* * *

Через полчаса я стоял на улице перед тюрьмой и с удивлением смотрел на множество людей, с ручными тележками и детскими колясками, нагруженными домашним скарбом и перинами, с ревущими детьми на руках, спешащих в направлении центра города. Я спросил у какой-то женщины, как мне добраться до станции Тегель на городской железной дороге. «А что тебе там надо?» — рассеянно повернулась она. «Я хочу доехать до Мальсдорфа». Громкий смех. «На станцию Тегель? Да там уже давно Иван сидит, почему, ты думаешь, мы бежим?» Значит, как и все, дальше — пешком. На улице Мюллер-штрассе в Веддинге снова налетели бомбардировщики. Я подбежал к какому-то дому, надеясь, что там в подвале прячутся люди, поднялся по лестнице, но сквозь щели в ставнях увидел только всякий хлам и — прекрасную насадку-раковину на гардеробе, совершенно, целую, с шарами по бокам, наверное, 90‑е годы. Боже мой, какая красивая насадка, ее надо спасти, дом могут разрушить, а вместе с ним и насадку, думал я. На улице свистели бомбы, дом дрожал, обстрел становился сильнее, я согласен, это был, конечно, полный абсурд — в такой ситуации сожалеть об украшении на гардеробе, но уж таков я. Мое стремление сохранять — сильнее всего.

Я покинул подвал, когда на улице стало немного спокойнее. Очень скоро бомбардировщики опять приблизились. Спотыкаясь, я добрался до входа в метро на улице Зеештрассе. Внизу я заметил красные хвостовые огоньки поезда. У последнего вагона стоял дежурный по станции. Билитерша закричала мне: «Беги быстрей, это последней поезд в центр. Потом уже ничего не будет». Казалось, что поезд ждал только меня, едва успел я запрыгнуть, как он тронулся. Один-одинешенек сидел я в этом поезде. Он останавливался на на каждой станции, но больше никто не вошел. Вагоны были чистыми, стекла сохранились целыми, а латунные стойки и штанги сверкали, как золотые. Картина казалась нереальной, и я даже не знал, где мне выходить. Проехав «Фридрих-штрассе» и «Французскую улицу», на станции «Центр» я вышел из вагона, чтобы — сесть в поезд, подошедший к противоположной платформе и ехать обратно к станции «Французская улица»: к этому времени я понял, что там сориентируюсь лучше всего. Когда я выходил со станции, дежурный выключал за мной лампы — этот поезд тоже был последним.

Поднявшись в город, я в ужасе застыл: лишь руины и горы обломков грудились там, где раньше стояли прекрасные дома. На угловом доме все еще висели рекламные щиты фирмы «Лезер и Вольфф». Изо всех сил побежал я вдоль Французской улицы в сторону Курштрассе. Там я попал под обстрел и бросился спасаться в большие незапертые двери здания Государственного банка. Вместо защиты в холле меня ожидал другой ужас: там укрывалась горстка эсэсовцев. Не успел я вбежать, как все они направили на меня оружие. «Стой, не двигаться или мы стреляем!» — приказал один из них. Совершенно обалдев, я сделал книксен и произнес: «Извините, пожалуйста, я только хотел спрятаться от обстрела, но я немедленно ухожу». Не дожидаясь ответа, я молниеносно убрался. Ища защиту за домами и остатками стен, пробирался дальше и дошел до городского замка. Отряд солдат маршировал через площадь, когда разрывы гранат превратили шум войны в ад. Я прыгнул под арку входных дверей какого-то дома. Совсем рядом разрывались осколочные бомбы. Скорчившись в левом углу арки — я так и не смог быстро открыть тяжелые створки, — я слышал крики умирающих. Потом все стихло. Только что я видел солдат, с ранцами, вещевыми мешками и фляжками, слаженно шагавших, а теперь они лежали на площади, мертвые и разорванные на куски. Их вид был ужасен, что я почти потерял сознание.

