V

На другое утро, едва взошло солнце, Пятрас Бальсис с запряжкой волов уже направлялся по улице в поле. Деревня оживала, медлительно и лениво стряхивая с себя оцепенение прохладной апрельской ночи. Где-то глухо стукнули двери, хрипло заскрипел журавель, сонливо затявкал пес, заревел вол, заблеяла овца. Прошла по двору девушка с ведрами, тут женщина отправилась доить коров, а там парень понес с сеновала в закут охапку соломы. На каждом дворе замечались признаки дневной суеты.

Но у Кедулисов двери хлева и сеновала еще закрыты и подперты кольями, вся усадьба погружена в сонный покой. Только воробьи на "плотничьем месте" подняли неистовый гам, а возле сеновала кудахтали куры. Пятрас, заглянув во двор, заметил, как покачивается журавель — видно, воду черпали недавно. Не иначе, уже проснулась Катрите и хлопочет в избе. И в кого она уродилась, такая пригожая да проворная среди этих лохматых нерях! Пятрас щелкнул кнутом и зашагал дальше.

Утро рассвело ясное, спокойное, предвещая удачную пахоту. Затуманенные поля в низменных местах еще тонули под пегой дымкой, но склоны холмиков сверкали, будто позолоченные, в лучах восходящего солнца. Каркали вороны, тяжело взмахивая крыльями, поднимались и тучами улетали к полям. Высоко в небе заливались жаворонки, на лугах кричали чибисы, с присвистом рассекая крыльями воздух, пролетела стая уток. Понемногу со всех сторон, с земли и с неба, поднималось все больше голосов и звуков, пронзительных и еле уловимых, сливавшихся в один непрерывный, сплошной, нестройный гул трудового дня.

Взобравшись на пригорок и оглядев поля родного села, Пятрас с досадой убедился, что не он проведет первую борозду. Его опередил старый Даубарас. Этот кремень никому не даст себя обогнать! Видно, поэтому не выслал зятя, а сам пораньше поспешил на пашню. Несколько длинных борозд было уже проложено, и грачи, тряся головками, разгуливали вслед за пахарем, погружая свои белесые клювы в развороченную рыхлую землю.

— Бог в помощь! — приветствовал соседа Пятрас.

— Спасибо, спасибо, — ответил тот и щелкнул кнутом.

— Что, дядя, не с вечера ли ты своих бычков пригнал?

— Да ты и сам, как я посмотрю, не из поздних, — самодовольно отозвался Даубарас и, почмокав губами, зычно крикнул: "Право, чубарый!" — так что даже эхо отозвалось из кустарников, возле луга.

Пятрас направил волов на свою полоску, быстро прицепил соху, вонзил сошник и, пуская солового по вчерашней борозде, осторожно понукал:

— Черный, соловый, лево, бычки!

Волы были привычные и за зиму не забыли пахотного ремесла. Понурив голову, ровным шагом шли вперед, словно не чувствуя ни тяжелого ярма, ни взрезавшей пашню сохи, ни налегавшего на нее пахаря.

А Даубарас, проведя новую борозду, прикрикнул:

— Чубарый, ослабь! Сивко, заходи!

И чубарый, поворачивая назад, затоптался на место, а сивый, крупными шагами обойдя черного, стал рядом, чтобы снова дружно вести борозду. Ни узды, ни какого-нибудь другого средства, чтобы понукать, им не требовалось.

В это время на пригорке появилась новая пара волов, за ней — еще одна. Вышли пахать Норейка и Григалюнас. Вскоре пригнали волов Сташис, Якайтис и Бразис. Солнце уже поднялось сажени на две, когда подоспел с запряжкой запоздавший Казис Янкаускас. Все над ним подшучивали и дразнили — проспал-де начало пахоты, теперь придется целый год во всех работах в хвосте волочиться. Казис, хоть парень не промах и за словом в карман не полезет, на этот раз сконфуженно отмалчивался, только поспешно ладил соху.

