Глава тринадцатая

Зачем разумному человеку шёлковые чулки?

ривольно дышит казак с веслом в руке среди тростников, в путанице тайных проток и на ветреном плёсе — здесь он хозяин, здесь дом казака, его царство. Не страшен на реке казаку ни лёгкий, как сорванный ветром лист, татарин, о двуконь проносящийся по степи, не достанут здесь его ни московские воеводы, ни вся турецкая рать с трёхбунчужным пашой во главе. Покойно мужику в дремучем лесу: чем сумрачней дебри, теснее стоят чёрные от сырости ели, заглушившие даже признаки зелени, тем вольготней и смелей на душе: век бы не выходил мужик в поле, открытое доводчикам, тиунам, приставам, подьячим, приказным недельщикам и боярским приказчикам, когда можно было бы между спутанных корней и пахать.

Посадский человек отдыхает душой на торгу, в толчее и многолюдстве — здесь его дом, на миру.

И Федька тоже любила торг — ещё с той поры, когда, переодевшись мальчишкой, полная соблазнов воображения, пускалась в странствие через людские толпы. Трепеща от собственной отваги, она проходила краем неведомого, и никому не приходило в голову задержаться на детском её личике взглядом слишком долгим и требовательным. В тесноте между рядами наскочив на хорошенького мальчишку, никто не находил времени обернуться, чтобы спросить: а что ты тут делаешь, девочка? И — здрасьте! — почему это на тебе чужое платье, одежда брата? И, позволь-ка, позволь, где твоя мама?

«Умерла». — «А отец где?» — «В приказе». — «А брат?» — «Завеялся неведомо куда с мальчишками». — «А во дворе у вас кто остался?» — «Бабка-татарка Салтанка старая». — «А что же она тебя не хватилась?» — «Я за калитку выйду, к ней женщины придут ворожить, она будет шептать им на мыло, на белила и на румяна: «Сколь скоро это мыло смылится, столь скоро тебя муж полюбит». — «А потом?» — «Позовут её к больным намётывать на брюхо и на грудь горячие горшки и давить детям во рту жабу». — «Ну, а потом что, разве тогда не хватится?» — «А потом она варит, метёт, стирает и никогда никому ничего не скажет». — «А вот я тебя тогда за руку схвачу: ам!» — «Пойди схвати! Ты взглянул на меня и ничего-то, ничегошеньки не увидел!»

В сладостной безвестности слонялась Федька-мальчишка там, куда вели её прихоть и любопытство, стояла и глазела от пуза — сколько влезет. С ватагой случайной ребятни она наблюдала, как лавочный сиделец в луковом ряду, осторожно, чтобы не обрушить, выбравшись из-за сияющих золотых гор, поставил перед собой на колени безвестного страдальца и, разинув ему до полного озверения рот, какой-то железной снастью в самой пасти усердно шкрябал. И от этого заунывного скрежета мутная слеза орошала выпученный глаз страдальца, катилась по перекошенной роже и падала раз за разом, оставляя на кафтане тёмные пятна... А на блошиной площадке, рядом с конской, ближе к Казанскому собору, всё по щиколотку завалено человеческими волосами, тут стригут и бреют. Закутанные полотном, увенчанные глиняными горшками люди застыли, ощущая себя средоточием действа. Федька заглядывала под горшки в умиротворённые, оставленные по случаю стрижки без всякого выражения лица, уходила и возвращалась, чтобы, остановившись в трёх шагах, безбоязненно рассматривать спутанного цирюльником человека.

Воображение её увлекали готовые к путешествиям подводы извозчиков; в ожидании седока или клади извозчики собирались на Красной площади до ста и до двухсот разом. И она подолгу глазела на готовые к странствиям полчища в неисполнимой надежде, что они двинутся куда-нибудь все сразу.

