XVIII

На следующее утро после кровавой расправы все крепостные поместья Багинай еще до восхода солнца собирались на барщину, как приказал войт. Из четырех деревень тянулись пахари с волами. Вслед за ними везли харчи, сохи и все необходимое — с нескольких дворов по повозке: панские поля далеко, и вернуться можно только через несколько дней.

Сурово хмурясь, впрягали в то утро волов шиленские землепашцы. Подневольный труд никогда не радовал, а что и говорить после такого страшного дня! Вышли на панские поля преимущественно старики отцы. Молодые, иссеченные в кровь, ворочались на лавках, отмачивали исхлестанные спины водкой, прикрывали мокрыми тряпицами с листьями подорожника, чтобы вытянуть жар.

Среди пахарей на этот раз не было самых первых шиленских парней — ни Пятраса с Вннцасом, ни Норейки, ни Янкаускаса, чьи затеи и шутки разнообразили тяжелый труд и веселили даже самых угрюмых.

Утро было туманное, небо насупилось. Низкие тучи поливали землю мелким дождиком. Пахари, скинув лапти и постолы, босиком топтали свежие борозды, не обращая внимания на дождь, только изредка утирая рукавом потные лица. Пахали молча, не щелкали кнутами, не свистели, не покрикивали, только налегали на сохи, брели за волами, словно чувствуя собственным затылком тяжесть ярма.

К завтраку погода прояснилась. На небе стали обрисовываться голубые просветы, белесый солнечный шар нырял в жидкие завесы туч, лучи желтоватыми полосами ползли по серой шири пашен. Веселее запели жаворонки, с лугов приветствовали пахарей чибисы, а в лесу звонко отдавалось кукование.

Но пахари ни на что не обращали внимания. Крепко держа сохи, мрачно шагали за волами и равнодушно измеряли прогоны, повернувшись, втыкали соху в новую борозду и снова двигались к противоположному концу.

Уже вспахали немалый участок и солнце показывало время завтрака, когда к окраине поля подскакали управитель и войт, чтобы проверить, кто вышел на барщину. Явились все, но управляющему казалось, будто работа идет медленно.

— Всего только и вспахали, проклятые лежебоки! — орал он, размахивая плеткой. — Когда же кончите? Ячмень пора высевать, а у нас еще овес не посеян — поле не вспахано! Вам бы только бунтовать против пана! Шевелись поживее, старая образина! — вопил он, гарцуя вокруг Бальсиса.

К нему-то больше всего и придирался управитель — видно, за Пятраса. Старик пахал, не обращая внимания на окрики, с горечью в сердце. Весь свой век работал прилежно, терпеливо влачил долю крепостного, образцово выполнял все повинности. Постройки и скот у него, как и у Даубараса, самые лучшие на селе. И чего он добился? Унижения, панской ненависти и мести, угрожавшей всей его семье.

Но в глубине души старик Бальсис сознает свое достоинство. Гордится братом Стяпасом и сыном Пятрасом, хоть и не всегда их понимает и не всегда соглашается с их мятежными речами. Винцас и Микутис — тоже хорошие дети. А жена и дочери — что за ткачихи! На несколько верст кругом таких не найти. Приятно об этом думать.

Лад и согласие в семье облегчают Бальсису крепостное иго. Жизнь его не сломила. Он остался прямым, хоть и чуть ссутулился. Не склонял голову и открыто смотрел человеку в глаза. Никому в ноги не кланялся и не хватал панских рук для поцелуя. Прежде управителю это было безразлично, но теперь Пшемыцкий не мог сдержать злобы при виде этого пожилого, седовласого пахаря в подпоясанной чистой рубахе, который спокойно шагал за сохой.

— Живее, старый обормот, и все вы, лоботрясы! — надрывался пан Пшемыцкий.

Никто не отозвался, пахали, как обычно, — всякий знал, что вола быстрее не погонишь. Накричавшись, оба панских прислужника поскакали дальше, а шиленские хозяева борозда за бороздой взрывали помещичью землю, протянувшуюся до самого леса.

Обедать направились к опушке, где было больше травы для волов, а под деревьями стояли повозки с едой. Каждый брал, что привез, и, усевшись в тени, молча жевал черный мякинный ломоть и прихлебывал постный борщ или щавель.

Полуденное майское солнце обильно проливало с небес тепло и свет на чернеющие пашни и луга, закурчавившиеся свежей травой. Было еще не жарко, но нагретый воздух уже поднимался от самой земли светлыми волнами, и верхушки дальних холмов дрожали в золотистом солнечном свете. Слепни и оводы еще не показывались, но мухи жужжали возле потертых мест на воловьих спинах. Поэтому волы толклись у орешника, искали тени погуще.

Когда волы кончили жвачку, пахари, позевывая, потягиваясь, отряхиваясь от дремоты, поднялись с лужайки и погнали их к сохам. Как раз вовремя — на закраине поля снова появился управитель, опять бранился, стращал розгами и новым увеличением барщины.

