XVII

Пятрас с сожалением провожал глазами Мацкявичюса, пока повозка не скрылась за поворотом дороги. В пути они сблизились, сдружились. Обычная крестьянская стеснительность парня стала быстро таять, едва оба сели в бричку.

— Первую милю я за возницу, а ты — за пана, — посмеивался ксендз. — Вторую милю тебе править, а мне — панствовать. Потом опять: ты — барии, а я — кучер. Не так скучно ехать… Эй, бабка, с дороги, раздавлю! — окликнул он женщину, которая брела впереди, взмахнул кнутом, натянул вожжи, и жемайтукас пустился бодрой рысцой.

Мацкявичюс все время был весел, оживлен, рассказывал молодому Бальсису про свою юность, про Вильнюс и Киев, взволнованно говорил о нищете народа и о ее причинах — панском произволе и беззакониях властей.

Интересовался житьем-бытьем Пятраса, расспрашивал о родителях, родне, особенно о дяде Стяпасе, про которого уже и сам ксендз немало знал. Слушал Пятраса и делал выводы — одно одобрял, за другое осуждал.

Очень по душе ему склонность Пятраса к чтению. Ксендз дивился знаниям молодого крестьянина, его способности подмечать и правильно оценивать многое в жизни.

— Эх, парень! — восклицал он. — Жалко, что не добился ты ученья! Смог бы открыть глаза землякам. Они бы скорее поняли, откуда их нужда, как ее уничтожить.

Потом Мацкявичюс вспомнил, как жадно слушала его слова Катре Кедулите, эта славная синеглазая девушка.

— Пятрас, очень тебе нравится Кедулите?

— Нравится, ксендз…

— Очень ты ее любишь?

— Люблю… очень, — конфузливо посмотрел на ксендза Пятрас и встретил открытый взгляд Мацкявичюса, одобряющую улыбку.

Хорошо, легко и приятно стало юноше, и он, уже не конфузясь, принялся рассказывать про Катрите, про их любовь, про то, как им трудно приходится из-за упрямства Кедулиса и происков Скродского.

Мацкявичюс слушал внимательно, сочувствуя, одобряя, потом стал утешать и подбадривать. Все пойдет хорошо. Пятрас устроится — не у дяди, так у другого. Работы в Жемайтии хоть отбавляй. А потом пускай женится. Оба с Катре молодые, крепкие. Нечего бояться нужды. И сам он, Мацкявичюс, поможет им в меру сил. И бог благословит. Правильно люди говорят: дал бог зубы, даст и хлеба.

Жадно ловил Пятрас эти слова, такие простые и душевные. Исчезали сомнения, крепла твердая решимость. Вспоминалась отцовская поговорка: не тот силен, кто бьет, а тот, кто выдюжит. Пятрас Бальсис выдюжит!

После этой поездки он чувствовал себя по-новому. Мысли, суждения, замечания Мацкявичюса, как добрые семена, запали в его душу, впечатлительную и жаждущую знания, и сразу проросли новыми всходами. Но душе нужен свет и тепло. А после отъезда необыкновенного ксендза молодой Бальсис словно очутился в холодной пустыне, такой одинокий у этого богатого дядюшки!

Он закрывает ворота и робко возвращается во двор, где дядя собирается обтесывать топором колья.

— Вот и проводили редкого гостя, — обращается старик к племяннику. — А ты-то как к нему пристал?

— Прослышал, что собирается в Титувенай, вот и попросился.

Дядя укоризненно глядит на племянника:

— Хватило совести просить ксендза подвезти?

— А чего ж, дядя? — удивился Пятрас. — Ксендз Мацкявичюс меня хорошо знает. А в дороге и вовсе сдружились.

— А-а… — промычал дядя. — Стало быть, не спесивый ксендз.

— Ничуть не спесив. Все больше с простыми людьми. Панов не жалует.

— Только, говорят, и за костелом плохо следит. Все его дома нет да нет, — едко заметил дядя.

— Э, сколько уж этих дел у нас в Пабярже… И Сурвилишкис рядом.

