал Мэйфлауэрское соглашение[145], основатель плимутской колонии, человек, обладающий счастливой наружностью и приятными манерами, на беду влюблен без памяти в ту же самую девицу, однако во имя дружбы соглашается выполнить эту просьбу. И что же? Мистресс Молинез или Малленз выслушивает его, а затем, глядя ему прямо в глаза, задает вопрос: «Почему ты не говоришь этого от своего имени, Джон?» Несколько сотен скучных строк спустя они женятся, а угрюмому старому солдату, моему затерянному в прошлом далекому предку, остается лишь смириться. Я рассказываю вам это, потому что, хоть во мне и нет ничего пуританского, слова барышни Присциллы стали моим девизом. Я ничего не прошу ради других, но я без устали и не ведая стыда преследую свои интересы. И сейчас, сию минуту, я делаю вам предложение.
Ормус краснеет, а Стэндиш хохочет, заметив его смущение.
— Нет, нет, секс здесь ни при чем, — успокаивает он его. — Речь идет о пиратстве в бескрайних морях.
Англия летит к ним, она все ближе, — и вдруг останавливается. Воздушная пробка даже тогда, в 1965-м. Не имея возможности пойти на посадку, они кружат в воздухе. Внизу под ними собрался пиратский флот, вторжение идет полным ходом. Вот списанный старый пассажирский паром с развевающимся на флагштоке Веселым Роджером, пришвартованный в Северном море. Это «Фредерика». Вот еще один, «Джорджия», кинувшая якорь у берегов Эссекса, подле Фринтона. Взгляните на дельту Темзы: видите эти три крошечные точки? Это тоже часть принадлежащей головорезам флотилии. Ормус, усталый, возбужденный, пребывает в состоянии духа, типичном для долгого перелета: все вокруг призрачно, нереально, и ему трудно сосредоточиться. Малл Стэндиш совершенно невозмутим, он рассказывает теперь о своем детстве.
— У меня в спальне, на подоконнике, стоял тяжелый стеклянный шар. У отца была привычка вертеть его так, что он ловил и преломлял свет. В нем были пузырьки воздуха — словно галактики, словно мечты. Какие-то мелочи из нашего детства бесконечно трогают нас, а почему — мы никак, ну никак не можем понять. С тех пор как я завел этот пиратский флот, тот шар все время стоит у меня перед глазами. Может быть — это невинность, свобода. Трудно сказать. А может быть, это связано с прозрачностью мира: через него виден свет. А может быть, это просто стеклянный шар, но почему-то он не дает мне покоя, заставляя меня делать то, что я делаю.
Пока Стэндиш говорит, Ормусу приходит в голову, что он дает слишком много объяснений тому, что делает: приводит слишком много причин существования чисто коммерческого предприятия, молва о котором уже достигла Индии. В период расцвета британской музыки программы британского радио чудовищно скучны. Ограничение на трансляцию музыки означает, что вам хочется послушать последние хиты — «Satisfaction» Джона Леннона, «Pretty Woman» Кинксов или «Му Generation» новой супергруппы «High Numbers», называвшейся раньше «The Who» и оказавшейся на волне успеха сразу после изменения названия, — а вместо этого вы слышите Джо Лосса или Виктора Сильвестера, музыку для покойников. Но коммерческие радиостанции нельзя запретить, если они не базируются на суше, поэтому пиратские корабли дали наконец молодым ребятам то, что они хотят. Музыкальное вещание и рекламу. Привет, поклонники поп-музыки, говорит «Радио Фредди», слушайте нас на волне 199 метров… Это «Радио Гага»… Это «Биг Эм». Пираты ведут прицельный огонь по Британии, и страна сдается. А Малл Стэндиш — предводитель музыкальных разбойников.