— Ты нас больно не ругай, пан управитель, — не выдержал Бальсис: пан Пшемыцкий, словно ястреб, больше всего крутился вокруг него. — Больно не стращай. Еще раз кинем сохи, так хоть целый полк солдат пригони, не запряжешь нас больше панскую землю пахать.

— Что?! — не веря своим ушам, заревел управляющий. — Опять беспорядки? Уж не только сыновья, а и отец против пана подзуживает? Велю тебя так отодрать, хлоп, что живого места не останется — на животе поползешь!

Бальсис выпустил соху, выпрямился во весь рост и, глядя в упор на Пшемыцкого, твердо проговорил:

— Меня уж ничем не запугаешь, пан управитель. Не ори. Недолго мне жить, не страшны мне твои розги.

Пахавшие поблизости Якайтис и Галинис, оба крепкие мужики, услышали угрозы управителя, оставили волов и направились к спорившим. Заметив это, Пшемыцкий подхлестнул своего жеребца и что-то пробормотал, но последних его слов пахари не разобрали. Пан Пшемыцкий счел, что в такое тревожное время безопаснее не раздражать больше хлопов.

На заходе солнца шиленские крестьяне кончили пахоту. Кто привязывал волов к телегам, кто у деревьев давал им мешанку с соломой — только на заре их пустят пощипать траву.

В сумерках стало прохладнее. С лугов поднимался туман. Вскоре весь простор между лесом и пашнями, молчаливый и таинственный, забелел, как озеро. Ни один звук не нарушал унылой тишины. Птицы, дневные щебетуньи, уже спали, только какие-то ночные хищники беззвучными призраками маячили у опушки. Внезапно с дерева или из кустарника раздался душераздирающий вопль. Бальсис вздрогнул, суеверно перекрестился. Верно, сова растерзала дрозда или синичку. Где уж отгадать, что означают эти нежданные и зловещие ночные звуки!

Управившись с волами, крестьяне на лужайке разложили костер. Потрескивая и шипя, горели сухие сучья ельника и осины, и красные языки пламени высоко поднимались в ночную тьму. Пахари доставали с возов узелки и сумы, кое-кто наливал в чугунок похлебку и ставил на раскаленные уголья. Поужинав, искали ночлега поудобнее — под кустом, под возом, поближе к костру, подстилали тулупы или сермяги и засыпали тяжелым сном истомленного человека.

Невесело прошел этот день и в деревне Шиленай. Дома оставались бабы и наказанные. Женщин заботили огороды — самая пора сеять мак, свеклу, бобы, репу и редьку, высаживать лук. Но кругом шныряли солдаты, и боязно оставить избу. У Бальсиса, Даубараса, у Нореек, Янкаускасов и других, владевших полным волоком, стояло по два драгуна с конями, у владельцев полуволока — драгун с лошадью.

Уже с первого дня начались распри с солдатами. Надо кормить людей и лошадей, а пищи и кормов нету. Поселившиеся у Бальсисов драгуны поставили лошадей на сеновал, а сами заняли светелку. Избитой до крови Гене и Онуте пришлось перебираться в клеть. Винцас лежал в черной избе на лавке. Там же ночевали Бальсене и Микутис. Как вернется отец с барщины, придется ему ютиться на гумне или в сушильне. Оттуда легче уследить, чтобы солдаты не заронили огня от курева.

Уже в первое утро возник спор из-за еды. Бальсене подала всем гороховую похлебку с постным маслом. Домочадцы смачно уписывали, но солдаты потребовали заправить салом или молоком. Ни того, ни другого у Бальсене не было, а никто из женщин не умел сговориться с солдатами.

Перед обедом женщины услышали во дворе шум и перепуганное кудахтанье. Выбежав во двор, мать увидела, что солдаты с обнаженными саблями гоняются у гумна за хохлатками. Драгун взмахнул саблей, и голова пеструшки покатилась на траву. Курица еще трепыхалась, но солдат потащил ее к плотничьему месту, где другой солдат разводил огонь.

Бальсене чуть не обмерла от злости и жалости. Размахивая руками, она напустилась на драгун:

— Бесстыжие живодеры! Самую лучшую мою наседочку! До сих пор еще неслась! Каждый день по яичку! Такой разор!

— Ничего, ничего, матушка! — паясничал криворотый драгун. — Поесть-то надо? Ась?.. Пожалела ты масла, сала, солонины — вот мы и сами найдем покушать. Не с голоду же подыхать…

— Подавиться вам, окаянные! Чтоб вам боком вышла эта хохлаточка! Саблями зарубили, лиходеи!.. — дрожа от обиды, честила их старушка.

А оба солдата уже ощипывали и подпаливали курицу. Потом принесли котелок, подвесили на жерди над огнем, опустили туда свою добычу, глумливо кривляясь.