— И у епископа, я слыхал, он не в особой чести. Потому и прихода получше не получает, — не унимался старик.

— Может статься, — согласился Пятрас. — Говорят, и сам не хочет прихода получше.

Но дядя не смягчался:

— Семья небогатая. Был бы получше приход, смог бы родне помочь.

— А у вас, дядя, сколько земли? — спросил Пятрас, чтобы придать другое направление разговору.

— С лугами и корчемной будет примерно полтора надела, — горделиво стал объяснять старик. — Земли немало, потому и работы много. Держим запряжку волов, пять лошадей, шесть коров, не считая уж мелкой скотины и птицы.

— Лошадей как много! — дивился Пятрас.

Дядя стал набивать трубку, предвидя, что разговор с племянником затянется.

— Волов по привычке держим, — пояснил он, пуская первый дымок, — и то на мясо продавать. Пашем на лошадях. Другая выходит работа.

— И земли здесь другие.

— Земля неплохая. Рожь хорошо родится, а кое-где и мерку-другую пшенички посеем. Созревает. Только чинш душит.

Пятрас восхищенно оглядел двор, постройки, сад:

— И усадьба у вас, дядя, хороша.

Дяде по душе похвала племянника, но он прикинулся равнодушным:

— Ничего, жить можно, — процедил он, посасывая трубку. Видно, желая еще пуще изумить своим достатком, предложил:

— Идем, покажу, где что лежит.

На сеновале Пятрас поразился немалому запасу сена и еще большему количеству овсяной соломы. Видно, дядина скотинка питается на славу. И по другим постройкам можно судить о богатстве хозяина.

Но больше всего удивила Пятраса клеть. Здесь столько всякого добра — взглядом не охватишь: в закромах разное зерно — рожь, ячмень, овес, горох и пшеница, бочка муки, на стене висит много всякой одежды. Два огромных сундука, тоже, видать, не пустые, — в них, наверно, холсты и приданое Эльзе. На полке под потолком торчат мотки шерсти. В углу на крюках развешаны упряжь, седло, удила, поводья. Другой угол завален пряслами чесаного льна.

— Так не управляетесь, дядя, со своей семьей? — спросил Пятрас.

Дядя недовольно рукой махнул:

— Как же управишься? Сколько нас? Мы с матерью уже стареем, только за домом присматриваем. Савуте замуж выдали, не в этом, так в будущем году и Эльзите обвенчаем. Миколаса решили в ученье пустить. Пранукас пока что может только стадо пасти. Остается Юргис. Крепкий работник. Хочет жениться и хозяйство на себя взять, а мы все удерживаем, пока Миколас на ноги не встанет. И нам с матерью еще неохота быть при снохе. И время теперь беспокойное. Мы говорим — пускай малость уляжется, чтоб ясно стало насчет земли. Потому и приходится чужих нанимать. Девку рядим на круглый год, а работника — только в страду. Может, оно и к лучшему, что ты подвернулся. Трудно теперь с наемными.

Показав свои постройки и хозяйственную снасть, Бальсис полюбопытствовал:

— А батраком или лесничим в поместье не хочешь, коли жениться собираешься? Говорят — там житье неплохое.

— Все равно — поместье. Опостылело панам служить. Хоть и работать на такого, кто побогаче, все не на чужака. Лучше у своего человека батрачить, чем у какого-нибудь генерала прохлаждаться.

Дяде понравились слова Пятраса.

— Правильно. Мы все, деревенские, будто родня. Вместе работаем, из одной миски хлебаем. А пан нашего человека ненавидит, издали обходит. Разве что беда прижмет — деньги понадобятся или еще что-нибудь… И то не сам обратится, а подошлет комиссара либо управителя. А коли будешь дуралеем, поверишь ему, сунешь тысчонку — поминай как звали. Такая уж ихняя порода — гордецы и надувалы.

Пятрас подумал — не сам ли дядя сунул пану тысчонку, но спросить не решился.

После обеда Юргису опять понадобилось в поле.

