* * *

Тогда происходило многое, чего я еще не понимал, но что казалось мне чудовищным. Не осознавая до конца надвигающуюся на нас большую катастрофу, не умея ее понять, я был подавлен малой катастрофой, все более обострявшейся в нашем доме.

Уже в двенадцать лет мне стало ясно, что жизнь моей матери, а с ней и моих маленьких брата и сестры, находилась в опасности. Ко всем несчастьям, в конце 1940 года я должен был поехать в детский сельский лагерь в Зависну, которую нацисты, не долго думая, переименовали в Гренцвизе, потому что польское название им не подходило. Туда было приказано выехать всему моему классу. Я опасался, что в мое отсутствие отец мог причинить зло матери. Мне приходилось отдаваться в руки неизвестности. И вот поздним вечером 5 декабря 1940 года я прокрался к дедушкиному шкафу, вытащил шестизарядный французский револьвер. Холодный металл вызывал у меня омерзение, но я должен был сделать это: раз и навсегда прекратить мучения нашей семьи. Я выскользнул в сад. Пришел отец, я прицелился и нажал на курок — ничего не произошло. Я не знал, что нужно было снять предохранитель. Отец ничего не заметил. А на следующий день я уехал.


Вместе с одноклассником мы ездим из Гренцвизе в соседнюю Прашку. Холодно. На тачках и телегах оборванные люди везут свой последний скарб, стулья, ящики и сумки в ту часть городка, которая расположена за таможней. Деревянные столбы уже аккуратно забиты в землю. Как телеграфные столбы. В следующий приезд между ними уже натянута проволочная сетка. Евреи загнаны в гетто.

Что за прекрасное здание! Синагога покрашена размытой светло-голубой краской, фасад разделен четырьмя пилястрами, из стены плоско выступают колонны с капителями наверху и основаниями внизу. Между пилястрами — входная дверь, слева и справа — узкие высокие окна с мелкими ячейками стекол. Над входом тянется карниз, над ним на всю ширину развернулся тимпан, в центре — звезда Давида. Солнечные лучи исходят от нее, она позолочена. Ребенок смотрит широко открытыми глазами. Днем позже: старые оборванные женщины и, едва отличимые от них, молодые, в черных платках, разбивают камни. Подъезжают телеги. Вооружившись ломами, женщины выламывают камни из стен синагоги. Что здесь происходит? Растерянное непонимание. Еще через несколько дней: стоит только левая часть здания. Евреи, подгоняемые невидимыми мучителями, механическими движениями сравнивают с землей свой собственный Божий дом. Печальная ярость, летаргия — и детский вопрос: Почему они должны ломать это? Что за гнусность?


Когда в сентябре 1941 года я вернулся из детского сельского лагеря, отношения между родителями обострились еще больше. Однажды он ударил маму так сильно, что сломал ей нос.

Моя мать не стала бы эвакуироваться из-за войны — бомбежек она не боялась, — но она воспользовалась возможностью эвакуации, чтобы сбежать. Таким образом, 10 августа 1943 года моя мама, девятилетняя сестренка, шестилетний братик и я с облегчением уезжали в маленький городок Бишофсбург в Восточной Пруссии — мы убегали не от бомб, а от человека, от отца, который не заслуживал этого имени. Когда мы туда приехали, мама воскликнула: «Как бы ни закончилась война, я никогда больше не вернусь к нему». Какая ирония судьбы: лишь эта ужасающая война принесла нам что-то вроде свободы.

Нам предоставили жилье в самой большой и самой красивой кондитерской городка. С хозяевами мы сразу же нашли общий язык, время от времени я помогал в кондитерской. Некоторые посетители поглаживали меня по попке, один как-то ущипнул и подмигнул мне, когда, слегка склонившись над столом, я выписывал счет. Интересно, о чем они думали? Кого они во мне видели, мальчика в коротких синих вельветовых штанишках или девочку в фартучке?


Из Бишофсбурга я ездил навестить свою названую тетушку Луизу, имение которой было неподалеку. Там в шкафу в стиле барокко я обнаружил ее старые платья, которые она в последний раз надевала в 1895 году, в пятнадцать лет. Позже она носила исключительно мужскую одежду: сапоги, бриджи, жакеты с правосторонней застежкой, а так же мужскую шляпу и пальто из грубого сукна. Широкоплечая и узкобедрая она выглядела как ее собственный управляющий. Конечно, этот гардероб был очень практичен для сельской местности, но была и другая причина, о которой я тогда не подозревал: моя тетя была лесбиянкой.