Вот наконец с горки ползет Ионас Кедулис с волами бурым и чалым. У Пятраса от сердца отлегло: слава богу, не последний! Еще остаются Бержинис, Вашкялис и кое-кто с другого конца села, если только те вообще сегодня покажутся. Ионас явился — стало быть, Катрите обед принесет. Пятрас, довольный, стрельнул кнутом и подналег на соху.

Теперь уже все кругом гудело от выкриков, пощелкиваний и понуканий. Постепенно пахари словно вперегонки стали кричать: "Соловый, черный, чубарый, бурый, чалый, буланый — право! лево!.. Эй!.. Ослабь!.. Заходи! Борозду, борозду! Прямей!.."

Волы, умные животные, зная голос хозяина, понимали, что от них требуется. Повинуясь, где нужно, и не обращая внимания на зряшные окрики и взмахи кнута, они ровным шагом терпеливо тащили свое ярмо и соху, разворачивая борозду за бороздой во влажной земле.

Все поле села Шиленай теперь пестрело покрикивающими пахарями и волами разных мастей. Издали казалось, будто огромные жуки, ожив под весенним солнцем, ползут и копаются в согревшейся пашне. Стаи грачей и ворон, поживившись вывороченными из земли червями, копошились, гомонили и затевали драки на влажных, пашнях.

Пахари и волы работали без передышки, разве что у кого-нибудь испортится соха или соскочит сошник. Все это исправляли на ходу, чтобы не отставать от соседей. Ведь пашут не на помещика, а на себя. Для поместья можно и так, и сяк, и еще кое-как, ежели только не стоит над душой управитель или приказчик. А здесь, на своих полосках, всякий хочет себя показать.

Солнце дошло уже почти до середины неба, лбы покрылись испариной, и не у одного уже в животе урчало, и не один все чаще поглядывал на пригорок — нет ли там бабы или ребенка с деревянными судками. Внезапно Даубарасовы волы, проведя борозду до лужка, остановились. Понапрасну надрывался старик: "Чубарый, ослабь, сивый, сивый, заходи!" Чубарый и Сивко, понурив головы, пыхтели и не трогались с места.

— Ну что же, обед так обед, — согласился старик, откидывая кнут. Он знал: ежели Чубарый и Сивко решили, что пришло время обеденного отдыха, то уж их никакой силой дальше не сдвинешь.

Проведя до конца борозду, остановились и черный с соловым у Пятраса Бальсиса. Их примеру последовали другие, и вскоре полуденная тишина воцарилась на шиленских полях. Только вороны, грачи и сороки горланили как ни в чем не бывало, да жаворонки заливались в вышине, и какие-то пташки щебетали в кустах у полей — на них только еще раскрывались набухшие почки.

Тем временем на дороге, на холмике, загомонили и показались женщины и ребятишки. Одни несли в руках судки, другие тащили на плечах плетенки с кормом для волов. Кто помоложе, пошел навстречу домочадцам, а старшие выжидали, пока им принесут и развяжут миску с едой, положат перед ними хлеб. Убогая, никудышная пища у крепостного, да вдобавок в постный день — пятницу. Гороховая похлебка, заправленная постным маслом, — не всем доступное яство. Многие довольствовались пареной свеклой, незабеленной картофельной похлебкой, тюрей да хлебом с солью и луком. Мешанка из овсяной соломы для волов была едой полакомее, чем для крепостного постная пища. Но все смачно уписывали принесенную снедь, и не думая о куске пожирнее. Ели молча, каждый свое, поставив на колени миску или горшок.

Пятрасу обед принесла Онуте, а мешанку для волов — Микутие. Мальчуган теперь лазил по кустам, искал ракиту и ольху для дудок и свистелок.

Пообедав, пахари подошли друг к другу: старики покурить трубку, молодые позубоскалить, померяться силами. Казис Янкаускас недавно получил от корчмаря коробок с фосфорными спичками, чем теперь всячески похвалялся. Не все еще видали новинку. Даубарас уже некоторое время бил огнивом по кремню, но никак не удавалось зажечь трут.

— Эх, дядя, никак на старости лет огниво притупилось или кремень раскрошился? — потешался Казис. — Глянь, как огонь высекать.