Я помчался в направлении Кениг-штрассе, где меня опять настигли гранаты. Совершенно растерявшись, бросился я к антикварному магазину на углу Бург-штрассе, поврежденная дверь которого была открыта. Взрывные волны бомб превратили магазин в хаотичное нагромождение перевернутой мебели, с потолка свисала штукатурка. И среди этой печальной картины разрушения, рядом с высокими часами барокко стоял старик лет семидесяти и смотрел на меня расширенными от ужаса глазами. Казалось, он ждал только следующей бомбы или гранаты и смерти, которую они принесут. Он не был торговцем или старьевщиком, промышлявшим ради куска хлеба, он был идеалистом и истинным господином: явление из девятнадцатого века, полный достоинства и благородства, он мог бы быть владельцем рыцарского замка или офицером старой прусской школы. Прямой, как свеча замер он рядом со своими часами. Высокий, худой, седоволосый, в густо обсыпанном известкой черном костюме, который он, конечно, носил раньше, когда работал в магазине. Черты его лица застыли, как маска, но все же я распознал в нем добродушного образованного аристократа.

Он смотрел на меня — и не видел, смотрел сквозь меня. Через разбитые окна магазина проникал запах дыма от горевших на другой стороне домов. Но это, казалось, не трогало его. Он мог бы пойти в подвал, но нет, он застыл в своем магазине, это было его дело. Я чувствовал себя вторгшимся в чужие владения.

Вначале я его просто не заметил, я направился к часам, которые мне очень понравились. И только там, слева от часов, я обнаружил его, неподвижного, будто он уже пребывал в других мирах. Я извинился за то, что так ворвался в его магазин. Но он ничего не ответил, и мне показалось, что ужас подействовал на его рассудок. Когда война кончилась, этот дом оказался полностью разрушенным. А что могло статься со стариком? Я всегда вспоминаю о нем, когда попадаю в этот уголок города, где сегодня пустырь.

Сделав книксен, я попрощался с ним и побежал дальше в направлении Янновитцкого моста. Автоматный огонь на время смолк, будто меня хотели пропустить последним, но едва я успел перебежать через мост, выстрелы загремели вновь. Я как раз добрался до угла Копеникер-штрассе, когда своды моста с ужасающим грохотом сложились вдруг, как вареные макаронины, рухнули вниз и утонули в Шпрее.

Я хотел попасть к Бирам, но лавка была заперта, конечно, это было глупо, и я побежал дальше на Мельхиоровую улицу, где они жили. Фрау Бир открыла мне, и они оба долго сжимали мои руки: я вернулся домой, к любимым людям, и чувствовал себя защищенным, несмотря на то, что вокруг нас бушевала война. Вечером Бир устроил мне постель на софе в гостиной, я лег в пальто, потому что стекла в окнах были давно уже разбиты, а ночью было еще холодно. Они спали в кухне на полу. Утром меня разбудил шум войны. Мы позавтракали сухим хлебом с водой. Это была первая и последняя ночь в той гостиной. За деревянной стеной этой комнаты половина дома была разбомблена, и когда прокатывались воздушные волны от взрывов, стена начинала опасно шататься. Я мог бы свалиться с третьего этажа. Поэтому Бир вручил мне ключи от своей лавки на Копеникер-штрассе. Мне нужно было куда-то скрыться. В ополчение брали детей и стариков, а я не чувствовал ни малейшего желания брать в руки оружие. Я не мог бежать в Мальсдорф. Там меня поймали бы на первом же углу и поставили к стенке. С другой стороны, я не мог неделями сидеть с лавке старьевщика, у меня почти не оставалось еды. Когда я в первый раз покинул свой подвал и выбрался на улицы Берлина, корчившегося в последних боях, это чуть не стоило мне жизни.


«Помещение 6 — 34 человека» было написано на стене бомбоубежища в школе на Мантойфель-штрассе, 7, район Берлина ЦО 36. Туда я и нырнул, когда обстрел стал слишком сильным. Но я не знал, что в конце апреля 1945 года военная полиция, так называемые цепные псы, и эсэсовские патрули устраивали охоту на невооруженных молодых людей, и преимущественно — в общественных бомбоубежищах.

