IV

В такое вот теплое утро, уже в середине апреля, у сарая возился с хозяйственной снастью старый Бальсис со старшим сыном Пятрасом.

Бальсис — человек прилежный и предусмотрительный. Ко всякому времени года готовился заранее. Поэтому и теперь, с наступлением весны, начал заботиться о приближающейся страде. Прежде всего вытащил из-под навеса соху. Повертел, приподнял, налег на рукояти — ничего, оглобля выдержит, только полоз разболтался, придется подвязать новыми подтужинами. А где же сошник?

— Пятрас! — крикнул он сыну. — Нет ли где сошника?

Сын вышел из-под навеса с куском железа — один конец заострен, а другой согнут так, чтобы насадить на полоз.

— Вот, — показал он отцу на сошник.

Отец повертел, обмахнул ладонью и оглядел со всех сторон.

— Заржавел… Ржа разъедает. Не положили, как надобно…

Сын махнул рукой:

— Велико дело!.. Взрежет две борозды — как серебро заблестит. Да, наконец, пусть разъедает. Надоело…

На руках его носи, то прижимай, то поднимай, а пахота — будто свинья рылом копала. Сделаем, батя, плуг. Будем работать, как крестьяне из-под Ленчяй. Видел я прошлый год, они пары поднимали. Земля сухая, суглинок, а как идет — смотреть приятно: глубже, шире, борозда в борозду — вот это работа!

Отец нахмурился и минуту помолчал.

— С ленчяйскими нам не сравняться. Они — королевские, чиншевики, давно уже на барщину не холят. Им-то что! На себя и работа другая. Для пана плуги мастерить будем?! На поместье четыре дня, для себя — два. Не дождутся они! Хватит и сохи.

Сын ничего не ответил, а отец помолчал и, падевая сошник, продолжал:

— Плуг нам не по карману, дорогая штука… И что скажут соседи, коли ты выйдешь плугом панские поля пахать? Сам знаешь, какая у барщинника работа — только время провести. Крику много, а всё — для отвода глаз.

Пятрас насмешливо глянул на отца:

— Отец! Запамятовал ты, что больше крепостного права нет. Все слышали царский манифест. И в костеле читали, и на сходках. А наш пан, говорят, со злости чуть бороду себе не вырвал.

— Читать-то читали, а барщина осталась по-прежнему. Ты сам говорил — еще два года нам на панов трудиться и какие-то грамоты подписывать, а потом еще сколько-то лет деньги за землю платить. Не укладывается все это в моей старой голове. Крепостным я родился, крепостным и помру.

Он снова принялся ладить соху, а сын открыл сарай, где висели цепы, серпы, косы, вилы, грабли. Эта утварь еще не скоро понадобится, но в теплый вешний день приятно на нее поглядеть, снять с крюка, поразмяться и как бы ощутить надвигающуюся страду, представить себе солнечный простор полей и лугов, запах вянущих трав, шуршание сухого сена.

Пятрас взял косу, пучком сухой травы смахнул пыль, тронул лезвие ногтем большого пальца. Косу давно не правили. Перед сенокосом надо бы отбить. Он несколько раз взмахнул вдоль самой земли, словно пролагая прокос. Хороша! Ну, пусть себе висит до времени. Приподнял грабли, вилы, оглядел пустой сарай, где в одном углу серела кучка сена, оставшегося с зимы, а в другом — несколько ворохов овсяной соломы. Эти жалкие остатки кормов ревниво берегли, чтобы получше накормить волов в первые дни пахоты, когда луговой травы хватит разве что для изголодавшихся овец. Величайшим богатством в сарае было несколько толстых кулей соломы, составленных в конце, у мякинницы. Было бы их и больше, но старый Бальсис в начале весны кончил чинить кровлю, и теперь Пятрас, снова выйдя во двор, удовлетворенно глянул на залатанные крыши построек и стрехи, обложенные ровными, накрест сбитыми кольями.

Пятрасу нравился порядок, поддерживаемый трудолюбием и старательностью отца. Кому же, как не ему, достанется налаженное отцом небольшое хозяйство. Винцас скорее всего уйдет в примаки. Как бы там ни было со всякими сомнениями и кривотолками насчет крепостного ярма, все равно — оно уничтожено! Времена меняются — Пятрас это чувствует, наступает жизнь посветлее. Он выпрямляет плечи, подходит к воротам, глядит на поля, где маячат полоски Шиленай — мокрые, почерневшие, но уже настолько подсохшие, что смело можно ступать по ним с запряжкой волов.