Маленькая славная девочка (как-то она это узнала стороной и догадалась, что славная), защищённая одним только многолюдством, в котором теряется всякий имеющий основания не гоняться за известностью человек, с замиранием сердца проскальзывала она мимо распахнутых дверей кабаков, где мутузили друг друга пьяные голоса, и обходила распутных девок, что держали во рту выставленный на продажу перстень, — изо дня в день, сердешные, не могли его никому сбыть, почему и продавали по сходной цене себя. Не задевала Федьку шальная, порохом вспыхнувшая вдруг драка, и рядом она стояла возле угрюмого медведя, что уныло топтался, изображая весёлую пляску, тогда как хотелось ему, в сущности, — ох, кто бы знал как! — хотелось ведь одного: загрести когтями какую-нибудь девочку понежнее! Абы где не шатайся — так-то! Не стригись мальчиком! И знай своё место, не лезь под руку, когда край как припёрло кого-нибудь лапнуть!

Никто не гнал Федьку из дому, никто её дома не лупил (кроме брата, да и то когда это было!), и, однако ж вот, затерянная в толпе, она проникалась какой-то всё обнимающей, всё проникающей жалостью. То была щемящая, возбуждающая надежды жалость — была ведь Федька открыта в будущее и от щедрого сердца прикрывала жалостью не только себя, но и всех людей вообще: и ревущего белугой от пьяной своей причины детину, и беспутную девку с неразменным перстнем во рту и большим синяком на щеке, которого нельзя было скрыть даже сугубым слоем белил, и усталую, неведомо куда бредущую женщину, что шаркала стоптанными опорками, и озабоченно шныряющего между возами мужика.

Когда Федька подросла и нужно было писать, читать, переводить за отца и за брата, она не часто могла выбраться из дому, но всегда помнила, что где-то плещется без неё шумливый, как море, торг.

Направляясь после трудного дня на Ряжеский торг, Федька не имела намерения развеяться, измучилась душой так, что охоты не было ни к чему. Но вот побродила она среди людей и стала ощущать, что отпускает. Целительное это занятие покупать сладости, выбрать с толком и прицениться, уложить в изрядно отяжелевшую корзину, которая обещает немало увлекательных открытий, когда придётся разобрать и пересмотреть всё дома.

По дороге во Фроловскую слободу, перекладывая из руки в руку тяжесть, Федька старалась не впускать в сознание грязную лапу Гаврилы-палача, не возвращаться к бездарному лицедейству Родьки, к ищущему взгляду Катеринки, необыкновенная любознательность которой в ближайшем будущем получит достаточно пищи, чтобы воистину уж «подивиться».

Кажется, это ей удалось — отвлечься. И так хорошо, что заблудилась. Внезапно Федька обнаружила, что понятия не имеет, как попала в глухой и безлюдный переулок с протоптанной посередине его тропинкой. И, что особенно скверно, не более того представляет, куда тропинка ведёт. Вернувшись назад, она распознала в отдалении шатёр городской башни, но так и не смогла уяснить, миновала эту башню по дороге сюда или нет?.. И вот высоченный колодезный журавель, косо торчащий во дворе шест... Всюду, когда приглядишься, высятся устремлённые к небесам журавли — сплошь как один знакомые... Постояв, Федька двинулась к перекрёстку и там, вроде бы признав церковку, повернула опять наугад и, конечно, заплутала бы окончательно, не задержи её крик и вопли.

В глубине боковой улицы носились с палками и камнями в руках мальчишки, самозабвенно метались, взвинченные до остервенения. И прежде ещё, чем Федька утвердилась в мысли, что где-то тут, в этой стороне и нужно искать дом, явилось подозрение, что если не дом, то самого Вешняка непременно среди драчунов отыщет.

Кричали все разом: вот тебе! — получай! — будешь знать! — только попробуй! — на, утрись! — получишь! — кричали, понуждая друг друга к действию, но никто не брался растолковать, что именно противник получит и с какой целью. Вместо разъяснений, — на трезвый взгляд, так необходимых, — летели камни, мальчишки увёртывались и победно кривлялись, торжествуя от чужих промахов не меньше, а, пожалуй, больше, чем от своих попаданий. Босыми ли, обутыми в кожаные поршни, в сапожки ногами они толкли сухую землю, выбивая из неё пыль.