Он достал спичку, подняв ногу, натянул штанину и быстрым взмахом чиркнул фосфорной головкой. Спичка зашипела, пустила вонючий дымок и вспыхнула синим огоньком.

— Давай трубку, раз-два разожгу, — горделиво предложил озорник, подсовывая старику крохотный факел.

Но старик разозлился:

— Проваливай! Пеклом разит от твоей выдумки! Табак мне испоганишь, — и, дунув, погасил спичку. Потом так саданул огнивом о кремень, что сноп искр посыпался из-под ногтя и трут мгновенно задымился.

А Пятрас Бальсис подошел к Катре Кедулите, которая вместе с Онуте искала на косогоре щавель.

— Споем, девушки. Первый день страды. Запоешь и работа лучше пойдет. И весь год будет спориться.

— Не знаем мы пахотных песен, — отговаривалась Катрите. — Будете лен сеять, тогда споем.

— А этой не знаешь, Катрите? — Пятрас затянул:

Ой, батюшка, ой ты, батюшка старый,

Чего пригорюнился в поле за сошкой?

Устал ли за сошкой, бычков подгоняя,

Иль сына избаловал волюшкой вольной?

— Не умею, — отнекивалась Катрите, — верно, не из наших мест песня.

— Твоя правда, — подтвердил Пятрас, — этой песне я научился у дяди, от ихнего батрака, Тот был нездешний.

На полоске Якайтиса, где возилось несколько парней помоложе, кто-то зычно завел:

Жаворонок у бугорка

Славно пел для паренька,

Чтобы тот послушал,

Сошеньку наладил.

Когда песня утихла, Микутис в кустах, в насмешку над песенниками-пахарями, на свой лад загорланил:

Янкаускас Казёкас

Пашет под забором,

Нюхает понюшку,

Да только не с пальца —

Из бычьего рога.

Но никто не обращал внимания на дразнилку пастушонка. Время быстро летело, и кто постарше уже поглядывал на солнце, но волы еще жевали жвачку, и пришлось малость обождать. Все наслаждались полуденным отдыхом и не заметили, как через кустарник пробрался невысокий, щуплый пожилой человек, одетый не по-крестьянски, и, остановившись у пашни, глядел на пахарей, словно выискивая, с кем бы заговорить. Наконец он подошел к старшим — Даубарасу, Григалюнасу, Бразису.

— Бог в помощь, братцы! Хорошо пахота начинается, — заговорил он, кивнув головой.

— Спасибо. Отлично начали, дай бог, чтобы конец такой был, — отозвался Даубарас.

Пришедшего все узнали. Это был шляхтич Дымша, по ласковому прозвищу — Дымшяле. Пахари приветливо встретили его и обступили, рассчитывая услышать новости от много видевшего и много знавшего лекаря. Где он только не бывал! Ему знакомы чуть не все города и местечки Литвы, чуть не все поместья и еще множество других углов. По его словам, он ездил по чугунке, был в Петербурге и в Варшаве, а о Вильнюсе и Каунасе нечего и говорить! Поездом добрался до Караляучюса — Кенигсберга, а вернулся через Клайпеду. Долгое время он хвалился привозными немецкими лекарствами, да и теперь еще часто этим величается. Поселяне считали Дымшяле своим, доверяли ему и охотно выслушивали его рассказы и советы. Среди крепостных поместья Багинай он часто появлялся и утешал надеждой на лучшие времена. Но на этот раз Дымшяле выглядел озабоченным и не обнадеживал шиленцев.

— Хорошо ты сказал, Даубарас, чтобы и конец такой был, — повторил он слова старого пахаря. — Но, может, конец и не такой выйдет, — двусмысленно добавил он, многозначительно глядя на крестьян.

Сташис, самый мнительный из всех, тревожно спросил:

— А что?.. Что-нибудь слышали, пан?

Дымшяле не спешил с ответом. Он достал табак, понюхал, чихнул и вместо ответа спросил:

— Так тут все хозяева села Шиленай?..

— Шиленские, да не все, — ответил Якайтис. — Не хватает Вашкялиса, Бержиниса, Пальшиса, Папевиса…

— Село немалое. И земля, видать, не из плохих.