На принесенных с собой табуретках, стульях и скамейках там сидели дети, женщины и старики, поставив рядом чемоданчик или рюкзак с последним скарбом. Прижав к себе завернутые в полотенце последний кусок хлеба и старый будильник с колокольчиком, я примостился на скамейке рядом с несколькими пожилыми женщинами, которые, уже не таясь, делились мыслями: «И долго еще эти преступники будут бесноваться? Лучше страшный конец, чем страх без конца. Пусть бы русские были уже здесь, чтобы закончился, наконец, этот ужас! Одна из женщин хотела узнать подробности: «Говорят, Трептов уже в руках у русских, а у Силезских ворот идут бои. Они уже и на Силезском вокзале, а что же с мостом Шиллинг-брюкке? Мост Бромми, говорят, упал в воду, а Интендантские склады на Копеникер-штрассе обстреливаются». Но никто ничего не знал точно.

Снаружи доносился грохот пушек и бомб. Вдруг все замолчали: в коридоре началась облава на мужчин всех возрастов, годных к службе. Биры рассказывали, как несколько дней назад на Мантойфель-штрассе схватили и расстреляли или повесили нескольких пожилых мужчин — на грудь им вешали картонные таблички: «Я слишком труслив, чтобы защищать Отечество». И вдруг цепные псы возникли передо мной, стащили меня со стула и завопили: «Почему ты без оружия?» Я лишь пролепетал, заикаясь: «А что мне с ним делать?» Это было, конечно, самое глупое, что я мог произнести. Они потащили меня к выходу на школьный двор, который был заполнен запахом гари и хлопьями копоти. Один из четверых, державших меня под прицелом, пролаял: «При попытке к бегству — стреляем!» Они толкнули меня к полуразвалившейся стене, которая отделяла школьный двор от третьего заднего двора дома 152 по Копеникер-штрассе. Там находилась ликерная фабрика Кирхнера. Вдруг на той стороне раздался выстрел, женский крик взвился и резко оборвался. Через развалины стены я увидел во дворе фабрики молодую женщину, лежащую на земле. По ее блузке расплывалось пятно крови. Человек в штатском как раз натягивал ей на колени юбку. А в нескольких метрах палач, эсэсовец, вертел в руке свое оружие. Рядом с мертвой женщиной лежало несколько бутылок, которые, наверно, выскользнули из ее рук. Одна разбилась, и ручеек красного вина тек мимо ее ног, пропадая в мусоре развалин. Женщина взяла несколько бутылок в подвале фирмы Кирхнера, чтобы обменять его на хлеб. Для эсэсовца этого оказалось достаточно, чтобы застрелить ее за «грабеж».

В последние дни войны я видел много мертвых, но эта молодая женщина потрясла меня больше всего — убита из-за нескольких бутылок вина. Ужас и сострадание в сердце, чувство, что ничем нельзя помочь, заставили меня замереть на несколько секунд. Эсэсовец о чем-то спросил моих конвоиров, но я не расслышал от волнения, а один из них грубо ответил: «Этот фрукт без оружия — наш. Мы кончим его в следующем дворе». Может быть, он хотел застрелить и меня? Я почувствовал пинок, потерял равновесия и упал бы на бутылки рядом с мертвой женщиной, если бы парни, стоявшие за мной, не схватили меня за руки. Они протолкнули меня сквозь ворота фабрики в следующий двор.

«Отложи мешок!» — приказали они. Но я судорожно прижимал сверток к себе, особенно часы — если уж умирать, то я хотел умереть вместе с ними. Кроме того, это был не мешок, это было полотенце. Если бы они сказали: «Отложи полотенце!» — кто знает, может, я так и сделал бы. Но мой прекрасный будильник и последний кусок хлеба, все завернутое в чистое белое полотно, положить в мусор? Это было противно мне, настоящей хозяйке, которой я уже был тогда. И когда голос вновь угрожающе поднялся: «Отложить мешок! Это приказ!», мне стало все безразлично и я подумал: «Да ни за что!».