Стоя перед зеркалом в затянутом в талии платье с оборочками, я находил себя прелестным. Внезапно дверь открылась, и увидев в зеркало входившую тетю, я испугался взбучки, потому что она была личностью весьма решительной. Она же, спокойно улыбаясь, подошла ко мне, охватила меня за талию, повернула к себе лицом, осмотрела сверху донизу и усмехнулась: «Ты очень миленько выглядишь. Скажи-ка, тебе нравится так одеваться?» Я стыдливо кивнул, а она объяснила: «Природа сыграла шутку с нами обоими. Тебе бы надо быть девочкой, а мне мужчиной». Она крепко притопнула сапогами, шпоры звякнули, и этим все было сказано.


Иногда жизнь странно поворачивается. Например, суешь куда-нибудь нос, сам не зная, почему. Как-то дождливым днем я забрался в тетину библиотеку и разглядывал ее многочисленные книги. Наобум подошел к полке, вытащил какую-то книгу в сером переплете и раскрыл ее. Она называлась «Трансвеститы» и была издана неким Магнусом Хиршфельдом. Трансвеститы? Что это такое? Наверно, это не для меня, подумал я. Я хотел поставить книгу обратно, но следующая страница перевернулась сама собой, и я прочитал посвящение моей тетушке «С уважением от издателя д-ра Магнуса Хиршфельда, Берлин, 1910 год». Теперь книга заинтересовала меня, и я начал читать: об эротическом стремлении к переодеванию; о мужчинах, которые с удовольствием надевают пестрые летние платья, и о женщинах, носящих брюки и пиджаки. Я буквально впился в книгу. Вошла тетя, и я опять почувствовал себя застигнутым на месте преступления. На ее вопрос о том, что я читаю, я нерешительно залепетал: «Она называется «Трансвеститы» и совершенно случайно попала мне в руки». — «Повнимательнее прочти ее, опять ошеломила меня тетя, — она касается нас обоих».


Уже в первые военные годы я обзавелся женской одеждой. На распродажах имущества я часто натыкался на платья, юбки, блузки и покупал себе все, что мне нравилось и подходило от блузок и юбок до подвязок и белья. Мою тягу к женской одежде разделял мой первый друг Кристиан. Уже ребенком Кристиан был трансвеститом и был очень похож на девочку. Мы часто ходили вместе купаться и пережили с ним наши первые эротические впечатления. Мы были юной парочкой влюбленных. Бывая у него, мы всегда надевали платья и юбки его матери и любовались друг другом. Однажды нам пришло в голову завить себе волосы, взять маленькие сумочки и пойти прогуляться по Фридрих-штрассе, сейчас это Бельше-штрассе.

Об одном только мы забыли; во время войны молодежи до 21 года не разрешалось после девяти вечера появляться на улице без сопровождения родителей. Было уже полдесятого, когда мы выпорхнули, взявшись под ручку и весело хихикая. Двое мужчин в гражданском шли нам навстречу. Я хотел переждать в подъезде, пока они пройдут, но не в меру расхрабрившийся Кристиан не захотел прятаться. И вот они уже перед нами: «Эй, красотки!» Это был патруль гитлерюгенда. У нас потребовали назвать имена, они, видимо, приняли нас за парочку несовершеннолетних девиц, которые хотели кого-нибудь «подцепить».

Нас тут же схватили под руки и привели в ближайший полицейский участок. Там, не долго думая, заперли в камеру, потому что мы отказывались назвать свои имена. Они пригрозили, что запрут нас на целый месяц или «взгреют» палкой. Нам стало жутковато. У Кристиана уже наворачивались слезы, и мы сказали, как нас зовут. Полицейские уперлись: «Не врите, вас не могут звать Лотаром и Кристианом, это же мальчишеские имена». Я промямлил: «Ну, меня все называют Лоттхен». — «То-то же». — «А меня — Кристине», — добавил Кристиан. У нас спросили фамилии, после нашего ответа полицейские вновь оказались в замешательстве. В конце концов, дежурный решительно сунул руку Кристиану под юбку, тут же отвесил ему пощечину и возмущенно воскликнул: «Это и вправду парень!» Такая же проверка не миновала и меня. Поднялся страшный крик. По телефону вызвали мать Кристиана, накричали и на нее. Если такое еще раз повторится, о нас сообщат, куда следует, пригрозили нам. На этот раз все ограничилось взбучкой в полицейском участке. Конечно, они решили, что мальчишки просто пошутили; если бы они заподозрили что-то более серьезное, то заявили бы о нас в гестапо, как о неполноценных.