Он продолжает множить причины. Возможно, он потому в Англии, что, честно говоря, его отношения с любовником, Сэмом Тропиканой, уже не те, что были раньше, пора расцвета миновала. А возможно, ему просто наскучил строительный бизнес, все эти каски, балки, все эти пустые комнаты, которые должны заполниться чужими жизнями. А возможно, виновато ЦРУ, поскольку было дело, с ним несколько раз беседовали; специалисты по китайскому языку там очень высоко котируются, их стараются завербовать, пока «желтая опасность» не добралась до них первой и не переманила на вражескую сторону; и когда он во второй раз отказался — человек по имени Майкл Бакстер или Бакстер Майклз предложил ему сотрудничество прямо в фойе «Шерри Недерлэнд» — его обвинили в предвзятости и пригрозили аннулировать паспорт. После этого я пересек какую-то черту, Америка стала для меня другой, и я задумался об отъезде. Ну и, разумеется, — странно, что он упоминает об этом только теперь, — идет война, Америка воюет. Избирательные урны ломятся от бюллетеней голосующих за президента Кеннеди; война всегда выгодна для действующего президента — число его сторонников выросло по сравнению с тем небольшим перевесом, который позволил ему обойти Никсона в 1960-м, он получит еще четыре года власти и приапизма на Пенсильвания-авеню; а теперь тех, кто за него голосовал — молодежь, солдат-избирателей, брошенных в болота, в джунгли, в этот непостижимый кошмар Индокитая, — в невероятных количествах запихивают в ящики и отсылают обратно по разным адресам, не столь престижным, как DFK[146]. И число их все время растет.
Малл Стэндиш против войны. Но он не это хочет сказать. Он хочет сказать — сейчас его глаза сверкают, он источает энергию с устрашающей, удвоенной силой, — что война обратила его к порожденной ею музыке, потому что в эти смутные времена только рок-музыка в этой стране способна художественно осмыслить гибель ее детей: это не просто умиротворяющая музыка, некое психотропное средство — это музыка ярости, ужаса и отчаяния. И еще это музыка юности — юности, выживающей вопреки всему, вопреки крестовому походу детей, который разносит ее в клочья. (Мина, снайпер, удар ножом в темноте: горький конец детства.)
— Вот когда я по-настоящему влюбился в рок, — Стэндиша явно понесло, — я восхищался им: тем, как человечно, как демократично, с какой духовной полнотой он откликнулся на происходящее. Это было не то же самое, что сказать: «Пошел ты, дядя Сэм», или: «Дайте миру шанс», или: «Я чувствую, что пора все это кончать». Это все равно что заниматься любовью в зоне военных действий, не давать забыть о красоте и невинности в годину смерти и преступления; он ставил жизнь выше смерти, предлагал ей брать свое: давай потанцуем, моя радость, на улице, по телефону и поймаем кайф-кайф-кайф за час до конца.
Его манера разительно меняется: из патриция-бостонца он превращается в ярого борца за мир, и Ормус, наблюдая за этой трансформацией, начинает понимать, кто он такой на самом деле. Невзирая на все его объяснения, он просто-напросто еще один из нас, хамелеонов, еще один зеркальный трансформер. Не только воплощение аргонавта Ясона, но, возможно, и Протея, изменчивого Морского Старца[147]. Научившись однажды менять кожу, мы, протейцы, иной раз просто не можем остановиться, мы мечемся между своими воплощениями, пытаясь не выскочить за ограничительную линию и не разбиться. Малл Стэндиш тоже скользит по самому краю, понимает Ормус: он тот, кто меняет обличье, кто знает, каково это — проснуться однажды гигантским жуком[148]. Вот почему он выбрал меня: он видит, что мы с ним принадлежим к одному племени, одному подвиду человеческой расы. Как инопланетяне, мы можем распознать друг друга в любой толпе. Сейчас, на этом третьем от солнца камне, мы приняли облик людей.
Стэндиш, этот новый, возвышенный, высоко парящий, как воздушный змей, Стэндиш, говорит:
— Я отправился в Англию, чтоб убраться из воюющей страны. Через месяц после моего приезда новое лейбористское правительство решило присоединиться к американцам и отправить своих детей умирать. Британских мальчиков и девочек тоже начали присылать домой бандеролями. Я не мог в это поверить; будучи американцем, я чувствовал, что я за это ответствен, словно я нарушил карантин и ввез сюда смертельную заразу. Я чувствовал себя переносчиком блох. Чумным псом. Это ломало все мои планы. Утратив почву под ногами, я улетел в Индию, как делаю всегда, когда мне необходимо восстановить душевное равновесие. Между прочим, тогда я и стал свидетелем вашей выходки во «Вселенском танцоре».