Я смотрел в землю, потому что не хотел смотреть в дула автоматов, и почти расстался с мыслью о спасении, как вдруг прямо перед собой я увидел возникшую будто ниоткуда пару сапог и форменные брюки с кантом. Мой взгляд медленно скользнул выше, я заметил свастику на груди и — страх ослаб, когда я увидел лицо. Добрые усталые глаза смотрели на меня с озабоченного лица. В этом седоволосом мужчине я увидел не военного, а человека. Он показался мне — несмотря на всю озабоченность решительным и сильным, из тех, кто говорит: я делаю то, что хочу. У него были чувства и образование, он не был грубым и неотесанным. Полная противоположность тем четырем эсэсовским ищейкам, которые с автоматами наизготовку замерли в нескольких шагах. Офицер осторожно прижал мои плечи к стене, посмотрел внимательнее и спросил: «Скажи-ка, а ты мальчик или девочка?»

Волосы мои давно уже не видели парикмахера, я носил башмаки с пряжками и гольфы, короткие брюки, а сверху — приталенное женское пальто, которое мне подарили друзья-старьевщики. Я был практически приговорен к смерти и подумал: «Какая разница, быть ли мертвым мальчиком, когда расстреляют, или девочкой». Я ответил: «Мальчик».

После этого начался оживленный спор между офицером и моими мучителями, которые, очевидно, никому не хотели уступать свою добычу. Офицер спросил меня о возрасте. Я ответил: «Шестнадцать». О том, что с 18 марта мне стало семнадцать, я совершенно забыл. Это спасло мне жизнь. Офицер резко повернулся, взволнованно топнул и закричал на патруль: «Нет, мы еще не докатились до того, чтобы расстреливать школьников! Подлецы проклятые!»


И вдруг — треск самолетных моторов, свист падающих бомб, в соседнем дворе возглас: «Воздух! В укрытие!» Но слишком поздно: один разрыв следует за другим, крики о помощи и стоны умирающих несутся со всех сторон. Облака пыли и дыма вздымаются из подворотни. Оба цепных пса и эсэсовские бандиты исчезли в дыму. Офицер помог мне подняться, я, оглушенный, прислонился к стене. Он доброжелательно втолковывал мне, чтобы я быстрее убегал отсюда и спрятался где-нибудь в подвале, но не в общественном бомбоубежище. «Иваны уже стоят в Трептове, еще три-четыре дня — и они будут у Силезских ворот. Его успокаивающая речь была прервана ужасающим взрывом — прямое попадание в здание фабрики. Перекрытия крыши и верхний этаж, как в замедленном кино, развалились на отдельные куски и обрушились во двор. Офицер еще раз крикнул: «Беги отсюда!» и в следующее мгновение исчез. Ни секунды не медля, я проскочил подворотню и снова был один. Что бы со мной было без этого офицера, у которого, конечно, хватало и своих забот, кроме как заступаться за меня?

Когда пыль осела, я поспешно пробрался дворами на улицу. Какой контраст: хотя все стекла были разбиты — воздушные волны вырвали даже картон из оконных рам, — дома еще стояли, на деревьях во дворе уже появилась первая нежная зелень, чирикали воробьи, — как будто не было войны, смерти и разрушения. Но дальше на Копеникер-штрассе все выглядело гораздо хуже. От домов на противоположной стороне остались только дымящиеся развалины, вся улица была засыпана обломками. Трамвайные провода, местами разорванные, скручиваясь, валялись на мостовой.