— Отец, — окликнул он, — а если взять лошадь и пробороздить наметки? Завтра с утра с волами дело живее пойдет.

— Ступай, — одобрил отец. — Волы любят наметанное поле, и пахарю легче на поворотах.

Пятрас шел по деревне с сохой и вел серую кобылу. Соседи спрашивали, куда он так торопится после обеда, а услыхав, что идет наметывать борозды на завтра, и сами спешили к навесам и сараям ладить сохи. Пахать так пахать! Коли Бальсис начинает, стало быть, пора. Тут уж не отстанешь.

Проходя мимо Кедулисовой усадьбы, Пятрас звонко свистнул, щелкнул кнутом и замедлил шаг. Девушка, укладывавшая у закутка хворост, выпрямилась и оглянулась на дорогу.

— Катрите! — позвал Пятрас. — Где Ионасе? Идем борозды метать.

— Ишь какой ранний! — улыбаясь, отозвалась девушка.

Она обрадовалась оклику Пятраса — так бы и подбежала к воротам, но глянула на окошко избы и удержалась.

Пятрас остановился.

— Самая пора. Потормоши отца, пусть насаживает сошник, не опаздывайте. И Ионаса расшевели! Увидите, завтра все село будет на пашне.

— Ладно, ладно, растормошу! Что Гене делает?

— Кончает ткать. Приносите нам завтра в поле обед.

— Принесем, принесем, чтоб только Ионас с отцом не замешкались.

— Вот ты за ними и последи.

Пятрас снова подхлестнул кобылу. Через несколько шагов обернулся. Катрите, опершись локтем о ворота, провожала его взглядом. Пятрас усмехнулся, кивнул и быстро зашагал. Перекинуться несколькими словами с Катрите ему всегда радостно. Ради нее он незаметно взял под свою опеку и все хозяйство Кедулисов. Понукает, подгоняет старика и Ионаса, чтоб только не запускали работу, чтоб не срамили Катре. Старому Кедулису давно не по нутру такое покровительство Пятраса. Он не упускает случая злобно побрюзжать на парня. Смог бы — и вовсе запретил дочери не только якшаться, но и разговаривать с этим выскочкой. Но где же за ними уследить — живут в одной деревне, да еще рядом.

Пятрас не обращает внимания на грубость старика, притворяется, что не видит его злобных взглядов. Посватался бы к Катрите еще прошлой осенью, кабы не пан. По всей широкой округе Скродский известен как жестокий и распутный помещик. Ни для кого не тайна: он самых красивых девушек велит приводить в поместье, якобы для того, чтоб проверить их умение хозяйствовать. Если девушка ему понравится, то ей и после замужества приходится являться в панские хоромы для разных услуг. После таких посещений девушки и молодухи часто приходят только на другой день и, пряча лицо в материнских передниках, оплакивают свой позор. А некоторые возвращаются в кровь иссеченные.

При мысли, что так может случиться и с Катрите, сердце у Пятраса начинает сильно биться, его охватывает ярость, в глазах темнеет, ногти вонзаются в ладони стиснутых кулаков. Вспыхивает лютая ненависть к Скродскому.

Но теперь все изменилось к лучшему. Что бы ни было с барщиной и землей, нет больше у пана права обращаться с крепостными как с собственной вещью: сечь, запрещать женитьбы, бесчестить девушек. Так толковал царскую грамоту — Пятрас слышал своими ушами — лекарь Дымша, очень сведущий человек; так же, передавали Пятрасу, говорит и пан Сурвила. А сын Сурвилы, Викторас, недаром учится в самом Петербургу. И Пятрас рассчитывает, что будущей осенью сможет жениться.

Выйдя из села, он забрался на холмик, откуда видна вся округа. Остановился передохнуть. Небо ясное, склонившееся к западу солнце косыми лучами усыпало поля и луга, пригорки и долины до самого леса. Взгляд Пятраса останавливается на родном селе. Убого жмется оно в долине. По обеим сторонам дороги ряды хибарок-замухрышек, кое-где над крышами поднимается журавель. Деревья еще голые, на них гомонят стаи ворон и галок.