После Бомбея Стэндиш отправился в Бангалор посидеть у ног юного махагуру, потом в Дхарамсалу, чтобы провести некоторое время в буддийском храме Шагден. Еще один пример — ловлю я себя на мысли, пока Ормус мне все это рассказывает, — еще один пример одержимости гедонистического Запада аскетическим Востоком. Последователям теории линейности бытия, мифа о прогрессе нужна от Востока лишь его пресловутая неизменность, его миф о вечности. Ответ на свои вопросы Малл получил от мальчика-бога.
— В его юном теле живет душа старца, — благоговейно рассказывает Малл. — Это тантрический мастер в последней своей инкарнации. Я всё открыл этому мудрому ребенку: свою отчужденность, свою вину, отчаяние, — а он одарил меня чистейшей улыбкой и сказал: «Музыка — это стекло, это стеклянный шар. Пусть он сияет».
Я понял, что ограничение на трансляцию музыки — это и есть мой враг. Что это подручный генерала Вперед-по-выжженной-земле, шлюха генерала Хейга. Пора кончать с биг-бендами и людьми в белых смокингах с бабочками, которые притворяются, что ничего не происходит. Пора сказать им: пошли вон. Воюющий народ заслужил право слушать музыку, идущую mano a mano[149] с военной машиной, музыкантов, засовывающих цветы в жерла пушек и подставляющих грудь ракетам. Умирая, солдаты поют эти песни. И они не могут быть похожи на те, что пели когда-то, идя в бой, обманывая себя, что бог на нашей стороне; это не патриотическая мура, призывающая дать отпор врагу. Наоборот, эти ребятки своими песнями в защиту правды и естества отрицают противоестественную ложь войны. Песни — знамя их обреченной юности. Не morituri te salutant[150]. Но morituri видали тебя в гробу, Джек. Для этого я и купил корабли.
Он почти обессиленно откидывается на спинку кресла. Он продал приличную часть своей американской недвижимости, чтобы приобрести и оснастить эти две едва держащиеся на воде небольшие посудины и подобрать персонал. Его план — полностью окружить Англию и Шотландию, если позволят навигационные условия.
— Сейчас мы обрушиваем на них свой материал круглосуточно, — говорит он. — Хендрикс, Джоплин и Заппа, объявившие поход против войны. Ну и, конечно, лохматые симпатяги. Еще мистер Джеймс Браун, чувствующий себя секс-машиной, Карли Саймон и Гуиневир Гарфункель «feeling groovy»[151] и т. д. Жаль только, что мы не можем бросить якорь на Темзе, против Парламента, установить гигантские громкоговорители на палубе и смести этих преступных ублюдков с их насиженных мест. Впрочем, еще не вечер: такой проект рассматривается. Ну так как? Вы с нами или нет?
— Он совершенно сбил меня с толку, хотя бы тем, до чего сильно я был ему нужен, — рассказывает Ормус P. V. — Я созрел для приключения, и он взял меня приступом.
Пилот объявляет, что получено разрешение на посадку. Подходит стюардесса и просит Ормуса занять свое место. Ормус, поднимаясь, спрашивает Малла Стэндиша:
— Почему именно я?
— Можете считать это интуицией, — отвечает тот. — Или нет, назовем это вдохновением. Я льщу себе мыслью, что знаю людей. То, как вы сорвали тогда с себя бороду Санта-Клауса… Было в этом что-то — есть в вас что-то — э-э…
— Пиратское? — подсказывает ему Ормус.
— Эмблематичное, — находит нужное слово Малл Стэндиш, и его шея над полужестким воротничком рубашки от Тернбэлла и Ассера, похоже, розовеет. — Я, признаться, навел о вас справки. Вы способны привлекать последователей. Люди пойдут за вами. Может быть, вам удастся заставить их слушать нас.
— Но я собираюсь стать певцом, а не диджеем на сыром и холодном корабле, — отчаянно пытается удержать свои позиции Ормус. Открывающаяся перспектива уже захватила его воображение, и Стэндиш знает это.
— Вы им станете, — обещает Стэндиш. — На самом деле — уже стали, и, смею заметить, хорошим певцом. Да, сэр. Даже сейчас, в эту минуту — если прислушаться, — даже сейчас, клянусь, вы поете. Я слышу вашу песню.
