* * *

После школьных занятий я бродил по окрестностям частной школы Кимпеля. Чего только я там не увидел! Лавки старьевщиков примыкали одна к другой, и вскоре я точно знал, где были лучшие граммофоны и валики Эдисона, а где комоды, насадки и вертиковы. «Вертиков» происходит не от французского, а от староберлинского слова: Берлинский мастер-столяр создал в 1850 году изящный шкаф, позже их стали выпускать миллионами, и сегодня еще они стоят во многих домах, правда, по большей части, без красивой насадки. Одна из таких лавок старьевщика недалеко от моста Шиллинг-брюкке с сентября 1941 года стала моим вторым домом.

«Мебель. Покупка-Продажа» гласила вывеска на старинном здании на улице Копеникер-штрассе, 148, и ниже — «Владелец Макс Бир». Я спустился внутрь, потому что уже один взгляд на витрину наэлектризовал меня: керосиновые лампы, рамы для картин и фарфоровые фигурки. Звякнул колокольчик, в воздухе уютно пахло старой мебелью. Худая женщина с узким лицом, седая и немного изможденная, вышла мне навстречу и поздоровалась. В углу подвала стояла печь, а посередине — длинный раздвинутый стол, немедленно приковавший мое внимание: на нем теснились пепельницы, книги, граммофонные пластинки, тарелки и чашки. Под столом лежали старые латунные люстры и граммофоны. Из задней комнаты, где, как я позже узнал, хранились картины и рамы, ко мне вышел Макс Бир в своем зеленом рабочем фартуке. Я поговорил с обоими, они мне сразу же понравились, очевидно — и я им. С тех пор я приходил почти каждый день. Это нагромождение из стульев, комодов, шкафов, а между ними портреты знати в золотых рамах — ах, это было прекрасно!

Макс Бир, добродушный, иногда чуть суматошный, ему был 61 год, своим дородным видом напоминал трактирщика, и действительно, когда-то он держал трактир в Мемеле. После Первой мировой войны Биры были выселены оттуда, осели в Берлине и начали торговать конторской мебелью, но в этом бедном районе дело себя не оправдало, и они переключились на торговлю подержанными вещами, что давало им достаточные средства к существованию.

Они быстро заметили, что я кое-что понимал в старых вещах, и позволили мне помогать в лавке. Я ремонтировал часы и мебель и был счастлив, что на заработанные деньги мог покупать себе старые кружки, лампы, газовые люстры, а вскоре купил себе даже эдисоновский фонограф и более пятисот валиков к нему. «Это наш маленький Левинсон» — фрау Бир погладила по голове худенького юношу. Он протянул мне руку, и я с интересом его рассматривал. В свои семнадцать лет он был едва ли выше меня. На нем была клетчатая рубашка, а поверх нее серый свитер и пиджак. Самым примечательным были его темные задумчивые и одновременно испуганные глаза, которыми он смотрел как боязливая лань. Этого юношу со сдержанными манерами и нежным лицом я сразу же принял в свое сердце. Он был помощником Макса Бира, и он был евреем.

Однажды Бир, человек не самого крепкого здоровья, пожаловался: «Мы должны вывезти большое наследство, нам с маленьким Левинсоном одним не управиться. Ты не хочешь нам помочь?» Само собой разумеется, я хотел. С тех пор мы стали выходить вместе. Если вещей бывало немного, мы вывозили их вдвоем с Левинсоном. Здесь я мог развернуться, я чувствовал себя свободно в лавке меня воспринимали таким, каким я был — Биры всегда называли меня «Лоттхен».

Маленький комодик запал мне в душу. Он продавался за восемь марок. Макс Бир взглянул в свой список: «Он стоил мне шесть марок, ну и получай его за эти деньги. В конце концов, ты помогал нести». Вечером дорога домой — ранец за спиной, комодик прижат к животу. Каждые десять метров мне приходилось опускать его на землю. Потом трамвай в Копеник. Водители уже знали меня и, когда видели, что я иду с тяжелой вещью, часто выскакивали, чтобы помочь мне забраться. «Эй парень, у тебя сегодня опять большой переезд? — шутили или поддразнивали они. — Это уже эксплуатация детского труда, придется сообщить, куда следует». Трамвай неторопливо катил в южный Мальсдорф. Этими рейсами я и заложил фундамент своего музея периода грюндерства.