За селом, чуть влево, виднеется поместье Багинай — владение пана Скродского. Из темной массы деревьев пробивается вверх белая башенка панских хором, край каменной постройки и красная кровля. Направо из имения ведет аллея, обсаженная высокими яворами. По этой аллее ездят кареты пана Скродского и его гостей. Пятрас вспоминает, как еще подростком с парнями в девушками своего села в такой же солнечный весенний день заравнивал эту аллею, возил песок и известкой белил камни, разложенные между яворами. Вспоминает, как, расшалившись, стал бороться с Ионасом Кедулисом, а управитель за это огрел его по спине плеткой — даже рубаха лопнула и кровь брызнула из левого плеча.

Спустившись с пригорка, Пятрас быстро добрался до своего поля. Работа была нетрудная и недолгая. Соха легко врезалась в мокрую землю, и блестевший на солнце дерн ровно, как по струне, выворачивался вслед за идущим пахарем. Будто с неба свалившиеся белоклювые грачи уже семенили по борозде в поисках пищи.

Едва окончив борозду, Пятрас услыхал на дороге далекое тарахтенье. Внимательно вгляделся: барская бричка, и лошадь неплохая — видно, из какого-нибудь имения, а в бричке сидят двое. Пятрас повернул было назад на пашню, когда один из сидевших окликнул его:

— Эй, Пятрас, уж и дядю не узнаешь?

Пятрас обернулся и с изумлением убедился, что правит, действительно, дядя Стяпас.

— Как посмотрю, усердный ты пахарь. Ну, подойди хоть поздороваться, — сказал Стяпас, осаживая лошадь.

— И впрямь — дядя! — обрадовался Пятрас. — Здорово, давно не видались. Просто и не признал, — оправдывался он, здороваясь и осторожно поглядывая на паныча, сидевшего рядом. Паныч был довольно молод, лет тридцати, видно, не очень крепкого телосложения, бледный, с продолговатым и острым лицом, со свисавшими черными усиками. Наклонясь вперед, он пытливо следил за Пятрасом, но глаза — веселые и добрые. Встрепенувшись, хлопнул Стяпаса по плечу и громко заговорил:

— Не тот ли это славный племянник, про которого ты мне рассказывал? Действительно, действительно: паренек — клеверок, на полях землероб.

Пятрас сразу же подметил: паныч не таков, как прочие паны, которых доводилось видеть до сих пор. Разговаривал он немного иначе, чем местные люди, но зато и не так, как паны из поместья, которые в кои-то веки раз обронят слово-другое по-литовски. Паныч с первого взгляда понравился Пятрасу. Заметив, как заинтересовался незнакомцем племянник, и отзываясь на слова паныча, дядя произнес с уважением:

— Это, Пятрас, пан Акелевич. Пишет книги и песни сочиняет. Любит нас, простых людей.

Пятрас с еще большим удивлением глядел на дяди-ного спутника и не знал, что сказать, но паныч снова звонко рассмеялся:

— Да потому, Стяпас, что я и сам из простых. Только из-за панов назвал себя Акелевичем. А по правде сказать, я Акелайтис Микалоюс из Чудеришкяй, мужик деревенский. Вот что я за птица!

Стяпасу все это было известно. Акелайтис хотел таким способом отрекомендоваться Пятрасу и подбодрить его. Юноша пришелся Акелайтису по душе, а от Стяпаса он слышал, что Пятрас парень толковый, трудолюбивый, смелый, любитель книг.

— Но чего же мы на дороге стоим? — спохватился Стяпас. — Ежели разрешите, пан Акелайтис, заглянули бы мы на минутку к родителям Пятраса. Я бы с братом повидался. И конь отдохнет.

— Обязательно, обязательно! — согласился паныч. — Навестим и дальше поедем.

— Кончил борозды? Проводи нас к родителям.

Пятрас решил оставить соху в поле, быстро выпряг лошадь, сел верхом. Когда бричка проезжала по деревне, многие подбегали к воротам, к окошкам, а дети стремглав, толкая друг друга, бежали вслед. Вся деревня сразу узнала, что Пятрас Бальсис привез каких-то панов.