Когда самолет касается земли, голова у Ормуса уже раскалывается от боли. Что-то такое есть в этой Англии, куда он только что прибыл. Что-то, не внушающее доверия. Вновь на поверхности видимого мира появляется прореха. Неуверенность обрушивается на него, ее темное свечение открывает ему глаза. Как только нога его ступает на землю Хитроу, он отдается во власть иллюзии, что все ненадежно, ничего не существует, кроме того места на бетонной дорожке, куда ступает его нога. Возвратившиеся домой пассажиры ничего не замечают — они уверенно направляются куда-то, снова попав в рутинную колею, но новоприбывшие с опаской смотрят на разжижающуюся под ногами землю. Они переходят сушу словно реку. По мере того как сам он осторожно продвигается вперед, он чувствует, как кусочки Англии затвердевают под его шагами. Его следы — единственное, что есть твердого в его вселенной. Он ищет глазами Вайруса: тот невозмутим, безмятежен. Что касается Спенты Кама, то она вглядывается в приветственно машущую толпу встречающих высоко над ними, пытаясь отыскать там знакомое лицо, и ей некогда смотреть под ноги. Никогда не смотри под ноги, думает Ормус. Тогда не увидишь опасность, не провалишься сквозь обманчивую пелену очевидного в пылающую бездну под ней.
Так, шаг за шагом, нужно все сделать настоящим, говорит он себе. Этот мираж, этот призрачный мир становится настоящим только под нашим волшебным прикосновением, под нашими шагами, бережными, как поцелуй влюбленного. Нам приходится восстанавливать его силой нашего воображения, начиная с самой земли.
Но для начала он окажется в море, там, где земля будет для него недосягаема, хоть и видна; а она будет жадно ловить его голос, исполненный соблазна и мечты.
За ограждением их ждут Уильям Месволд и Малл Стэндиш, там два больших пальца розовеют над шумной толпой индийцев. Дети земли бегут со всех ног встречать своих двоюродных братьев и сестер, спустившихся с неба; вслед им несутся зычные окрики пожилых женщин в очках с массивной оправой и бордовых пальто поверх ярких сари и нагоняй от пожилых мужчин с оттопыренной нижней губой, поигрывающих ключами зажигания. Молодые женщины, на самом деле ничуть не застенчивые, изображая застенчивость, жмутся друг к другу; они не поднимают глаз, шепчутся, делано хихикают. Молодые люди, и вполовину не такие развязные и озорные, какими кажутся, тоже собираются группками, хлопают друг друга по спине, кричат, шутят, подталкивают друг друга локтями. Очутившемуся в Англии Ормусу на какое-то мгновение кажется, что он снова в Индии, от эха родного дома у него кружится голова. Он поддается ностальгии, но через миг стряхивает ее с себя. В воздухе слышна новая музыка.
Среди этого сборища эмигрантов — новый способ стать британцами — двое белых мужчин возвышаются, подобно Альпам. Месволд — ходячая развалина; испещренная пятнами кожа обтягивает голый, не прикрытый париком череп, делая его похожим на карту лунной поверхности с ее морями недвижных теней, ее кратерами и подобными венам линиями. Кожа висит складками над воротничком рубашки, слишком свободным нынче для его шеи. Он ходит с палочкой и, как радостно отмечает, увидев (а точнее, узнав) его, Спента, испытывает не меньшее, чем она, удовольствие от этой встречи. Что же до Малла Стэндиша, ареста он на этот раз явно избежал. Может быть, налоговая полиция не так уж рьяно за ним охотится, а что касается его пиратских кораблей — формально они не нарушают закон, хотя правительственные юристы и лезут вон из кожи, чтобы найти предлог их запретить.
Кама останавливаются. Они на перепутье. Их судьбы влекут каждого из них в свою сторону.
Ну ладно, говорит Ормус матери.
Ладно, отвечает она приглушенно.
Ладно, Ормус хлопает по плечу Вайруса.
Вайрус чуть поводит головой в сторону.
Ладно, еще увидимся, повторяет Ормус. Никто не держит его, и все же он чувствует — что-то его не отпускает. Он пытается вырваться из этого силового поля, разворачивается плечом и тянет на себя.
Ладно, увидимся: Спента, кажется, способна лишь вторить ему, как эхо; она уже только один из бесчисленных голосов, что перекликаются под гулкими сводами, постепенно слабея.