Когда Федька приблизилась настолько, что начала ощущать щекотание в носу и позывы чихнуть, она прижала к лицу ладонь и тут, широко раскрыв глаза, содрогаясь, узнала частокол из тонких высоких брёвен. Со двора Вешняка летели камни, сучья, щепа, скакавшие по улице мальчишки подбирали снаряды и отправляли обратно, так что остановки делу взаимного истребления не предвиделось. Шли в ход груды рассыпающейся грязи и пучки выдранной с землёй травы. Верховодил тут упитанный малый, который властно расставил ноги в туго натянутых на толстые икры сапожках с красными задниками. Невыносимо красные задники, укреплявшие такое важное для бойца место, как пятки, почему-то и наводили-то на мысль о верховенстве их обладателя.

Не в силах сносить более раздражающий запах пыли, Федька задиристо чихнула — захваченный врасплох, атаман оглянулся.

Близко посаженные глазки, совершенно круглые оттого, что они прятались в заплывших жиром щеках, смотрели с настороженной наглостью. Небольшенький, как глазки, ротик вызывал сейчас же неприязнь — несмотря на ограниченные размеры, он отлично умел кусаться, жрать, плеваться и говорить грубые, лживые слова. Это впечатление мальчишка тут же убедительно подтвердил: увидел, что Федька грозит пальцем, и самым гнусным, взрослым образом выругался. Она прибавила шагу с намерением поймать загривок паршивца (хотя малый был тяжёл и велик, трудно сказать, что получилось бы, вздумай он только сопротивляться), но тут послышался голос и явился над частоколом Вешняк:

— Гляди, Репей! Пистолет!

Пистолет у него, в самом деле, в руках и был. Мальчишки, осаждавшие Вешняка на его дворе, дрогнули, не решившись ответить на ошеломительный вызов камнями. А Федька рванулась вперёд, сколько позволяла тяжёлая корзина:

— Не смей!

Окружённый угрозами, Репей искал спасения в бегстве, пустился наутёк, сверкая красными пятками, и увлёк за собой войско, народ в большинстве своём мелкий и пугливый.

— Брось пистолет! — сорванным голосом кричала Федька.

А Вешняк поднялся над частоколом ещё выше:

— Тараканы, бегут! Вот вам! Бах — стреляю! А...

Может, он имел ещё что добавить, но получил по голове и оборвался на полуслове — догадался ведь кто-то пустить последний камень и — бах! — угораздил Вешняка в лоб. Федька метнулась к воротам, чтобы принять безжизненно рухнувшее уже в воображении тело, но Вешняк, Федькиному воображению не особенно доверяя, раздумал падать. Только дёрнулся под ударом и махнул пистолетом.

Устрашённый враг тикал без оглядки.

— Стой! — истошно взвопила Федька, увидав, как мальчик сморщился, ожидая выстрела... Потянул, нажал, с перекошенной рожицей ещё нажал — не стреляло.

Целил он, разумеется, в небо, но увесистая штука так водила его при попытках выстрелить, что нельзя было смотреть на это без замирания. Федька кинулась к калитке — заперто. Она успела по-настоящему рассвирепеть, когда вход отворился и предстал, дружелюбно улыбаясь, Вешняк — лоб его расцвёл свежей ссадиной.

— Я тебе баню приготовил, — сообщил он, пользуясь тем, что Федька онемела. — Жарища! И щёлоку наварил.

— Где пистолет? — возразила на это Федька, сердито отстраняя мальчишку.

Пистолет лежал на земле в полной исправности. Только Вешняк не поставил кремень на колесо. То ли забыл в горячке, то ли не знал, как изготовиться к выстрелу. А боевая пружина спущена. Установив эти первоочередные подробности, нужно было теперь обругать стрелка, но Федька напрасно пыталась припомнить, какими словами ругают, — ничего дельного на ум не взошло.

— Чтоб не баловался больше! Понял! — проговорила она с суровым видом.

Он понял. Он прекрасно понял и то, что Федька приготовилась сказать поначалу, но не сказала и уж больше не скажет.