Очень удивился Иокубас Бальсис, увидев нежданных гостей. Брат Стяпас, что же, свой человек, не какой-нибудь пан. Но второй?

Пока Иокубас здоровался с братом, во двор суетливо выбежала жена и стала звать гостей в горницу. Паныч, проворно соскочив с брички, с улыбкой поспешил к старушке.

— Не тревожься, матушка, — ласково сказал он, беря ее за руку. — Не великие мы паны. Денек на славу, пригревает… Вынесет Пятрас скамейку, и посидим на солнышке, поболтаем и дальше поедем. Путь еще далекий.

Но хозяин с хозяйкой настаивали. Как же это? Принять гостей во дворе? Это неуважение к гостям и обида для хозяев. Все зашли в избу. Под весенним солнцем изба успела нагреться, поэтому Бальсене повела гостей не на ту половину, где черные стены пропахли дымом, а на другую — где и светлее, и чище.

Войдя в светлицу, паныч сел за стол, но сразу же снова встал и, непринужденно расхаживая, разглядывал все, что казалось ему интересным. Особенное его внимание привлекла книжная полка в углу. Тут, кроме молитвенников и псалтырей, он обнаружил «Хозяйственные месяцесловы», издаваемые Лауринасом Ивинскисом, «Азбуку» Каэтонаса Алекнавичюса, «Песни светские и духовные» Антанаса Страздаса. «Сказки» и «Песни жемайтийские» Симонаса Станявичя, «Нравы древних литовцев» Симонаса Даукантаса; нашел и собственную «Азбуку», которую, видимо, недавно купили.

Пока паныч оглядывал книги, хозяева расспрашивали Стяпаса, как его здоровье, как он живет и куда едет.

— На прошлой неделе вернулся с господами из Вильнюса, — рассказывал Стяпас. — Пан у меня добрый. Мало что я слуга, лакей! Никогда пальцем не тронет, бранное слово и то редко услышу. Барин наш образованный, а сын его и сейчас в Петербурге учится. Другие помещики нашего недолюбливают и обзывают «хлопоманом». И он их не жалует, а Скродского вовсе знать не желает. У пана Сурвилы бывают разные люди, даже приезжие. — Тут Иокубас глазами и незаметным движением головы указал на листавшего книги Акелайтиса. — А каких я там разговоров наслышался! — Тут он понизил голос. — И против власти, и против царя…

Иокубас с женой пугливо покосились на паныча. Стяпас их успокоил:

— Ничего, ничего, они хорошие паны. И этот тоже хороший.

Акелайтис покончил с полкой и снова сел.

— Столько литовских книг в избенке у крепостного крестьянина! — восхищался он. — О, теперь я вижу, что не попусту мы хлопочем! Еще больше нужно издавать литовских книжек, нужна нам литовская газета.

Он стал серьезным, озабоченным, задумался, но вдруг снова оживился, тряхнул головой, пригладил длинные волосы и обратился к хозяйке:

— Матушка, а где же остальные ваши дети? Пусть зайдут повидаться с дядей, мы скоро поедем.

Выглянув в окошко и что-то заметив во дворе, он вышел. Пятрас с младшим братом Винцасом поил лошадь, а меньшой, Микутис, пастушонок, гонял голубей в крыши сарая. В избе стучали кросна, и два девичьих голоса стройно выводили негромко:

Ой, ткала, ткала я

Тонкие полотна

Бёрдом тростниковым,

Челночком кленовым.

Сломала я бердо,

Челночок сломала,

Сердца не склонила

К богатому парню.

Акелайтис открыл дверь избушки, и песня внезапно оборвалась.

Акелайтис подошел, пощупал ткань, нагнулся, оглядел узор.

— Ручники! Какая прелесть! — воскликнул он восхищенно.

Действительно, старшая Бальсите ткала чудесные полотенца. На фоне изогнутых, волнистых, словно струйки, мелких прожилок выступал главный узор — угловатые звезды и колечки, искусно сплетенные из мелких и крупных квадратиков и штрихов. Все было так точно подсчитано, что всякая нить ложилась на свое место и каждая долька сочеталась с другой, сплетаясь в общую картину нежной пестроты.