У Якайтиса на дворе драгуны закололи свинью, у Григалюнаса — свернули голову утке, у Вашкялиса — отобрали все молоко, у Бразиса — отыскали спрятанное "ало, стали приставать к дочери Сташиса, к молодой жене Вашкялиса. Много горя было и с лошадьми. Для них забирали последнюю охапку сена, растаскивали семенной овес. Уже с первого дня чуть не на каждом дворе вспыхнули кровные обиды.

Но не меньшее разочарование овладело и солдатами. Облазив все дворы, они убедились, что у этих оборванцев дольше, чем несколько дней, не продержишься. Не все же рубить головы курам и колоть свиней! А во что превратятся кони от такой кормежки? Угнетала и зловещая крестьянская ненависть. У самого тупого сердце не вынесет, когда кругом нахмуренные лица, полные укоризны, презрение в глазах, когда тебя издали обходят молодухи и девушки, а бабы в голос честят почем зря.

Да и не все драгуны были такими уж тупыми. Большинство — сыновья крепостных. Разочарование в царском манифесте, выступления крестьян против помещиков и правительства взволновали не одно солдатское сердце. Не пропали даром и слова Мацкявичюса, сказанные двум драгунам в избе Даубараса. Оба в тот день вышли на улицу, глубоко задумавшись.

Командир эскадрона с войтом распределяли на постой. Оба драгуна попросили оставить их у Даубараса. Назавтра, когда пахари шли в поле, оба, побродив по опустевшему селу, вернулись во двор и, усевшись на бревна, беседовали:

— Знаешь, Данило, этот ксендз, что вчера с нами толковал, не такой, как другие попы.

— Верно. И Украину нашу знает, в Киеве учился. Эх, Тарас, когда мы со своими повидаемся?

Тарас печально покачал головой:

— Не скоро, брат. Лет через двадцать. И что найдем, как вернемся?

— Собачья жизнь! — сплюнул Данило. — Кто мы такие? Нагайка в наземной руке. Остер на язык этот ксендз!

— Заставляют нас пороть голодных, нищих мужиков за то, что они панов не слушают. Черт бы нас подрал! — выругался Тарас.

Оба замолчали.

— А коли бы и впрямь всем мужикам восстать, а, Данило? Ведь не выдержала бы власть? Как думаешь?

— Прикуси язык, — осознав страшный смысл этих слов, приструнил Данило. — Знаешь, что за это? В эскадроне всякие люди водятся. Другой так и норовит, как пес, исподтишка куснуть. Остерегайся.

Оба знали, что надо особенно опасаться палачей-добровольцев, которые при случае сами вызываются пороть мужиков. Нашлись такие любители и здесь, когда потребовалось наказать зачинщиков, осужденных паном Скродским. Из десяти драгун, гнавших арестованных в поместье, четверо добровольно пошли помогать Руби-кису под навес, где у корыт валялись охапки свежих прутьев.

Тут Данило рассказал Тарасу: он сам слышал — вернувшись после экзекуции, эти мастаки со смаком описывали во всех подробностях, как пороли бунтовщиков, а те орали и дергались от боли, как приятно наказывать преступников против царской власти.

— А нам-то самим сладко ли, когда палок отведаешь или тебе морду раскровенят? Мерзавцы! — возмущенно процедил Тарас. — Что же, надобно быть начеку. Жалко мне здешних людей. Убраться бы отсюда поскорей. Им голод грозит, и мы тут — как собаки.

Через два дня драгуны принялись открыто ворчать — невтерпеж, коли так дальше пойдет, начнутся болезни и падеж лошадей. На пастбищах за конями не угонишься, а корма уже на исходе.

Не мешкая, командир эскадрона поскакал с рапортом в Кедайняй.

На другой день он привез радостную весть. Ввиду того, что крестьяне поместья Багинай покорились приказам властей и пана и явились на работу, содержание войск в деревнях в качестве меры экзекуции отменяется. Командир велел драгунам готовиться к отъезду.

Тарас с Данилой, сложив свои пожитки и оседлав коней, пришли в избу попрощаться. Старый Даубарас, лежа в кровати, тяжело дышал, дочка Пятре что-то шила у окошка. Больной с каждым днем слабел, и уже нельзя было оставлять его без присмотра. Маленький Игнюкас играл подле матери.

— Ну, хозяюшка, — обратился к Микнювене повеселевший Тарас, — не поминайте нас лихом. Служба — ничего не попишешь. Коли еще доведется встретиться, не бойтесь. Мы с Данилой вас не обидим.

Подошли к отцу, но тот лежал с закрытыми глазами и, казалось, не слышал, что происходит кругом. Печально покачали солдаты головами — плохи дела у старика. Попрощавшись с молодой хозяйкой, приласкав Игнюкаса, вышли во двор, сели на коней и ускакали.

Словно тяжелый камень скатился с груди шиленцев. Женщины заторопились убирать, наводить порядок. Даже наказанные, сняв прилипшие к пояснице тряпки, вышли на солнышко лечить раны.

Загрузка...