Брюки были моей вечной мукой. Я лишь тогда немного примирился с ними, когда все больше женщин, особенно после войны, стали носить брюки. Я ни за что не хотел надевать свой первый костюм на конфирмацию. Мама и дядюшка пытались уговорить меня: «Ты не можешь идти туда в коротких штанишках». Но я не сдавался. Наконец, у нашей экономки лопнуло терпение: «Сейчас ты у меня наденешь», она бросилась в ванную, схватила там выбивалку, и не успел я глазом моргнуть, хорошенько отшлепала меня, перекинув через колено. Почти плача, я вынужден был подчиниться насилию. «Лучше бы я надел черное платье», — дрожащим от слез голосом бормотал я. Она критически осмотрела меня, жалкое создание в белой рубашке с бабочкой и в пиджаке, и вынуждена была согласиться: «Да, оно пошло бы тебе гораздо больше».

Во время войны одежду можно было получить только по карточкам: при покупке пальто, жакета, брюк или чулок, неважно какой, мужской или женской, одежды, продавцы вырезали из карточек квадратики. Мне понадобилось новое пальто, и мы с дядюшкой поехали в магазин. По дороге он поучал меня: «Смотри только, чтобы оно тебе понравилось. Когда квадратики вырежут, будет поздно». Продавщица надела на меня пальто с поясом, который я затянул до невозможности. Результат: складки со всех сторон. «Но, деточка, — наставительно произнесла продавщица, — оно должно висеть свободно, а так ты выглядишь, как перетянутая сосиска, так не пойдет». — «Но оно мне не нравится, — возразил я, глядя в зеркало, — оно совсем не приталено, висит прямо». — «Пальто для мальчиков не бывают приталенными, — объяснила она, — только для девочек». И мы с дядюшкой пошли в отдел для девочек, где продавцы вытаращились на нас. «Да, вы правильно расслышали, — сухо подтвердил он, — посмотрите, пожалуйста, нет ли у вас подходящего пальто для него». Они измерили мне талию и — раз, два, три сняли какое-то пальто с вешалки. Повернувшись к зеркалу, я понял, что это именно то, что мне нужно. Приталенное, спадает колокольчиком — как и должно быть. Даже продавщица выдавила: «Да, ты очень симпатично выглядишь в нем». Короче, пальто было куплено, карточка вырезана, и лишь на выходе дядюшка еще раз наклонился ко мне: «Надеюсь, твой старик ничего не заметит, иначе будет трепка». Он не заметил, он, наверно был слеп ко всему, что не соответствовало его мировоззрению. Мне кажется, он так никогда и не понял, что я был девочкой в мальчишеском облике.

Здесь я должен пояснить для тех, кто этого не понимает. Я ощущаю себя женщиной по своей сути, но это не значит, что я стесняюсь своих мужских половых органов. Нет, я не транссексуал. Впрочем, если бы меня приговорили отрастить бороду, это было бы невыносимо для меня. Еще в школе я думал: «Конечно, ты мальчик, но все же ты скорее девочка». Что это значило для моей дальнейшей жизни, я, конечно, не представлял, настолько я вошел в роль девочки.


Но вернемся к моей тетушке. В имении работало много конюхов, и один из них мне особенно приглянулся. Несмотря на мужскую фигуру, широкоплечий и узкобедрый, Гюнтер обладал женственными чертами. Он учил меня ездить верхом. Так как было жаркое лето, и у меня не было подходящей одежды, я выехал с ним в коротких брючках. Они оказались более чем неподходящей одеждой: я стер себе не только ляжки, но и зад. Вернувшись в имение, он привел меня в свою комнатку, налил холодной воды в эмалированный таз: «Снимай свои штаны». Мне было неловко, я колебался: «Снять штаны?» — «Ну да, — подошел он ко мне, тогда ты сможешь сесть в воду, она охладит». Очень смущаясь, я сделал, как было сказано, и вода значительно облегчила боль. Мой ухажер не преминул, собственноручно вытереть меня, что меня сильно возбудило. Мы поцеловались, горячо обнялись, стоя посреди незапертой комнаты. И случилось то, что должно было случиться: дверь открылась, вошла тетя, которая собиралась приказать конюху оседлать лошадь. Но она не рассердилась — ведь он во время службы предавался сугубо личным развлечениям, — а извинилась: «Ах, простите, я не знала. Не торопитесь». Дверь за ней захлопнулась. Но мы поторопились выйти, потому что были слишком взволнованы. С тех пор я каждую свободную минуту проводил с Гюнтером, который мне невероятно нравился.