— У меня собака была, Клычко. — Вешняк не считал нужным оправдываться. Во всяком случае, ни один суд не признал бы заявление про собаку в качестве имеющего отношение к делу довода. Ни у одного судьи, пожалуй, не нашлось бы терпения, чтобы проникнуть в тайну мальчишеского образа мыслей. Но у Федьки было и время, и терпение, и любовь.

Под лестницей в дом она приметила теперь дощатую конуру. Но чисто было перед тёмным лазом, не валялись огрызки костей, дожди и ветер стёрли следы лап и мохнатого бока — воспоминания о бывшей здесь жизни.

— Отравили, — убеждённо сказал мальчик. — Морда вот так оскалена, и мясо срыгнула. А откуда мясо?

Вешняк помрачнел, и Федька не решилась наводить его на дурные мысли — расспрашивать.

Горячей водой — баня и вправду прокалилась — она промыла ранку, хотя Вешняк сопротивлялся, уверяя, что под грязью скорее засохнет. Кажется, он так и остался при этом убеждении, но Федькина забота заставила его размякнуть. А Федька не менее того удивилась самоотверженной затее мальчишки с баней. Одной воды пришлось натаскать вёдер с десять — штанины и сейчас в грязных разводах. И к тому же, нарушая запрет зажигать огонь, он должен был топить потихоньку, сухими дровами — начиная с обеда, по видимости. А потом пришлось ему, обжигаясь, надрываясь от тяжести, перекладывать раскалённые булыжники из печи в кадки, чтобы вскипятить воду. И щёлоку надо было наварить из золы для мытья и стирки. Шутка сказать баня — это ж только начни!

Федька расцеловала мальчишку в обе щеки и увенчала свою признательность крепким поцелуем в темя, а Вешняк эти нежности претерпел, почти не дёрнувшись.

— А то я и сам, знаешь, с весны не мылся, — объяснил он небрежно. — Ты мне спину потрёшь. А я тебе. — И сдвинул брови, чтобы вернуть разговор от охов и ахов к обыденным его началам.

Но Федька ахнула теперь ещё раз. И вспыхнула, вынужденная измышлять смехотворные отговорки, вроде того, что сначала старшие, потом младшие.

— А как же веник? А мы с отцом всегда вместе ходили. Мужчины сначала.

К несчастью, это были не причуды, а освящённая родовыми преданиями вера в незыблемость установлений того семейного праздника, что называется баня. Всё это, принуждая себя не срываться в слёзы, он и пытался как мог растолковать Федьке. А Федька стояла перед ним, бессильно опустив руки...

— Вкусненького хочешь? — вспомнила она вдруг.

Вешняк остановился, слеза дрожала на веке — то ли катиться вниз, то ли высохнуть невзначай.

— Разбери корзину, что найдёшь, твоё. Я тем временем как раз и помоюсь.

— Не-ет, — протянул он, всхлипывая, — погляжу только. Тебя-я, — развезло его тут, — буду ждать.

Если бы только Федька способна была понять всю степень горечи, что заключалась в стоическом обещании ждать, несмотря на её двусмысленное поведение! Но чёрствая Федька торопилась использовать перемирие и лишь кивнула.

Баня стояла за высоким плетнём, отделявшим в лучшие времена двор от огорода. Теперь эта внутренняя ограда ничего не ограждала, калитка валялась на земле, и всякая домашняя птица, если бы она ещё водилась во дворе, могла бы беспрепятственно проникать в огород и там злодействовать — разрывать грядки и портить посевы. Но, кстати сказать, не было и посевов. Едва можно было различить и грядки, оплывшие за зиму и буйно поросшие лебедой и крапивой. Свежие тропинки, которые Вешняк должен был проложить через эти заросли, далеко от бани не уходили.

Задвинув для верности дверь скамьёй, потому что крючок и пробой внутри были выдраны с мясом, Федька закрылась в предбаннике и принялась раздеваться, пугливо вздрагивая от каждого шороха. На ощупь приходилось искать завязки и крошечные узелки-пуговки из тесьмы — в затянутое порванным пузырём окошко проникало не много света, да и тот терялся в прокопчённом до черноты срубе.