— Кончу сеять, — сказал он. — А кто взборонят? Неужто так бросать?

Взборонить вызвался Пятрас. Ему не терпится познакомиться с полями, с севом в этих краях. Взяли лошадей и верхом поскакали в поле. Бороны нашли у лугов. Пятрас оглядел их с любопытством. Крепкие, с острыми железными зубьями, каких в Шиленай ни у кого нет. Они взрезали землю прямо, ровно, на комьях не выворачивались и не подскакивали, как деревянные, подвязанные путами и лыком.

Подвесив лукошко, Юргис зашагал по полю, мерными взмахами правой руки бросая ячмень во взрыхленную почву. Хороший был день для сева — тихий, спокойный. Ровным полукругом ложились зерна. А сеятель шаг за шагом подвигался к краю пашни. Вслед за ним шла Эльзите и ставила вешки — пучками соломы отмечала место, до которого падали семена. Дойдя до лужка, Юргис повернул обратно и начал засевать новый прогон, неторопливо, привычными размеренными движениями. Хмурое лицо Юргиса постепенно светлело. Работал он без куртки, с непокрытой головой. Солнце не пекло, а приятно согревало плечи и голову, рубаха еще не взмокла, только живительное тепло расходилось по суставам, словно соки вешней земли, от которых раскрываются листья и цветы и поднимаются всходы.

Опорожнив лукошко, он пошел в тот конец, где боронил Пятрас. Там с утра были составлены мешки с зерном. Юргис пристально поглядел на участок. Ничего, ладно работает Пятрас. Хоть и невелик труд — даже пастушка смогла бы. Но небось они в своем Шиленай ни плуга, ни бороны порядочной в глаза не видали!

Работа на одной пашне, тепло вешнего солнца, трели жаворонков, ароматный весенний воздух сближают обоих больше, чем родственная кровь. Проходя мимо Пятраса, Юргис останавливается, заговаривает:

— Как наши бороны? Хороши ли в деле?

— А как же? Такие зубья! — похваливает Пятрас. — Но мне больше хочется плуг испытать. Уговаривал я своего отца, чтоб завел. Но пока на панов спину гнем — не стоит.

— Испробуешь, — обещает Юргис. — Что ж, останешься у нас?

— Коли дядя позволит, останусь.

— Как не позволить! Работник нам нужен. Уже подыскивали наемного. Останови, потолкуем.

Пятрас осадил лошадей, и оба уселись на бороне.

— Нелегко тебе у нас придется, — продолжает Юргис.

— И дома нелегко. Тут тяжелее не будет.

— Увидишь… Жесткий у меня отец.

— Верно, не жестче пана, — возражает Пятрас.

После недолгого молчания Юргис заговорил:

— Вот ты сказал, что на своего, хоть и на богатого, не так тяжко работать, как на чужака… А я тебе напротив скажу. Свой кнут, братец, больнее сечет. И ярмо у своего труднее тащить. Против чужака и так и сяк, а против своего — и не пикнешь! Всю кровь высосут, последние соки выжмут…

Пятрас удивленно слушал и не знал, как отозваться.

Но Юргис не дожидался ответа. Захотелось, видно, излить скопившуюся на сердце горечь.

— Вот хоть я. Третий десяток на исходе, а батрачу на отца. Сестрам — выделы, приданое, братцу наука — все из моих рук. Люди говорят — дай бог одному уродиться, да не одному трудиться. А со мной наоборот: родился не единственный, а работаю один. Еще кто его знает, чем все кончится…

— А чем же кончится? — перебил Пятрас. — Женишься, заберешь в свои руки хозяйство, будешь родителей содержать. Чего еще надо?

Но Юргис думал иначе.

— Жениться? Легко сказать! А на ком?

— На тебя, братец, уж девок хватит. И красавиц, и с выделом. В такое хозяйство каждая будет набиваться.

— А тебе-то много ли выдела сулили?