Акелайтис немало видел подобных рукоделий, но теперь, застав в пропитанной дымом темной избушке за чудесным тканьем простую деревенскую девушку, впервые так искренне поразился изумительному искусству литовских женщин.

— Что за красота! — повторял он, поглаживая пальцами узор. — И как вы все делаете — не ошибетесь?

Вне себя от радости, вся просветлев, Гене показывала ласковому панычу свою работу я поясняла:

— И вовсе не трудно. Только надо попасть в нить, знать, как жать на подножку, да следить за нитями. Меня мама научила. Она какой узор ни увидит, сразу же сама такой и сделает. А ткать нетрудно.

— А ну-ка, попробуй, — заинтересовался гость.

Гене вложила в уток новую, притертую Онуте цевку и, проворно нажимая босыми пятками на подножки — то на крайние, то ка средние, быстро проталкивала челном в устрое основы и дважды перебивала основу бёрдом. Узор нить за нитью разрастался и продвигался вперед.

— Ай, до чего красиво и занятно! — дивился Акелайтис. — Но ступайте, девушки, поздоровайтесь с дядей. Меня нечего стесняться. Я не какой-нибудь знатный и сердитый пан.

Он вышел во двор, пошарил под сиденьем брички и достал из узелка тонкую книжонку.

— Пятрас, — крикнул он, — я заметал, что вы тут книги любите. И хорошо! Вот, почитай сам, и другие пусть послушают. Бери самую новую.

Он подал книжку Пятрасу, и тот прочел: «М. Акелевич, глашатай, объезжающий Литву для поучения людей».

Пятрас смекнул — паныч сам сочинил эту книгу. И азбуку, купленную в Кедайняй для Микутиса, — тоже. Большое почтение почувствовал он к необыкновенному гостю. Книжки пишет. И Пятрас с еще большим вниманием стал наблюдать за Акелайтисом и слушать.

Тем временем во двор вышли старики Бальсисы со Стяпасом и обе дочки. Остановились возле палисадничка и смотрели не столько на Стяпаса, сколько на этого сердечного, веселого паныча. Старая Бальсене расхрабрилась и первая заговорила:

— Верно, вы, пан, не из нашего края. Наши паны не умеют так складно по-литовски разговаривать.

— Правда, матушка, — подтвердил Акелайтис. — Я издалека. За Неманом, на берегу Шешупе, стоит мой родительский дом. Но и там люди говорят по-литовски. Сам я — сын горемыки, в юности питался черным хлебом, тяжко трудился. Как вспомню родимый дом и дорогую матушку, от слез в глазах темнеет…

Странно показалось Пятрасу: ученый пан, сочиняет книжки, а разговаривает жалостно, будто девица. Но вместе с тем ему понравилось: Акелайтис признает, что он — сын бедняка, вскормленный черным хлебом и привычный к тяжелой работе, а в его родных местах люди говорят по-литовски.

Старую Бальсене растрогали ласковые слова пана о матери. Она снова спросила:

— В добром ли здоровье ваша матушка?

Акелайтис грустно покачал головой;

— Нет. Давно уже моя мама слегла в холодную могилу. А отец еще раньше. Мне было всего три года, когда он помер на каторге. Попал туда за то, что в 1831 году сражался за свободу.

Бальсене и девушки сочувственно глядели на расстроенного паныча. А тот зашел в палисадник, сорвал зеленеющую рутовую ветку и заговорил словами песни:

Уж пойду, пойду я на могилку.

На могилке рута зеленеет.

На той руте белая росинка.

Та росинка жемчуга прекрасней,

Серебра и золота дороже.

Всех взволновали слова паныча, а Бальсене уголком передника смахнула слезу. Сорванную веточку Акелайтис воткнул в косу младшей Бальсите, у которой лицо запламенело, как уголек, подошел к Бальсене и, показывая перстень, произнес:

— Вот мое самое дорогое наследство и сокровище — память о моей матушке.

Он поцеловал кольцо, и лицо его прояснилось.

— Что поделаешь! Кто умер — тому вечная память, а нам — жить, работать, стараться, чтоб после нас другим стало легче.

— Стяпас! — вдруг воскликнул он так громко, что девушки вздрогнули. — Поехали!