Ормус направляется к Стэндишу, он уходит не оглядываясь. Хотя последнее, что он видит, — ее дрожащие губы и прижатый к уголку глаза кружевной платок, в зеркальце заднего вида своей души он читает на ее лице облегчение. Будущее бриллиантом сверкает на ее челе: огромная усадьба, серебряная нить реки, приятный зеленый ландшафт. Хотя он терпеть не может сельскую местность, он рад за нее. Она дала ему, что смогла, хоть так его и не полюбила. По обычным меркам недостаточно, но он готов принять и это. В каком-то смысле именно этот недостаток эмоционального накала, отсутствие безоговорочной любви подготовили его к его великому будущему, вывели, так сказать, на взлетную полосу, как готовый взмыть в воздух реактивный самолет. А она сейчас ищет мужа, являя собой рыболовную флотилию в составе одного корабля. В ее интересах прибыть сюда как можно менее обремененной. Стоящий рядом со Спентой Вайрус беззвучно ухмыляется приближающемуся к ним английскому милорду, а Ормус предпочитает испариться. У Спенты, уже приготовившей улыбку для Месволда, нет времени на сентиментальное прощание. Мать и сын отправляются каждый своей дорогой: она — в объятия старой Англии, он — в новую страну, еще только зарождающуюся. Судьба призывает их обоих, разрывая кровные узы.
Звучит музыка; она доносится из потрескивающего транзисторного приемника. Мягко и вкрадчиво шепчет барабан, слышны приглушенные басы, визжит, надрываясь, невидимый кларнет. Все, что требуется от певицы, — подхватить какую-то из этих нот и не жалеть своих сил. Вот она, ее блюзовая колоратура спиралью обвивает джазовые ритмы. Вина! Похоже, это ее голос, тонущий в хрипах приемника и гвалте зала прибытия аэропорта, но высокий и сильный, — так кто же это может быть, кроме нее? Как она в один прекрасный день услышит его по радио в Бомбее, так сегодня, в самом начале его пути назад, в ее сердце, ему кажется, что он слышит ее, и даже когда после их воссоединения она поклянется ему, что этого не могло быть — тогда, в шестьдесят пятом, ее еще никто не записывал, — он откажется признать свою ошибку. Терминал дальних рейсов в тот день стал комнатой шепотов, и среди них он различил ее голос — эхо, возвратившееся из будущего, чтобы воззвать к его любви.
Он ставит перед собой ясную цель: приложить все усилия, чтобы снова стать достойным ее. И когда он будет готов, он найдет ее; его прикосновения, ласки и поцелуи сделают ее реальной, а она сделает то же самое для него. Вина, я стану землей под твоими ногами, а ты, в этом счастливом финале, станешь моей единственной планетой.
Он идет к ней, удаляясь от матери, идет в музыку.
Скорое разочарование Ормуса Камы в созданном его воображением Западе, которое сформировало его как художника и едва не погубило как человека, начинается в тот момент, когда он впервые видит «Радио Фредди» — эту ржавую посудину водоизмещением в семьсот тонн, неуверенно оседлавшую морские волны, словно престарелый участник родео — мустанга. Сердце у него падает. В его мысленном путешествии от периферии к центру не было ни этих холодных и сырых равнин Северного Линкольншира, ни этой поездки в открытое море под пронизывающим юго-западным ветром. Он чувствует себя «выброшенным с земли»: сухопутной версией выброшенной из воды рыбы. На какой-то миг у него возникает желание повернуть обратно, но ему больше некуда податься, иного пути для него нет. Завербованные на Маврикий рабочие-индийцы, навсегда изымавшие из своего словаря такие слова, как «возвращение» и «надежда», чувствовали бы себя на месте Ормуса ничуть не менее порабощенными.
Стэндиш, напротив, застыл с гордо поднятой головой на носу моторной лодки, несущей его в его владения; лицо с орлиным носом и летящими по ветру седыми волосами, кажется, излучает сияние. Человек, обремененный миссией, опасен, думает Ормус, впервые за время их краткого знакомства испытывая нечто вроде страха. Стэндиш поворачивается к нему; он сияет, он указывает вперед.
— Вон они! — кричит он. — Хук и Сми[152]. Двое Твидлов[153]. Разумеется, они меня ненавидят; впрочем, вы скоро сами увидите. — В голосе странная смесь печали и гордости. — Мистер Натаниэль Готорн Кроссли и мистер Уолдо Эмерсон Кроссли, — заключает он, приветственным жестом поднимая руку, — ваши новые коллеги. Мои сыновья.