Мост Шиллинг-брюкке, ведущий к Силезскому вокзалу, обстреливался из пулеметов. Со всех ног я помчался к своему убежищу на Копеникер-штрассе, 148, в подвал лавки старьевщика Бира. Но что здесь творилось! Деревянные планки, которыми я тщательно забил витрину, вылетели. Я быстро приколотил эти уже расщепившиеся доски обратно. За это время полностью сгорела скобяная лавка на другой стороне улицы, и я ощущал жар огня. Я поспешил к Бирам на квартиру на Мельхиоровой улице, чтобы все рассказать им. Когда я закончил. Макс Бир произнес: «Теперь нацисты расплатятся за свои преступления, но и нас столкнут в пропасть». У нас уже почти не оставалось еды и воды.

С последними, с трудом раздобытыми хлебными карточками пристроился я в конец длинной очереди в булочную на Мельхиоровой улице. На соседний квартал упали бомбы. Вдруг в дверях появилась плачущая хозяйка пекарни. Прямое попадание в пекарню. Пекарь и его подручный убиты на месте. Мы только переглянулись, никто не произнес ни слова. Потом с треском упали жалюзи: булочной больше не существовало.

Более взрослые вояки из гитлерюгенда постоянно спрашивали, где мое оружие. А так как я на собственной шкуре испытал, как опасно было в эти последние дни нацистского варварства появляться без оружия на центральных улицах Берлина, я решил пойти в полицейский участок на улице Врангеля, 20 и получить какое-нибудь оружие. Конечно, я не сделал бы ни единого выстрела, даже в эсэсовца или нациста. На улице Врангеля полуголодные берлинцы грабили магазины, в окнах которых давно не осталось стекол, а закрывавшие их доски давно были растащены на дрова. И я, голодный, шагнул через витрину какого-то продуктового магазинчика, в котором сновал народ. Надеясь найти хотя бы пару сухих ржаных лепешек, я спотыкался о разорванные коробки: мука и горох высыпались на пол и были затоптаны. Не осталось ничего пригодного в пищу.

Входная дверь в полицейском участке косо болталась на одной петле. Я постучал в какую-то дверь на первом этаже, никто не ответил. Я вошел. За столом сидел какой-то человек, видимо начальник участка, перед ним лежал револьвер. На вопрос об оружие он с отсутствующим видом кивнул на соседнюю комнату. Мне стало жутко. Дверь была открыта. Осколки стекла покрывали пол и мебель. Все было в состоянии развала — почему-то это успокоило меня.

Из последней комнаты доносились голоса. Дверь была закрыта, я постучал. И вошел, не дожидаясь ответа. За столом развалились пятеро полицейских. Один из них поднял мне навстречу бутылку шнапса и хлебнул из горлышка. Все, кроме одного, казались подвыпившими, по кругу ходили две бутылки. На мой вопрос об оружии раздался громкий хохот: «Девочка, ты хороша, но надень сначала форму, ха-ха-ха, последний призыв в Союз девушек». Один бормотал что-то о «героическом поступке», а я спрашивал себя, не сошли ли они с ума? Трезвый внимательно разглядывал меня с головы до пят, мурашки побежали у меня по спине. Он махнул рукой куда-то в угол за шкаф: «Там стоят винтовки, все 1914 года, но патронов у нас больше нет. Ты можешь взять одну и притвориться, что у тебя есть оружие, но я тебе не советую, все равно уже все кончилось». Это обрадовало меня, я даже улыбнулся. И тут же услышал: «Девочка, ты милашка, посиди немножко с нами, будет весело, и здесь ты под защитой полиции». Самый пьяный из них качнулся ко мне, обхватил меня за талию и поцеловал. Сивушный запах, униформа, дом, вздрагивающий от канонады, бушевавшей в сотне метров отсюда — конец света. Без оружия и как можно быстрее я покинул эту комнату и это здание.

На Копеникер-штрассе — хаос: военные полицейские и даже эсэсовцы проталкиваются сквозь разбитые двери лавки и грохочут по деревянной лестнице вниз в подвал старьевщика. Все хотят избавиться от формы и оружия, спрашивают гражданскую одежду. Но я отсылаю всех дальше, потому что понимаю, что это может стоить мне жизни, если придут русские и найдут у меня военную форму и оружие. У входной двери в лавку стоит миниатюрный памятник, точная копия того, что установлен на Унтер-ден-Линден, — «Старый Фриц» на своем коне, видимо, очень удивляется добровольной «демилитаризации».