— Не из плохих. Можно сказать, и совсем хороша, — поддакнул Даубарас. — Кое-где и пшеница родится.

— Да, да, земля совсем хорошая, — согласился шляхтич и отправил в ноздри новую понюшку.

Стали собираться и молодые послушать рассказы Дымши. Подошел и Пятрас Бальсис — Катре и Онуте ушли домой. Шляхтич, видно, только и ждал, чтобы вырос круг слушателей. Он продолжал:

— Да, земля тут отличная, и хорошо вы начали пахоту, шиленцы. Но торопитесь. Не скоро в другой раз сюда придете..

— Отчего вы говорите — не скоро? Завтра придем, — удивился Даубарас.

Но шляхтич только головой покачал:

— Завтра вам убирать помещичий парк, сад, пруд, а потом целую неделю пахать дальние угодья поместья, а после этого поедете за булыжником для поправки дорог.

— Ну и сказали! — изумился Якайтис. — На пана мы выполняем барщину всего четыре дня. Пятница и суббота — наши. Исстари так ведется.

— А кроме того, царь панщину отменил. На базарах и в костелах читали. Мы сами слышали, — возражал Григалюнас.

Тут вмешался Сташис:

— Не отменил. Два года еще барщину выполнять.

Одни поддерживали Григалюнаса, другие — Сташиса, но все дивились и возмущались, что пан Скродский увеличивает барщинные дни.

Когда крестьяне утихомирились, Дымша начал:

— Иду я, братцы, из имения. Лошадь управителя захромала. Так вот что я там слышал и вам расскажу. Кое-что разузнал от возницы Пранцишкуса, а кое-что выболтал и сам управитель Пшемыцкий. Мне не верите — от него услышите. Говорил он, что скоро поедет с войтом выгонять шиленцев завтра на барщину. Пан хочет быстро прибрать поместье. Дочка из Варшавы приезжает.

Эта весть вызвала общее беспокойство. Все уже слышали, что кое-где крестьяне отказываются ходить на барщину. Царский манифест и всякие слухи внесли такую сумятицу в их мысли и чувства, что никто не знал, как себя вести, кому верить. Ясно видели одно: жизнь стала несносной и с каждым днем становится все тяжелее. В прошлом году урожай был плохой. Зима холодная и долгая, хлеб кончается, кормов не осталось, скот еле на ногах держится. Барщина и всякие повинности вконец разоряют. Нигде нет таких порядков, как в этом проклятом Багинай. Никто так не угнетает своих крепостных, как этот выродок Скродский. В сердцах накопилось столько обиды, досады и злобы, что легко было бы толкнуть крестьян на открытое сопротивление и бунт. И в такое время помещик еще увеличивает барщину!

А Дымшяле огляделся и почти шепотом добавил:

— И еще вам скажу, мужики: Скродский подумывает переселить вас, а эти земли присоединить к имению. Вот что!

Все так и замерли от возмущения. Скажи это кто-нибудь другой, ему бы не поверили, но Дымшяле знающий человек. Не один помнит, как он еще несколько лет назад предсказывал: все пойдет по-иному, крепостное право уничтожат, крестьяне получат землю. Паны уже и тогда кое-где освобождали крестьян без надела, А Дымша уговаривал с этим не соглашаться, от земли не отказываться, никаких новых договоров с панами не заключать и ни под какими бумагами не подписываться.

Оказалось, Дымшяле говорил правду. Царь упразднил крепостное право, посулил и землю. Но опять такая неразбериха! Еще два года, говорят, отбывай барщину. Потом снова грамоты, договоры, выкупные платежи… А тут еще толкуют, будто паны подкупили губернаторов и объявили ненастоящую царскую грамоту, чтоб только подольше держать людей в ярме. Но обман скоро выйдет наружу, и тогда все получат землю и волю. На этом упорно стоит Даубарас, а он человек толковый, опытный, много видел на своем веку…

Принесенная Дымшяле весть, что пан Скродский задумал выбросить их из усадеб, согнать с земли, которую обрабатывали их деды, прадеды, отодвинула назад все прочие заботы, и упорная решимость волной стала подниматься в груди у шиленцев.