Моя тетя была чуткой и понимающей не только в вопросах секса, она была очень политизированным человеком. Это она рассказала мне об ужасах варшавского гетто и прозорливо предрекла: «А я тебе говорю, — она сидела напротив меня на диване, и лицо ее окаменело, — этим преступникам, которые правят нами, скоро придет конец, ведь где много собак, там зайцу смерть. Но и мы пострадаем. Не больше, чем через два года здесь уже ничего не будет, а мы станем бедными беженцами на дорогах и не сможем вернуться сюда опять, как после Первой мировой войны».

В пятнадцать лет дом и мебель представлялись мне чем-то незыблемым. Я даже во сне не мог себе представить, что все это можно потерять. Ее слова сбили меня с толку, и я обеспокоенно спросил: «Что же тогда будет?» — «Подожжем, — лаконично ответила тетя, — баночку бензина на лестницу — и конец лавочке. Через пять лет останутся одни развалины, а из окон будут расти деревья». Этот ответ, конечно, не мог успокоить меня, коллекционера. «А мебель?» — растерянно спросил я.

«Это мертвая материя, ей не больно, когда она горит. Мы должны спасать скот, единственное, что важно». Я был другого мнения, и в моей голове завертелись мысли. Мы должны спасти и красивые вещи, которые стоят в тетином доме. Ничего не говоря тете, я поручил одной транспортной фирме рассчитать, сколько будет стоить перевозка всей мебели в окрестности Берлина, в пустовавший сарай. Тетя только начала читать список намеченною к перевозке — комод, трюмо, салонный вертиков, напольные часы, — остальные страницы она просто перелистала (на них, конечно же, были перечислены и предметы периода грюндерства) и весело взглянула на меня: «Сердечко мое, ты все выгребаешь из моего дома. А на чем мы будем сидеть? Может на табуретках доярок?» — и громко рассмеялась. Когда я стал уверять, что сам оплачу перевозку, моя решительность, видимо, произвела на нее впечатление, и спасение состоялось — на ее деньги.


Это происходило в сентябре 1943 года. Сегодня я рад тому своему «сумасшествию», ведь благодаря ему и салон, и изящное зеркало, люстры, фонографы, часы, граммофоны с трубами и валиками через сарай в Метцензеебаде под Берлином и замок Фридрихефельде, попали в мой нынешний музей грюндерства. Ценные шкафы в стиле барокко я оставил стоять в тетином доме — на них ведь не было ни столбиков, ни шаров, ни насадо-краковин. Конечно, они были гораздо более ценными, чем весь грюндерский хлам, но это меня не трогало. Я подчинялся своим чувствам.

От тети не укрылось, что я подавленным приехал в Бишофсбург. Постепенно я рассказал ей о деспотичной тирании у нас дома. Она пришла в ярость: «Если твой отец еще раз ударит маму, вали стул, отламывай ножку и бей его, пока он не перестанет дышать. Обещай мне это! Ему нельзя жить, иначе он всех вас убьет». Она крепче сжала хлыст, которым еще утром укрощала диких лошадей, не дававшихся конюхам, и я клянусь, если бы отец оказался тогда в комнате, она бы забила его насмерть.


Добро и зло — мои мать и отец олицетворяли эти два принципа. Одно понял я тогда: человеческая жизнь коротка, как бы долго она ни продолжалась. Совершенным не может быть никто, но надо иметь мужество бороться за справедливость при всех обстоятельствах и всеми средствами, даже ценой собственной жизни, чтобы отвести от других несправедливость и опасность.


В нашей комнате в Бишофсбурге я повесил над своей кроватью несколько дядюшкиных фотографий. Он умер за год до этого. 23 декабря 1943 года, в его восьмидесятый день рождения, я стоял у окна и смотрел во двор. Густо падал снег. Тут я разглядел человека в пальто, шляпе, с чемоданом, который в вихре снега поворачивал из-за угла дома. С ужасом узнал я его: это был отец. Я торопливо высвободился из «немужского» фартука и напряженно уставился на дверь. Вошел отец, не здороваясь, огляделся, а когда его взгляд упал на дядюшкины фотографии, велел немедленно снять их.

У него были рождественские каникулы, и он остановился в городке в гостинице «Дойчес Хаус». Вместе с хозяевами мы притворно-гармонично отпраздновали Рождество. В эти дни в гостинице состоялось объяснение между родителями. Мама, проконсультировавшись в Бишофсбурге с адвокатом, решительно заявила о своем намерении развестись. Он угрожал ей, и она вернулась домой совершенно растерянной.

Узнав об этом, тетя вызвала отца в имение. Там они страшно разругались. Слуга, войдя с подносом на котором лежало только что пришедшее письмо, замер как вкопанный, потому что в этот момент отец вытащил свой служебный револьвер.