— Я нашёл! — срывающимся от восторга голосом объявил Вешняк, стукаясь в дверь. — Вишни, варёные в мёду, это кому?

— Тебе. Ешь!

Ответ, надо думать, его удовлетворил, потому что умчался без промедления. Дверь в баню Федька задвинула изнутри ведром. И потом, ощущая, как прошибает благодатный пот, распаренная и умиротворённая, почти счастливая, откинулась на стену. Здорово было мазаться в покрывающей стены копоти, размазывать грязную ладонь по колену, зная, что, как бы там ни было, промытой и чистой, обновившись душой и телом, выйдет она отсюда!

И славно, что заперты ворота, двор обнесён тыном. Сюда никто не придёт. С варёными в мёду вишнями они с Вешняком управятся и вдвоём.

Истомлённая, благодушная Федька не сразу спохватилась, когда загремела опрокинутая скамья и Вешняк ворвался в предбанник, сунувшись в следующее мгновение уже и к Федьке. Дрогнуло и поехало ведро.

— На, возьми! — захрипел он, силясь протиснуться. — Две штучки! — В щели мелькнул горшочек с вишнями.

Но Федька, подхватившись с невероятной живостью, цапнула ковш с водой и — за горшочком явился глаз — плеснула.

С визгом Вешняк шарахнулся. Охваченная противоречивыми опасениями: не обиделся ли мальчик, не попало ли что в глазки, и не успел ли он чего подсмотреть, если как раз не попало, Федька застыла в растерянной неподвижности. Пробивший через рваное окно и дверь плоский луч резанул её с головы до ног, вскрывая всё, что попало под солнечное лезвие: щёку, тёмный бугорок на вершине приметного холмика, светлыми пятнами дорожка через живот и увлекающий вглубь повал бедра. В этот беспомощный миг достаточно было бы и полувзгляда.

Но Федька к огромному облегчению распознала смех, вспомнила тотчас наготу и смелым ударом ноги прихлопнула дверь. Мальчишка наскочил с той стороны.

— Пар выпустишь! — крикнула она слишком добродушно, чтобы можно было остановить Вешняка таким пустяковым соображением. В припадке веселья он колотился о дверь — копчёные доски у неё на спине, когда навалилась задом, дрожали и подавались внутрь со всплесками света — от глупого смеха Федька слабела. Ладно, что и Вешняк был не слишком силён. Не прорвавшись к Федьке, он отскочил и тут же очутился во дворе возле окошка, принялся шкрябать, пытаясь вынуть обтянутую пузырём раму. Из этой затеи ничего не вышло, и через короткое время приглушённое, вроде мышиного, царапанье и шуршание послышалось в другом месте, непонятно где. Напрасно Федька вертела головой, пытаясь догадаться, что происходит. Уж не подкапывает ли он угол, ошалев от Федькиного мягкосердечия, хочет развалить мыльню грудой бирюлек? И как Федька его остановит, если даже прикрикнуть не может, не выдав раздирающий её смех.

— У-у! — загудело во всех углах. — Я банник! Черти пришли, лешие, овинники, банник нас позвал.

— Первый пар не ваш! — твёрдо возразила Федька, всё ещё не понимая, откуда проникает в чёрное нутро сруба голос. Снова Вешняк завыл, надрываясь. Страшно у него не выходило, а выразительно — да. Федька нащупала под потолком деревянную задвижку и потянула, Вешняк загудел в самое ухо. Он вскарабкался на крышу и припал к отдушине для выхода дыма. Там он был вполне безопасен, Федька принялась мыться, обращаясь время от времени к потолку для переговоров с сердитым банником: обещала оставить немного пара и кусочек мыла.

— А Родька что, признался? — спросил вдруг Вешняк уже сам собой, а не в качестве хозяина бани.

— Признался, — отвечала Федька, когда сполоснула лицо.

— Вы его пытали?