Молодые люди, стоящие у поручней «Фредерики», не отвечают на его приветствие.
Готорн Кроссли — он в пальто и вельветовых джинсах, на шее длинный шелковый шарф, одна подметка отваливается — унаследовал внешность отца и его непринужденность. Он носит фамилию матери, но он Стэндиш, переведенный на английский, полный алкоголя и желчи; ему года двадцать три — двадцать четыре.
— Приветствую тебя, Стэндиш, — издевательски говорит он, когда Ормус вслед за Маллом поднимается на борт «Радио Фредди», — герой-первопроходец, открыватель новых земель, покоритель народов. Так, должно быть, выглядели строители империи во дни своей славы, а, Уолдорф? Мой младший братишка, — поясняет он Ормусу. — Назван не в честь великого философа, как пытается внушить всем мистер Стэндиш, а в честь гребаного салата, съеденного его ныне разведенными родителями в ночь его зачатия.
Уолдо, со слезящимися глазами, ростом пониже брата, с лохматой головой, в кожаном пиджаке, маменькин сынок в очках а-ля Леннон, ухмыляется, кивает, чихает. В его личной вселенной Готорн — ярчайшая звезда.
— Приветствую тебя, Стэндиш, — с готовностью подхватывает Уолдо.
— Вспомните отважного Кортеса из поэмы Китса — хотя на самом деле это был Бальбоа, — узревшего воды Тихого океана, — продолжает Готорн. — Представьте себе Клайва Индийского на поле боя у Плесси, капитана Кука, заходящего в сиднейскую гавань. Исламских завоевателей из Аравии, рвущихся помериться силами с непобедимой Персией и обнаруживших некогда могущественную сверхдержаву в упадке и разложении. Они смели ее, как кучку песка. Именно это Стэндиш собирается сделать с программой легкой музыки на Би-би-си.
— Почему один из вас не в студии? — ласково перебивает его Малл Стэндиш.
— Мы решили проиграть весь гребаный флойдов альбом, — отвечает Готорн, — всё до последнего бульканья и визга. Так что на несколько часов мы свободны. Ино доверено перевернуть диск, пока мы будем здороваться с нашим стариком.
Он достает из кармана пальто початую бутылку бурбона. Малл Стэндиш берет ее, обтирает горлышко и подносит ко рту.
— Роберт Джонсон был отравлен владельцем театра, подозревавшим, что он трахает его цыпочку, — задумчиво произносит Готорн. — Сонни Бой Уильямсон, пытаясь спасти его, вырвал у него из рук бутылку. «Никогда не пей из открытой бутылки, — сказал он. — Откуда ты знаешь, что в ней». Джонсону это не понравилось. «Никогда не вырывай у меня из рук бутылку виски», — ответил он и выпил из другой открытой бутылки и — о-па! Конец истории.
Малл Стэндиш пьет, возвращает бутылку, представляет Ормуса.
— А, тот самый индийский соловей, — говорит Готорн. (Пошел дождь — мелкая ледяная морось проникает между телом и одеждой, между Ормусом и его счастьем, между отцом и сыновьями.) — Золотой голос Бомбея! Значит, он все-таки тебя отыскал. Давно пора. И теперь ты бриллиант Кохинор, его гребаный алмаз в заднице. Немного староват для этого, на мой взгляд. Все, что могу сказать, — надеюсь, ты вымоешь рот перед тем, как поднести его к моему гребаному микрофону.
— Готорн, ради Христа! — Низкий голос Стэндиша звучит угрожающе, и молодой человек прикусывает язык. Слишком поздно, слово не воробей. На вопрос Ормуса, почему именно он, Стэндиш ответил: «Можете назвать это вдохновением». Но, конечно, вдохновение здесь ни при чем. Это любовь.