Мы с маленьким Левинсоном стали искренними друзьями. Когда надо было вывозить чье-то наследство, мы вместе тянули и толкали по улицам тележку, нагруженную мебелью, и скоро мы знали каждый уголок Берлина. Я постоянно покупал старые вещи и книги, которые дешево продавались с лотка на мосту Шиллингбрюкке. Я быстро подружился с торговцем, и он особенно дешево продавал мне каталоги мебели и архитектуры периода грюндерства. Я часто заходил в маленькую лавочку старьевщика на площади Штралау напротив церкви, там я приобрел свои первые настенные телефонные аппараты 1900 года по пять марок за штуку. Тогда это были для меня большие деньги, которые еще нужно было заработать. Иногда приходилось продавать что-то из своей коллекции, частично из-за недостатка места, частично, чтобы купить что-то более важное.

Я едва дожидался конца школьных занятий, чтобы бежать на Копеникер-штрассе и работать. Со здоровым аппетитом проглатывал берлинские картофельные оладьи с брусничным мармеладом, которые пекла фрау Бир. Потом мы выезжали с тележкой и из домов и флигелей, из квартир в бельэтаже и каморок под крышей вытаскивали шкафы, комоды и буфеты. Когда приходилось везти пианино, я получал десять марок дополнительно.

Биры относились к Левинсону, как к своему ребенку. Невзирая на нацистские расовые законы — вряд ли кому-нибудь еще взбрело бы в голову по-дружески обращаться с евреями, мы ели все вместе в кухне в задней части подвала. Здесь это само собой разумелось.

14 ноября 1941 года я, как обычно, пришел после школы к Бирам и почувствовал, что что-то случилось. Фрау Бир смотрела на меня заплаканными глазами. Когда я спросил, и чем дело, она снова начала всхлипывать: маленький Левинсон не пришел на работу к восьми утра, как обычно, а когда Макс Бир пошел к нему домой, то узнал от соседей, что всю семью «забрали». Мы сидели и гадали: куда и почему? «Ну да, — говорил Макс Бир, наверно в Польше не хватает рабочих рук в сельском хозяйве, и евреев отправляют туда обрабатывать поля». Я вопросительно посмотрел на него. Мой желудок сжался, мне стало дурно от беспокойства. Увижу ли я когда-нибудь снова своего еврейского друга?

Только теперь я понимаю, как сильно я в него влюбился. Я с самого начала неосознанно ощущал, что он страдал от обстоятельств и был подавлен. Ведь по своей сути он был веселым, открытым человеком. Но я чувствовал в нем невысказанный страх.

Два месяца с ним пролетели слишком быстро. Я ловил каждое его слово, моментально внутренне загорался, когда мог выехать вместе с ним. Он обладал невероятным эротическим излучением. Сдержанные юноши с нежным характером всегда располагали меня к себе. Когда мы подавали друг другу руки, то пожимали их чуточку дольше и крепче, чем это делают, когда просто здороваются или прощаются. «Держи крепче, держи крепче», — как бы повторял я себе. Мне хотелось защитить его от того, что его пугало. Но ничего не получилось, ничего не получилось. У меня до сих пор наворачиваются слезы, когда я о нем думаю. Если бы только я был немножко старше! Я бы его где-нибудь спрятал, я бы все для него сделал. И я бы спас его, я это знаю. До сегодняшнего дня не могу забыть Хельмута Вольфганга Левинсона, который — как я позже узнал из какой-то книги, где было напечатано его департационное свидетельство, вместе со многими-многими другими был убит в Минске.

Моей любовью и нежностью всегда будут пользоваться все те, кому необходима защита от враждебных обстоятельств, такие же аутсайдеры, как и я. Я всегда буду становиться на сторону проституток с улицы с их мечтами, мужчин-проституток, лесбиянок и геев, цыган и, конечно, евреев. Во мне живет чувство глубокой справедливости, и, что еще важнее, я ощущаю родство с этими существами, стоящими на обочине. Никто не должен возвышаться над другими.


Макс Бир получил от финансовой дирекции заказное письмо с ведомостью на так называемое «еврейское наследство». В списке были указаны цены на каждый предмет мебели из этого «наследства». Итоговую сумму он должен был заплатить в казну. «Что же сталось с законными владельцами?» — спрашивал я себя.

Макс Бир должен был освободить одну квартиру. Она находилась на первом этаже дома 18 по улице Энгельуфер и принадлежала бездетной супружеской паре. Фамилия на табличке была замазана красной краской, застывшей в форме слезы. На створках входной двери намалевана виселица и надпись «Подохни, жид». На веревке висела звезда Давида. В полвторого ночи, как мы узнали от перепуганной соседки, от страха едва разжимавшей губы, нагрянули гестаповцы, они страшно барабанили в дверь, а когда испуганные люди им не открыли, они коротким ломиком взломали эту дверь и перебили цепочку. Как разбойники, ворвались гестаповцы в квартиру и выволокли супругов из постелей. С собой им было разрешено взять пятьдесят марок, пару бутербродов и столько багажа, сколько смогут унести. Больше ничего.