Пятрас Бальсис вспомнил, что читал в "Месяцеслове" про законы, суды, и спросил у лекаря:

— А как же власть, суд, закон? Разве нельзя пожаловаться, правду поискать?

Дымшяле презрительно отмахнулся:

— Закон и суды в руках у властей, а власть заодно с панами. У кого сила, у того и правда! А Скродский всякое дело так в свою пользу закрутит, что суд если даже захочет, и то ничего не сделает. Коли пану понадобится, еще и среди вас самих свидетелей найдет.

Шляхтич покосился на Сташиса, и тот мгновенно потупил глаза. Не зря на селе шушукались, что Сташис продался Скродскому. Пятрас издавна недолюбливал Сташиса и теперь, подумав, что, может быть, этот старик с гноящимися глазами — панский прихвостень, еле сдержал свой гнев.

Дымшяле простился. Он свернул на дорогу и поспешно зашагал прочь. Солнце ушло за полдень, волы, давно кончив жвачку, водили глазами, словно удивляясь, отчего не гонят их по согретому вешним солнцем полю.

Долго не мешкая, все взялись за свои сохи. Пахали теперь понуро, без надобности не орали, не щелкали кнутами, а коли крикнут, то злобно и грозно, коли стрельнут бичом, так не по воздуху, а волу по спине или по шее. Некоторые поглядывали в сторону поместья, не видать ли управителя или войта. Но никто не появлялся. У лугов между ракитными кустами и осинником блуждали чьи-то овцы — их выгнали поразмяться и пощипать высохшую прошлогоднюю траву. Пахари начинали уже успокаиваться, оклики и пощелкивания учащались, становились все менее грозными.

Вдруг Янкаускас свистнул так, что в ушах зазвенело и волы растерянно повернули головы. Все, как один, оглянулись в сторону поместья и увидели — вдоль полей едут двое верховых. Многие узнали управителя поместья Пшемыцкого и войта Курбаускаса. Дело, видно, серьезное, коли помещичьи прислужники выбрались вдвоем: обычно на барщину сгонял один только войт или приказчик. Ожесточение снова овладело сердцами крепостных.

Верховые остановились у полоски Даубараса, и войт натужно гаркнул:

— Эй, шиленские, слушай! Слушай!..

Пахари, добравшись до закраины луга, останавливали волов и медленно подходили. Когда все были в сборе, войт опять закричал:

— Я, войт поместья Багинай, объявляю вам панский приказ: завтра с восходом солнца всем, кто владеет волоком или полуволоком, явиться в поместье, с каждого двора мужчина и женщина, с лошадью, телегой, топором, граблями, вилами и лопатой. Также объявляю приказ папа: в понедельник, только взойдет солнце, тем же мужчинам прибыть на дальние поля в Заболотье с волами и сохами и с пищей на всю неделю до субботнего вечера! Все ли слышали? Кто не явится, у того отберут хозяйство и сгонят с земли.

Пахари стояли понурившись, никто не хотел отзываться первым.

— Все ли слышали? — снова рявкнул войт.

— Как не слышать, — откликнулся Даубарас. — Не глухие. Только нам невдомек, пан войт, отчего ты нас в субботу сгоняешь. По старинному уговору, пятницы и субботы — наши дни, не барщинные.

— А потому, — перебил управитель, — что зимой вы помещичьих бревен из лесу не вывезли, шерсть не вся сдана, яйца, масло!

— Неправда! — закричали многие. — Этой зимой ты нас не гонял лес возить. А яйца и масло — еще до святого Ионаса!

— Кто сказал — неправда? — вопил управитель.

И войт добавил:

— Я, войт, подтверждаю — это правда! За непослушание — пятьдесят розог!

Но мало кто обратил внимание на его угрозы. Старики, понурив головы, молчали, а мужчины помоложе исподлобья бросали на управителя и войта вызывающие взгляды. Выполнять барщину по субботам, а потом снова целую неделю пахать где-то дальние помещичьи поля — нет, это неслыханная выдумка! И старый Даубарас твердо, решительно заявил:

— Мужики, завтра на барщину не выйдем. Кончим свои полосы пахать.