Стоящий под дождем с непокрытой головой Малл Стэндиш, изобличенный, пристыженный, извиняется перед Ормусом Камой и признаётся:
— Я был не совсем откровенен. Я уже говорил, что наводил о вас справки. Мне следовало признать, что здесь не обошлось и без моих личных чувств. Рвение. Рвение, с которым я это делал. Об этом я умолчал, я виноват перед вами. Однако я могу дать вам тысячепроцентную гарантию, что это не создаст вам проблем…
Готорн фыркает невеселым смешком. Уолдо со своим насморком, стараясь ни в чем не отстать от брата, фыркает вслед за ним. Из носа у него вылетают сопли, наподобие клейкого флага. Он вытирает их тыльной стороной покрытой цыпками ладони.
Ормус снова слышит отголоски. В Готорне Кроссли он видит воскресшую Вину, Вину времен Нисси По, чья семейная история так похожа на историю этого дерзкого, обозленного мальчика из разрушенной семьи. Он также понимает, что пространные воспоминания Малла Стэндиша о своем любовнике Сэме Тропикана, который охотился за ним много месяцев, наконец нашел и разом изменил его жизнь, были притчей, смысл которой заключался в следующем: Это то, что я могу сделать для тебя. Это правда: я преследовал тебя, я был одержим любовью к тебе. Но сейчас я могу изменить твою жизнь, настал мой черед дать что-то другому, одарить, как когда-то одарили меня. Я ничего у тебя не прошу, только разреши мне быть для тебя Санта-Клаусом.
— Я ничего у вас не прошу, — произносит раздавленный Малл Стэндиш. — Но я очень многого хочу для вас.
— Выпустите меня отсюда, — требует Ормус, и Малл Стэндиш, уже не находя больше слов, лишь мокнет под дождем, умоляюще протянув к нему дрожащие руки. Его пустые ладони смотрят вверх.
Готорн Кроссли смягчается.
— Да оставайся ты. Окажи такую гребаную любезность. Хотя бы ради того, из-за чего мы тут сидим. Тут есть выпивка и музыка; нет дури — увы! — представители закона нас время от времени навещают, надеются найти хоть какой-то предлог, чтобы нас поиметь; но единственное, что нам тут действительно угрожает, это что однажды бог морских пучин распахнет громадную пасть и проглотит нас. Тогда как там, — он показывает быстро пустеющей бутылкой виски в сторону берега, — там до того страшно, что нет никаких гребаных слов.
— Там, — поясняет Уолдо, — епископы-извращенцы и протухшие яйца по-шотландски, «чоп сьюи»[154] навынос и продажные копы, куклы вуду и напалм. Там анаболики, коровы и противопехотные мины к северу от ДМЗ[155]. А также Байд-форд-Парва, и Пиддлетрентайд, и Эшби-де-ля-Зук, и фермеры в резиновых сапогах, и дельта Меконга, где не спасают никакие резиновые сапоги, и Тет[156] — не место, а дата, как Рождество, — это все тоже там. Там клуб «Арсенал», и Ринго женится на своей парикмахерше, и Гарольд Уилсон, и русские гуляют в космосе. И убийцы с топорами, и насильники матерей и отцов.
— А также призыв, — рыгнув, вносит свою лепту Готорн. — Вот что нам несет этот ветер. Остается надеяться, что, если мы не отступим и будем продолжать в том же духе, понемножку подливая масла в огонь и создавая им проблемы, они решат, что мы не достойны быть призванными в армию, слишком аморальны для этого. Так что если нам повезет, нам не доверят взрывать женщин и детей. Возможно даже, что наш моральный облик не позволит послать нас на смерть.
— Как Арло Гатри, — качнувшись, объясняет Уолдо. (Они прикончили бутылку «Бима».) — А тем временем совсем не те люди избегают пули. Проваливается покушение на короля Бутана Джигме Вангчука. Автоматная очередь, выпущенная в иранского шаха, не достигает цели. Президент Сукарно переживает коммунистический путч.
— Расовые волнения в Уоттсе, — подхватывает Готорн, — Эдвард Хит избран лидером тори. Арестованы двое подозреваемых в муарских убийствах[157]. Умер Черчилль. Умер Альберт Швейцер. Умерли Т. С. Элиот и Стэн Лорел. Британцы верят в бога, но предпочитают телевизор, как показывают результаты социологических опросов. Китай создал атомную бомбу. Индия и Пакистан на грани войны. А Англия раскачивается, как чертов маятник. Это пугает меня до гребаной смерти и обратно.