Она не сразу ответила, споткнувшись на этом «вы».

— Нет, не пытали.

— Я бы не признался! — объявил Вешняк трубным голосом с неба.

Федька поперхнулась. И хотя мыльная пена не покрывала рот и глаза открыты, видела она свет в потолке, куда нужно было говорить, молчала. Потом спросила:

— Ты солёные сливы нашёл?

— Какие?

— Какие! В корзине!

Теперь должен был поразмыслить Вешняк. Зашуршал по крыше, съезжая... и обрушился вслед за тем, развалился со страшным грохотом. И сто банников не могли бы так грохотать, свалившись с крыши друг на друга. Намыленная, нагишом, Федька кинулась к дверям, готовая выскочить и так... Вешняк отозвался, закряхтел:

— Ни-ичего! Это дрова порушились у стены. Где сливы?

Может, он и расшибся, развалив под собой поленницу, но если способен помнить о сливах, то вряд ли поймёт Федьку, когда она выскочит к нему вся, с ног до головы, голая и скользкая. Поразмыслив, она вернулась к шайке с водой и успела, обильно плескаясь, продвинуться от головы до пояса.

— А чулки кому? — рядом, за дощатой перегородкой, как ни в чём ни бывало спросил Вешняк.

— Ты их сюда притащил? — внезапно догадалась она.

— Ты же сам сказал посмотреть, что в корзине.

— Мои чулки. Положи на место.

— Шёлковые?

— Шёлковые.

— А для чего они тебе? — Разумный, в сущности, вопрос этот остался без ответа, и Вешняк вынужден был продолжать беседу сам с собой: — Они же тонкие, рвутся.

— Эй! — всполошилась Федька. — Не смей тянуть!

— И холодные, какой от них толк?

Что он мог сделать с чулками при слове «холодные», какому испытанию шёлк подвергнуть, она не сообразила, выдумки не хватило вообразить, и потому не могла Вешняка предостеречь от этого опасного действия, только бессильно замычала.

— Разве ты будешь их носить? — осведомился Вешняк, уверенный, что сказанного достаточно, чтобы убедить Федьку в полной никчёмности чёрных шёлковых чулок, прошитых красными, шёлковыми же нитками по боковым швам от ступни до бедра.

— Они дорогие, — нашлась наконец Федька. — Отнеси их на место, а мне притащи чистые рубашку и штаны, положишь их там, в предбаннике.

Качество «дорогие» нельзя было подвергнуть никакому испытанию совершенно, сколько ни терзай тончайшую ткань, и возражений у Вешняка не нашлось.

После бани складывать разваленную поленницу они поленились. Когда и Вешняк помылся, оба чистые с ощущением свежести, не заходя в дом, пристроились во дворе у длинной доски, на которой разложили снедь.

В наличии оказались два пирога и кувшин с квасом. А где вишни, где солёные сливы? Сначала Федька удивилась, а потом и обиделась. Помнилось, что-то ещё должно быть. По крайней мере, пряники. И половина варёной курицы где? И ещё, может быть, что-то, чего не упомнить. Вешняк смотрел в землю, старательно изображая раскаяние, однако оно у него плохо выходило. Когда он чесался за ухом и сокрушённо вздыхал, то виноватый вздох этот, подозрительно звонкий, приличнее было бы назвать насмешкой. Почёсывание затылка — жест тихого смирения — можно было принять за жизнерадостную попытку всё отрицать, столь весело моталась из стороны в сторону голова.

— Давай лучше есть на ходу! Будем ходить и разговаривать, — предложил Вешняк, напрасно сгоняя с лица ухмылку.

Лучше так лучше. Правда, Федька не совсем поняла, лучше, чем что? но согласилась: ладно, давай. Взяли пирог и праздным шагом двинулись по двору, отщипывая кусочки и вгрызаясь по переменке в яичную начинку. И так ходили они неспешно, присаживаясь там и здесь и останавливаясь, чтобы лениво заглянуть в опустевший хлев, где засохли по земляному полу давние ошмётки навоза.