А Пятрас Бальсис добавил:

— И в понедельник не выйдем. И никогда больше не пойдем. Пусть нам пан платит за труд, тогда станем работать!

— Свою землю надо пахать! — кричал Даубарас. — И так не поспевали, а тут еще барщину прибавляют!

— Свою, свою пахать! — горланили крестьяне.

Сташис, стоявший позади, теперь протолкался вперед и, словно колеблясь, промолвил:

— Своя-то своя, да и эта своя — панская…

— Верно говоришь, Сташис, все панское, — одобрил войт. — Пан пожелает — духу вашего тут не останется!

Но все зашумели:

— Не позволим! Не дадим!.. Земля и усадьбы — наши! От отцов унаследованы! Трудом нашим выкуплены! Эта земля не панская!

А Пятрас с издевкой добавил:

— Один только Сташис панский. Забирайте его себе.

Многие злобно рассмеялись, а пристыженный Сташис шмыгнул обратно. Этот трус односельчан не поддерживал, пану всегда повиновался и пошел бы на барщину, но как отставать от других? Деревня словно одна семья. Все делали вместе: вместе пахали, вместе сеяли, вместе поля убирали, — и не находилось такого разгильдяя или отщепенца, который подвел бы других. Что поделаешь? Как он, Сташис, со своей запряжкой пойдет в поместье, когда все другие будут свое поле пахать? Боязно пана прогневить… Ладно, Сташис найдет способ свое дела поправить…

Некоторые уже возвращались к сохам, никто не желал попусту препираться с панской челядью. Но управитель, желая оставить последнее слово за собой, еще погрозил:

— Помянете у меня этот день, хамы! Раскаетесь, да поздно, голодранцы проклятые! Раскормили вшей за зиму, так горбы свербят? Ладно — почешет вам спину Рубикис!

Тут уж Пятрас Бальсис не выдержал. Позорная, оскорбительная угроза и открытое издевательство управителя над их нуждой и горем, как ножом, полоснули Пятраса. Он знал много песен о тяжелой доле крепостных, немало рассказов о разгульной жизни панов, их жестокостях и беззакониях, часто слышал от дяди Стяпаса, что несправедливо устроена нынешняя жизнь и наступит день, о котором говорится в песне:

Рухнут панские палаты и поместья,

Когда люд простой панов не станет слушать.

И Пятрас, стиснув кулаки, вдруг в ответ на угрозу разразился такими словами, каких еще никто не слыхивал из уст крепостного:

— Что ж, пан управитель, мы — вшивые голодранцы, а ты кто такой? Помещичий пес! В лохмотьях ходим, а никому обиды не причиняем. Едим сухой хлеб да пустую похлебку, а ты с панской милости да с нашей работы жиреешь и только и ищешь, кого бы исподтишка ужалить, кого разложить на кнутобойном ложе и до крови засечь. Помещичий палач — вот ты кто!

Услышав выкрики Пятраса, все бросили сохи и столпились вокруг. Не было здесь никого, кто не отведал бы кнута или плетки управителя, Теперь, когда вдруг разорвались цепи покорности, в каждом закипела жажда мести. Они окружили управителя и войта, размахивая бичами; казалось, бичи вот-вот загуляют не по воловьим спинам, а по головам и бокам помещичьих прислужников.

Но тут Казис Янкаускас внезапно пронзительно свистнул и стрельнул бичом — жеребец войта как бешеный шарахнулся в сторону. Не удержавшись в седле, всадник снопом рухнул на пашню. Гнев пахарей сменился вспышкой веселья, и они с хохотом загалдели:

— Держись, пан войт!.. Шапку, шапку!.. На мягкое место упал, ничего!

Войт, облепленный землей, со страшными проклятиями ухватил откатившуюся шапку и поймал жеребца. Вместе с управителем они поскакали в село объявить там панскую волю, чтобы никто потом не отговаривался незнанием.

А пахари продолжали трудиться — сурово и сосредоточенно.

До захода солнца пахали крестьяне села Шиленай свои нивы.

Сохи оставили у луга, чтобы завтра утром с восходом солнца продолжать пахоту.

Загрузка...