На следующий день какая-то незнакомая женщина из соседнего дома вбежала в лавку через сломанную дверь и бросилась мне на шею: «Они здесь, война кончилась! Они идут по Копеникер-штрассе, Интендантские склады заняты, на улицах Мантойфеля и Врангеля тоже полно русских. Наконец, мы свободны!» И она убежала, оставив меня в полной растерянности. Лишь через несколько минут я осознал: то чего мы так страстно ожидали, наконец, случилось. Гнусной нацистской пропаганде о том, что русские нас всех убьют, я не верил. Впрочем, мой страх не исчез окончательно, на улице Энгельуфер, наверно, все еще неистовствовали эсэсовцы.

К вечеру 26 апреля 1945 года тяжелые русские танки прогрохотали в направлении центра, за ними шли отряды пехоты. Телеги, запряженные лошадьми, с трудом продвигались по местами засыпанной улице. В это время русские солдаты в защитной форме разматывали провода с барабанов, я удивился: Бог мой, неужели они собираются сейчас же провести электричество? Но потом увидел, как у соседнего дома солдат открыл деревянный ящичек и прислушался: это были полевые телефоны, которые устанавливались там с сумасшедшей скоростью. Стрельба постепенно смещалась в направлении Янновитцкого моста, и я от любопытства наполовину высунулся из двери лавки. Все больше солдат проходило мимо, некоторые что-то кричали мне и смеялись. Хотя я ничего не понимал, я смеялся в ответ и махал рукой. Когда обстрел усилился, я перебрался подальше в кухню. Советский комиссар с переводчиком и несколькими солдатами пришел ко мне в подвал и велел покинуть зону боевых действий, потому что эсэсовцы могли прятаться где-то вблизи и уничтожать все. В это время по улице шло много людей с детскими колясками и ручными тележками, спасая из ада свое последнее имущество, они двигались в направлении Трептова. Я присоединился к молчаливой толпе. За улицей Мантойфеля обстрел стал таким сильным, что я спрятался в большом подъезде здания интендантства. Там толпились русские женщины, которые были пригнаны нацистами на принудительные работы, а теперь освобождены.

На следующий день, после того, как я покинул подвал старьевщика, затаившиеся нацисты подожгли огнеметами дом. Там на втором этаже жила молодая женщина. Я уговаривал ее, когда заходил в последний раз, что в подвале ей будет надежнее и теплее. Но она не хотела переезжать, боялась, что дом обрушится, и ее засыплет в подвале. Я никогда не забуду, как она стояла у окна своей комнаты с ребенком на руках, а позади был виден запыленный секретер красного дерева. Что с ней стало?

Тщательно спрятанные мной в одной из каморок подвала Бира сокровища — ценные старинные еврейские книги — сгорели в пламени огнеметов эсэсовских палачей. Мы несколько лет укрывали эти книги, чтобы сохранить их для потомков, — тогда это было серьезным преступлением. Поскольку все время приходилось опасаться проверок и обысков, я закрыл стопку книг картонкой с надписью «Макулатура». Но все старания оказались напрасными, от пожара я не смог их спасти.

По пути к железнодорожной станции «Силезские ворота» дорогу перегораживал поврежденный трамвайный вагон. Я мог бы обойти его слева, но там падали обломки с горящего дома. Я оглянулся вокруг — никого, я был последним. Я боялся, что фасад обрушится, но другого пути не было. Натянув на голову воротник пальто, я помчался через пекло. За Силезскими воротами на Трептовском шоссе, сегодня это Пушкинская аллея, развалин не было. На цоколях решетчатых заборов сидели люди. Мы выжили. На виллах за заборами расположились штабы Красной Армии. Торопливо входили и выходили связные, офицеры и простые солдаты. Красноармейцы раздавали людям на тротуаре толстые ломти черного солдатского хлеба, я тоже получил такой ломоть. Последний кусочек своей сухой краюшки я уже давно сгрыз, в мое полотенце был завернут только будильник — правда, я не мог его съесть, но зато всегда знал, который час. Я сел к стене, съел свой кусок солдатского хлеба и облегченно вздохнул.