«Еще слово — и я стреляю!» На это тетя выхватила свой шестизарядный револьвер, предохранитель щелкнул и она предупредила: «Считаю до трех, и если ты, скотина, не выкатишься, я выстрелю. Раз…» Такой смелости отец не ожидал, и бежал. И в тот момент, когда он закрывал за собой створки двери, тетя произнесла «три» и выстрелила. Пуля пробила дерево и застряла в противоположной двери. «Жалко, что я не попала», — гневалась тетя даже годы спустя.


Эта невероятно сильная женщина всегда была моим хорошим другом. Ее подругу и спутницу жизни нацисты уничтожили в рамках так называемой «программы облегчения смерти». «Она пропала без вести», — вздохнула тетя, когда я спросил ее о подруге. Она считала меня слишком впечатлительным и, наверное, не хотела говорить мне «слишком много», потому что, как я позже узнал от нее, она поддерживала связь с польскими повстанцами.

В январе 1945 года она возглавила обоз беженцев, пробиравшихся на телегах, запряженных лошадьми, из Восточной Пруссии в Берлин. Гауляйтер Восточной Пруссии, «главный преступник», как обычно называла его тетя, издал приказ останавливать любой обоз и уничтожать беженцев.

В какой-то деревне местный нацистский начальник попытался остановить их: «Если Вы ведете этот обоз, я должен Вас расстрелять», — орал он на тетю. «В расстреле участвуют двое: тот, кто расстреливает, и тот, кто дает себя расстрелять. К последням я не отношусь», — спокойно и решительно ответила тетя. Нацист отмахнулся, и даже когда тетя вытащила из-под шубы свой револьвер, не воспринял ее серьезно. Он стал расстегивать свою кобуру, тетя нажала на курок. «Заберите у него оружие и бросьте его через забор подальше в снег. Весной поляки найдут там тухлого нациста», — велела она испуганным беженцам. Снова подстегнули лошадей и двинулись дальше на Берлин.

После войны она стала связной польского правительства в изгнании, обосновавшегося в Лондоне. Она ездила в Швейцарию и Англию, чтобы встречаться со своими шефами. Все обставлялось очень секретно. В 1945 году она короткое время жила в Западном Берлине, и когда я заговаривал о ее связях, смеялась, щелкала меня по носу: «Ах, девонька, думай о своей мебели, в политике ты все равно ничего не понимаешь. И я не хочу навлекать на тебя опасности, ведь ты живешь в советском секторе».

Однажды мы вместе с ней прогуливались по улице Курфюрстендамм. Тетя вообще не интересовалась красивой одеждой, зато я интересовался за двоих. Я остановился перед магазинчиком одежды, там в витрине лежала она: великолепная черная юбка из шелка или тафты, и я, в женской блузке, коротких вельветовых брючках, гольфах и женских босоножках, вздохнул: «Ах, посмотри-ка, какая красивая юбка». — «Если она тебе нравится, давай я куплю ее тебе», — предложила тетя. Я ликовал, мы вошли в магазинчик, продавщица подошла к нам, но в ответ на нашу просьбу мы увидели лишь возмущенный взгляд. Тетя держала себя так, будто в нашем желании не было ничего необычного. Продавщица выудила чудо-юбку из витрины, и тетя подбодрила: «А ну-ка, приложите». Продавщица дружелюбно кивнула мне, кажется, до нее дошло. Она приложила юбку к моей талии и решила, что подходит. Я бросился в кабинку, примерил юбку — она сидела так, будто была сшита специально для меня. Я поворачивался перед большим зеркалом в зале, и тетя была очень довольна. «Мы покупаем, оставайся в ней». И когда мы под руку пошли дальше по улице, нас наверно, издали принимали за дедушку и внучку.

Тетя рассказывала мне, что уже в шесть лет, в первый раз сев на лошадь, она почувствовала себя мальчиком. Она открылась своему отцу, который доходчиво объяснил супруге, что их Луизу следовало бы назвать Луисом. И действительно, позже многие так ее и называли. Получила она и еще одно прозвище: администратор.

После того как была построена стена, я потерял возможность видеться с ней: к тому времени она жила в Англии. Мы поддерживали связь через одного британского курьера, невероятно дружелюбного человека, которому было под семьдесят. Он перевозил ее письма в «дипломате», а так как тетя опасалась, что письма будут вскрываться на границе секторов, я писал ответы в его присутствии прямо на обратной стороне тетиных писем. Она подбадривала меня издалека: «Оставайся собой и не давай сбить себя с толку». Я ее больше никогда не видел, она умерла в 1976 году в возрасте 96 лет.

Загрузка...