— Оставайся, — повторяет Уолдо, оскалившись в улыбке и протягивая Ормусу бутылку шерри «Харвиз Бристол Крим». — Лучшее, что у нас есть на сегодняшний день. Добро пожаловать на волну 199.
Ормус берет бутылку.
— А кто такой Ино? — спрашивает он. — Еще один шут гороховый?
— Насчет Ино можешь быть спокоен, — пожимает плечами Готорн. — Таких как Ино — один на миллион. Иголка в стоге сена. Ино парень что надо.
Дождь усиливается. Малл Стэндиш собирается уходить. Сыновья не обращают на него ни малейшего внимания.
— Его настоящее имя Инок, — объясняет Готорн, поворачиваясь вымокшей спиной к отцу. — Последнюю букву он отбросил, чтобы звучало не так по-расистски[158]. Как цветного, его можно понять. Представь себе, что еврея случайно назвали Гитлером, и он решил, что будет называть себя Гитом. Или, если тебе не повезло и тебе на твою беду дали имя Сталин, а ты сократил его до Стар.
— Мао — тоже ничего себе имечко, — поддакивает Уолдо. — Но можно отзываться на Дуна.
— Дело в том, что он знает, как работает вся эта гребаная аппаратура, — доверительно сообщает Готорн, — а мы в этом ни хрена не понимаем.
— Дело в том, что он такой немногословный, — вставляет Уолдо.
— В любом случае, когда поближе с ним познакомишься, называй его Али. Ино Барбер, Али-Баба[159]. Тебе должна понравиться эта шутка. По-моему, это шутка с культурным подтекстом, который ты сможешь уловить.
— До него не доходит, — пыхтит Уолдо. — Он слишком трезвый.
Готорн наклоняется к Ормусу, обдав его парами виски.
— Слушай, Маугли, — не без угрозы в голосе произносит он, — ты здесь, на хрен, в гостях или как? Тебе никогда не понять гребаной местной культуры, если ты собираешься предаваться воздержанию, если ты, как упрямый сукин сын, отказываешься в нее интегрироваться.
— Может, для него недостаточно хороша наша компания, — вслух размышляет Уолдо. — Недостаточно хорош «Харвиз Бристол Крим». Недостаточно хорош лучший британский шерри, какой можно купить на деньги нашего папани.
Малл Стэндиш с помощью капитана моторного катера покидает «Фредерику».
— Ну что ж, ребятки, теперь, когда вы так славно поладили, — говорит он, — станцию, вне всякого сомнения, ждет небывалый успех.
— Боже, храни королеву, — торжественно откликается Готорн Кроссли, — да и присмотреть за этой Елизаветой Виндзор ему тоже не мешало бы.
В классическом рок-н-ролльном хите Ормуса Камы «Ooh Таг Baby»[160] — этом зашифрованном воспоминании о годах, проведенных в Англии, исполнявшемся кислым-кислым, похабным голосом крутого парня, который еще долго потом копировали мужчины-исполнители нью-йоркского андеграунда, — «липкая малышка» — это сама Англия. Англия похищает людей, будет он говорить, когда, уже в конце своего творческого пути, окажется здесь в рамках гастрольного тура и впервые в жизни нарушит правило не встречаться с журналистами. Англия хватает тебя, говорит он, и уже не отпускает. В этом есть что-то сверхъестественное. Вы оказываетесь здесь проездом, на пути к своему будущему, но берегитесь — вы можете застрять здесь на долгие годы. Эта «липкая малышка» такая; вы с ней вежливо здороваетесь, а она и не смотрит на вас; вы рассыпаетесь в любезностях, а она грубит в ответ, пока не заведет вас настолько, что вы просто дадите ей в рожу, — и всё, вы влипли. Стоит вам поднять на нее руку, и вы оказываетесь в ее власти. Это странная любовь: вы словно увязаете в ней, но рыпаться бесполезно. Вы просто глупый кролик — и если б только у вас хватило ума из нее вырваться! А через некоторое время вам даже начинает казаться, в ней что-то есть, но потом вас посещает тревожная мысль, что где-то поблизости, в кустах, притаилась голодная лисица и сторожит свой ужин.
Ooh Tar Baby yeah you got me stuck on you. Ooh Tar Baby and I can't get loose it's true. Come on Tar Baby won't you hold me tight, we can stick together all through the night. Ooh Tar Baby and maybe I'm in love with you[161].