Восхитительное ощущение свободы и покоя посетило их разнеженные баней сердца. Следовало признаться, что сама Федька, без Вешняка, до такой изумительной вещи, как есть на ходу, никогда бы, наверное, и не додумалась. Хорошо хоть, хватило доверия к мальчишескому замыслу. Любой здравый, с размеренным умом человек тотчас обнаружил бы несусветную нелепость затеи, если бы мог наблюдать, как возвращаются они (ребёнок и взрослый) к своему столу-доске за каждым глотком кваса и вместо того, чтобы сесть наконец и поесть толком, опять удаляются, никем не гонимые. Но смеяться над ними было решительно некому. В этом-то и заключалось счастье.

К тому же обширный замысел Вешняка ещё только приоткрывался Федьке во всём своём продуманном ладе. Совершенно случайно, сдвинув от стены колоду, они обнаружили сбежавшую сюда на одной ноге, безголовую, но отлично проваренную курицу. Можете представить себе ликование мальчишки и удивление его старшего друга! Курицу пришлось съесть. Но затем ведь и горшочек с вишнями обнаружился между поленьями в виде нечаянного дара природы! Заявили о себе в самых невероятных местах пряники! И сливы дальше забора не укатились! Что говорить про молоденькие зелёные огурчики, лук и маринованный чеснок — эта мелкота из себя выходила, силясь попасться если не на глаза, то под руку.

— Ты царя видел? — спросил Вешняк, в самодовольном расположении духа откусывая огурец.

— Видел, — ответила Федька. — И царя, и патриарха. Патриарх ехал на осляти, а царь впереди шёл, вёл под уздцы. На Вербное воскресенье.

— Царь добрый, — сказал Вешняк, оставляя возможность и Федьке подтвердить эту данность.

— Милостивый, — сказала она.

Вешняк задумчиво потыкал огурцом в зубы.

— Это одно и то же.

— Мама твоя добрая, понимаешь, а царь милостивый.

Огурец он совсем отставил, испытывая потребность без помех подумать, но тонкое различие между двумя понятиями уловил не вполне.

— Всё равно! Про тятю и про маму царю написали, воевода всё как есть написал. Царь узнает, укажет, чтобы освободили.

— Это кто так сказал? — осторожно спросила Федька.

— Мама. Она говорит: вот только царь прочтёт... Или бояре не докладывают?

Если Вешняк и имел сомнения, то не решался признавать их. А Федька не торопилась смущать мальчика объяснениями.

— А бог? — продолжал он с той внутренней свободой, к которой располагал ясный вечер и душевный покой.

— Бог милосердный... снисходительный. Бог грехам терпит.

Вешняк кивнул, именно так он и представлял себе господа бога: снисходительного, но гневливого отца, который долго терпит детские шалости у себя за спиной и под боком, пока не обернётся, не цыкнет, не отвесит кому затрещины. И тогда горят города, бессчётными тысячами мрут люди — мор, война, голод, засуха... А бог отойдёт, и ничего себе — приласкать не прочь.

— Богородица добрая, — сказала Федька. — Бог рассердится на людей, а она за них заступается.

— Богородица добрая! — охотно согласился Вешняк. И ещё, кивая, несколько раз повторил, под конец уж совсем невнятно. Наслаждение доставляли ему самые звуки: богородица добрая. Он притих. И погрустнел без явной причины. Причина и мысль его были тайные, трудно было в них и признаться — что добрая богородица не всесильна.

Федька тоже притихла. Были и у неё такие своп причины, что не признаешься.

— Ладно, — сказала она, встряхнув почти высохшие уже волосы. — Рубашку ты, наверное ж, на полу бросил? Надо бельё замочить, пойдём.

Банная дверь, поначалу слегка поддавшись, ударила Федьку по руке и захлопнулась изнутри.

Подозревая подвох, Федька оглянулась на Вешняка, но он и сам растерялся. Да и трудно было представить, чтобы, оставаясь здесь, за спиной у Федьки, Вешняк одновременно проказничал в бане. Никак это не походило на шутку.