— Я — другое дело. Мы, барщинники, за тем и не тянемся. У нас и девок нет с выдела ми. Откуда его взять, коли пан в имении все сжирает? Хоть бы приданого малую толику.

— Вот видишь, — продолжал Юргис. — Только пробьешься к богатству, сразу тебя по ногам-рукам и свяжут. В жены возьмешь не ту, что тебе мила, а которая побольше достатку принесет.

Теперь уже Пятрас с сочувствием поглядел на двоюродного брата:

— Невесту выбрал, а родители не пускают оттого, что бедная?

— Скажу тебе прямо — хочу на Морте жениться.

— Кто это — Морта?

— Да ты за обедом видел. Наша работница.

Пятрас скрыл свое удивление.

— Ничего. С виду — девушка хорошая.

— Очень хорошая, — обрадовался Юргис. — Уже третий год у нас. Свыклись мы, друг другу понравились. Вот я и говорю родителям: пора мне, третий десяток на исходе… Морта — девушка хорошая, в хозяйстве разбирается. Говорю — деньги нужны, но мы поработаем и сколотим. Женюсь, говорю, на Морте, а другой мне не сватайте. Как накинутся оба! Приглядели тут Каспарайте с тысячью рублей и большим приданым. А я на нее и смотреть не хочу. Уперлись родители, и я уперся. Хотели Морту выгнать. Но я пригрозил: коли так, работайте сами — уйду в поместье батрачить. Тогда и Морта — пара.

Облегчив сердце, Юргис принялся сеять. Пятрас продолжал боронить — и ему словно легче стало. Предупредил его Юргис, что придется не сладко, зато терпеть не в одиночку — будут у него друзья: Юргис с Мортой, а может, и Эльзите, и Миколас, коли тот когда-нибудь здесь появится.

Вечером, закончив работу, оба верхом поехали домой. Солнце заходило за пригорок. По ту сторону дороги по незнакомым полям тянулись тени. Слева — несколько лип, впереди — деревья села Лидишкес. Все незнакомо, неприветливо. По дороге пастушата с криками и щелканьем бичей гнали большое стадо. Серая туча пыли повисла в воздухе. Пранукас вернулся с коровами, пастушка — со свиньями. Дядя хлопотал по двору, следил, чтобы на ночь все как следует прибрали, заперли.

После ужина тетка с Эльзе затревожились: куда уложить гостя? В избе спали Морта и пастушка, в светлице — Эльзе, за перегородкой — родители, в клети — Юргис и Пранукас. Больше кроватей нет, а на лавке гостю негоже. Пятрас захотел ночевать на сеновале. Теперь уже не холодно, он привычный.

Получив от Эльзе подушку и одеяло, пошел, закопался в сено, но долго не засыпал. Набралось много новых впечатлений и мыслей. Но постепенно возобладал образ Мацкявичюса. В серой запыленной пелерине, сдвигая шляпу то на лоб, то на затылок, ксендз с горящими глазами все что-то говорил — оживленно и увлекательно.

Некоторые слова Мацкявичюса так врезались в память Пятраса, что и сейчас еще звучат в ушах:

—.. Люблю Литву и ей отдам все силы!

— …Как искупления, жду воли для своего народа.

— …Корень нужды — царская власть. Скоро все восстанут и освободятся от ее когтей!

— …Кто честен — того угнетают, негодяи — в почете.

— …Паны — это бич для народа. Наступит время, когда сотрем их в прах!

— …Пятрас, будь твердым, а коли понадобится — и беспощадным. Пан с жандармами тебя бы не пожалели. Придет пора — не пожалей их и ты.

И много подобных слов всплывает в его памяти. Возникают и снова тускнеют образы дяди Стяпаса, Акелайтиса, Скродского с Юрьевичем, но ярче всех — воспоминания о Катре. Теперь уже Пятрас не горюет. На чужом холодном сеновале хорошо думать, что и Катрите вспоминает, тоскует по нем. После тревог и мук дождутся они светлых, солнечных дней.

Размечтавшись о Катрите и о будущем, Пятрас незаметно погружается в сон.

Загрузка...