Все Бальсисы бросились упрашивать, — пусть останутся еще. Матушка соберет чего-нибудь закусить, и вообще хотелось бы потолковать, дознаться, что слышно в других местах. Особенно всех заботило, каков подлинный царский манифест, придется ли и впредь мучиться на барщине, получат ли крепостные землю, надо ли будет платежи вносить и какие.

Но ни Акелайтис, ни Стяпас не хотели сейчас пускаться в подобные разговоры. На обратном пути посидят подольше, тогда обо всем потолкуют. Да! На свете неспокойно. В Варшаве что-то происходит. Среди поляков брожение. А царский манифест таков, какой всем читали в костелах и в волости. Но что толку — он лишь для выгоды панов. Поэтому еще долго придется бороться за землю.

— Обо всем побеседуем, как поедем обратно, — успокаивал Акелайтис. — А вернемся мы… Нынче четверг — стало быть, в воскресенье. Ну, Стяпас, поедем!

Пятрас поворотил бричку, гости распрощались и уехали. Бальсене даже стыдно было отпускать их без угощения. Но чем попотчевать? Неужто мякинным хлебом? К весне все как под метелку. Ни молока, ни сыра, ни капельки масла. До воскресенья она все-таки что-нибудь сообразит.

Проводив гостей и закрыв ворота, Пятрас сел возле палисадничка и взялся за книжку, оставленную панычом, «Глашатай». Ничего, неплохие поучения, но его больше привлекали «Нравы древних литовцев». Эту книгу дал ему дядя Стяпас еще прошлой осенью, он ее прочел от доски до доски, кое-что даже по нескольку раз, но не все понял. Много там неведомых слов, и очень трудно разобраться в их длинных вереницах. Но то, что удалось понять, очень его увлекло. Эти древние литовцы — жемайтисы и аукштайтисы — прадеды их, нынешних барщинников. А как жили предки, как вершили свои дела, какой владели свободой! И как отважно сражались и отбивали всяких супостатов.

Пятрас уже наизусть помнит отдельные места из этой книги: «Чтили они превыше всего свою вольность, от которой не отступились бы за все злато мира… Упорно презревая рабство, считали его дьявольскими кознями, говоря: „Пусть дьявол рабствует, а не человек…“ Презревая рабство… Какое неслыханное слово! Пятрас, вспомнив его, всегда улыбается. Он понимает: наверно, это значит — ненавидели. Ради этих странных, незнакомых слов он любит перечитывать некоторые страницы книги.

Безотчетно и сам Пятрас начинает мечтать, как бы уподобиться древнему литовцу: стать стойким, отважным, справедливым, вольнолюбивым, ненавидящим рабство, не боящимся супостатов! Кто его супостаты? Прежде всего — Скродский и все его псы. Рубец от плетки панского холуя еще и теперь можно прощупать на левом плече. Из-за зверя Скродского боится он посвататься к Катре. А сотням и тысячам других еще и того хуже. Сколько запорото розгами, сколько сдано в рекруты, сколько поругано молодых девушек и женщин, сколько крови пролито и здоровья загублено на барщине! А разве Скродский один? Нет! Панов множество. Их поля привольно раскинулись, в их руках вся земля, все леса и озера. Среди простора их угодий, как муравейники, торчат убогие селения крепостных. Да и те — по панской милости, только чтоб крепостной не сдыхал с голодухи, обрабатывал помещикам земли, был бы у них в вечной неволе.

Кто его супостаты? Жандарм, становой, исправник, войт — словом, власть. И она терзает крепостных точь-в-точь, как паны. Кого барин призывает на помощь? Земскую полицию, урядников, жандармов. Пятрас немало уже наслушался толков против панов и против власти. Послушаешь лекаря Дымшу — кулаки сами сжимаются. А пабяржский ксендз Мацкявичюс? Этот и втихомолку, среди людей, и открыто, на проповеди, такое заведет — слушать страшно. А дядя Стяпас говорил, что у его барина Сурвилы, сын которого учится в Петербурге, ведут речи и против самого даря. Власть-то царская, а царь над всеми панами пан. И манифест этот, говорят, только панам на пользу выпущен!

От всех этих дум словно тяжелый камень ложится на грудь Пятрасу До самой ночи хлопочет он по хозяйству, злой и понурый.

Загрузка...