— Эй! — сказала Федька, обращаясь к доскам не слишком решительно и не слишком грозно. Она надавила ещё раз, не очень, впрочем, уже уверенная, что ей действительно туда, в баню, при таких обстоятельствах нужно. Дверь не шелохнулась... почти не шелохнулась. Там упирался кто-то потяжелей! Федьки.

— Ты эти затейки свои брось! — строго проговорила она ему, начиная пятиться. Потерявший всякий задор, Вешняк тот и вовсе слова не произнёс.

Шаг за шагом, похолодевши до озноба по темени и по затылку, словно и волосы сами похолодели, осторожно отодвигались они от бани всё дальше, пока не поравнялись с проходом в плетне, что отделял огород от двора. Тогда, последний раз глянув на застывшую в немоте баню, Федька бросилась опрометью к лестнице, под которой пристроила в пустой конуре пистолет.

Щёлкнув пружиной, она поставила курок и сдвинула крышку у полки, чтобы проверить, остался ли затравочный порох. Вешняк уже бежал к ней от амбара с топором в руках.

— Не ходи! — тихо прошипела Федька. — Стой здесь.

Но Вешняк, ухватив топор почти за самое железо, не отставал. И пока они препирались горячим шёпотом, послышался резкий высокий голос:

— Да я, собственно, мимо проходил. Дай, думаю, загляну на огонёк, вот Федька-то удивится.

Евтюшка. Прекрасный эллинский бог из хромых площадных подьячих.

Евтюшка помахивал прутиком. И, попирая ногой поваленную наземь калитку, прутик затем бросил, поскольку неестественная поза, которую он посчитал нужным принять, требовала обе руки и некоторой, вероятно, сосредоточенности: подбоченясь левой, правую отбросил на отлёт, выставив удивительно длинный, как жало, палец. Странная кривая усмешка, нечто от болезненной горечи, от какого-то высокомерного, язвительного сожаления, искажала тонкие губы его под выбритыми нитью усами.

— Неужто ж, думаю, Феденька не удивится, — повторил он неверным от скрытого возбуждения голосом. Как бы это Феденьку удивить!

— Удивил, — хмуро подтвердила Федька, убирая пистолет.

— Да уж... вижу. С перебором. Значит, тогда я пойду, раз так. Пошёл. До скорого свидания, — развёл руками Евтюшка и, неумело насвистывая, двинулся через двор к воротам.

Надо признать, Федька повторно тут онемела, не просто уже удивлённая, а ввергнутая в какое-то отупело бессмысленное состояние. И выглядела она при этом весьма красочно — с бесполезным своим пистолетом, вся в белом — в белой рубахе распояской, белых штанах, и со всклоченной гривой.

— Как ты сюда попал? — только и нашлась она, когда гость загремел засовом.

— А через забор, — охотно откликнулся Евтюшка. — Через забор, Феденька, через забор. Да, через забор...

— Стрельни! — метнулся к Федьке, дрожащий от возбуждения Вешняк. — Чтоб чуток удивился. Пальни!

Федька задрала ствол вверх и потянула спусковой крючок. И ещё раз нажала, и два, и три, прежде чем поняла, что толку не будет.

— Кремень поставил? — быстро спросил Вешняк.

В то время как, остановившись в отворенной калитке, одной ногой на улице, опершись плечом о столб, Евтюшка дожидался, когда они там разберутся.

— Поставил! Это ты пружину спустил! — Показала неподвижное колесо. — Пружину спустил... — Она подняла глаза на Евтюшку, тот выразительно плюнул и удалился, посчитав, очевидно, что прибавить к своему торжеству уже нечего. — А ключ у нас с тобой вообще дома лежит, — закончила Федька строго. И глянула на мальчишку — он скис.

Так уморительно скис, что она не выдержала и хмыкнула. Применяясь к её настроению, Вешняк осторожно улыбнулся. И невозможно было глядеть на эту блудливую рожицу без смеха. Федька прыснула, хватая зубами губы, — оба принялись хохотать.

Загрузка...