На станции Трептов на двух путях стояло множество трамвайных вагонов с забитыми картоном окнами. Когда стемнело, я попытался разыскать там местечко для ночлега — безнадежное занятие: все было переполнено, бездомные берлинцы устраивались более-менее удобно даже на ступеньках лесенок. Поэтому в поисках укрытия я двинулся в сторону трамвайного депо Трептов. И действительно, на безлюдном дворе стоял моторный вагон, один из тех старинных, времен до Первой мировой войны, с крышей-фонарем и отделанный внутри панелями красного дерева. Я потянул за веревочку, и бронзовый колокольчик мелодично звякнул в пустынном дворе. Свернувшись калачиком на одном из сидений, я крепко спал безмятежным сном юности пока кто-то не потряс меня за плечо.

Я испугался, когда в свете карманного фонарика заметил нескольких солдат, направивших на меня свое оружие. СС? Нет, на них была уже ставшая мне привычной защитная форма. Что они хотели сказать, коверкая язык, я не понял, но догадался и встал, чтобы дать проверить, нет ли у меня оружия. Опустив дула винтовок, патруль вышел из вагона. Повеселев, я покинул свой приют.

Грохот войны затих, но по направлению к городу без перерыва катили грузовики с солдатами и имуществом. Какой-то солдат проехал на велосипеде, неуверенно виляя, но через несколько метров невольно отбросил его в пыль и исчез. Я внимательно осмотрел велосипед. Ясно, почему он его бросил: рама и седло в порядке, но колеса были без шин, крылья и ручной тормоз отсутствовали. С этой находкой я вернулся в свой трамвайный вагон, чтобы еще немножко соснуть. В полшестого ночь окончательно закончилась — грохот канонады вырвал меня из сна. На своем велосипеде я сделал пару пробных кругов вокруг вагона, получилось неплохо. Какой-то патруль остановил меня, осмотрел велосипед и, заметив: «Никс гут», разрешил ехать дальше. Но куда теперь? В лавку старьевщика я вернуться не мог, потому что уже в начале Силезской улицы был установлен шлагбаум, пропускали только военные транспорты. Я развернулся и потрусил на своем велосипеде по Трептовскому шоссе на восток: я хотел домой, в Мальсдорф.

Среди беженцев и транспортов снабжения Красной Армии я вкатился в Копеник. Проезжая мимо остатков еврейской синагоги, разрушенной в 1938 году, я подумал, наконец-то пришел конец этой дьявольской преступной системе.

На фронтоне еврейского дома престарелых на Мальсдорфер-штрассе между колоннами вновь сверкала звезда Давида. В 1942 году нацисты «забрали» еврейских жильцов, депортировали и сожгли их в газовых камерах. Дом был оккупирован организацией «Гитлерюгенд», и вскоре ценные картины, украденные у старых евреев, висели в коридорах и кабинетах фюреров гитлерюгенда. Звезду Давида закрывала эмблема гитлерюгенда.

В пятидесятые годы фасад дома престарелых забрали в леса, звезду Давида уничтожили, и вместо нее остался цементный квадрат. А установить на этом доме памятную доску и, конечно же, оставить звезду Давида — во времена ГДР это не пришло в голову Совету городского района. Так же как и сегодня отделу народного образования округа.


Когда утром 27 апреля 1945 года я отъезжал от Силезского моста, стрелки моего старого будильника показывали шесть часов. А в двенадцать дня я входил в калитку родного дома в Мальсдорфе — теперь, без налетов, бомб и гранат, можно было начинать новую жизнь.

Загрузка...