Эта квартира и сегодня стоит у меня перед глазами. Когда мы пришли, дверь была наскоро отремонтирована и опечатана. На кухонном столе стояли две чашки с недопитым кофе, рядом два недоеденных бутерброда. Около тарелки — продуктовые карточки и полная запретов «памятка для евреев». Макс Бир наклонился над карточками: «Слишком мало, чтобы жить, и слишком много, чтобы умереть. То, что здесь происходит, преступление, которое погубит и нас. Держи только рот на замке, ничего не рассказывай в школе, иначе нас всех заберут и отправят в концлагерь». Так я в первый раз услышал это зловещее слово, которое позже звучало так часто. Тогда я не знал точно, что за ним скрывалось, но представлял себе, что там запирают и оттуда нельзя выйти.

В комнатах все было перевернуто, содержимое нескольких ящиков и полок выброшено на пол — ищейки охотились на ценности, нашли и похитили. Справа от коридора находилась спальня: две кровати и два шкафа из светлого пятнистого березового дерева, бидермайер. В одном шкафу — одежда, в другом белье. В левом углу у окна стоял книжный шкаф красного дерева с изящными изогнутыми дверцами. шестидесятые годы прошлого века. Ящик был выдернут из шкафа и валялся на ковре, рядом лежала маленькая посеребренная латунная шкатулочка. Заплечных дел мастера, видно, посчитали ее неценной и небрежно бросили на пол. Пудра тонким шлейфом покрыла ковер вокруг и ящик. Книги были высыпаны из шкафа на пол и порваны в клочья. Гейне. Гете, Шиллер и Лессинг — растерзаны и растоптаны. Очевидно, коричневые культуртрегеры посчитали Гете и Шиллера евреями, так как евреи были обязаны сдавать книги «арийских» авторов. Я спас несколько неповрежденных еврейских книг и сложил их в каморке в лавке Бира. Два прекрасных библиографических издания 1890 года с порванными обложками я взял домой, как печальное напоминание. Приобрел я и книжный шкаф, немого обвинителя варварской нацистской системы, которая сначала грабила еврейское имущество, а затем убивала владельцев.

Уже осенью 1945 года никто в доме на улице Энгельуфер не смог мне ничего сказать о той еврейской семье или их местопребывании. Увезены, сгинули без права оставить по себе память. С 1946 по 1948 год я хранил этот шкаф в замке Фридрихсфельде, выставлял его, рассказывал его историю. Потом перевез его в свой родной дом, а в 1960 году — в свой музей грюндерства. Узнав, что в Берлине вновь будет создан еврейский музей, я в июне 1986 года подарил его еврейской общине на Ораниенбургской улице.

Пусть это фантазия, но и сегодня, когда я смотрю на него, мне кажется, что ящик хранит запах пудры, которой та еврейская женщина пользовалась, быть может, за день того, как ворвались нацистские палачи.

Если сегодня пройти от Янновицкого моста по улице Брюккен-штрассе и повернуть на Копеникер-штрассе, там, на правой стороне, можно увидеть одинокое дерево. Несколько в глубине улицы поднимаются современные дома. До бомбежек в самом конце войны там стояли доходные дома, построенные в прошлом столетии. В одном из них жила семья Данцигеров. Дружелюбная молодая фрау Данцигер приходила в лавку Бира обычно в сумерки, хотя «арийским» старьевщикам не разрешалось ничего покупать у евреев. Однажды она призналась: «Нам приходится продавать вещь за вещью, чтобы выжить». Вскоре мы стояли в их квартире, Макс Бир купил трехстворчатый зеркальный шкаф 1980 года, который я мог бы нарисовать и сегодня. Мы с Максом разбирали шкаф, а в кресле с высокой спинкой сидел древний дедушка и молча смотрел перед собой. Мне стало больно, что мы должны выносить мебель, которую, может быть, он сам расставил лет шестьдесят назад. Старик к тому времени уже ослеп и оглох и не замечал ничего, что делалось вокруг него. Когда мы в следующий раз пришли в квартиру, дедушка уже умер. «Ему хорошо, а кто знает, что еще ждет нас», — печально посмотрела на нас фрау Данцигер. Мы унесли то кресло, в котором сидел в своей шапочке этот старик с белоснежной бородой.

Приходя из школы, я всегда первым делом осматривал витрину Бира и через несколько дней обнаружил там фотографию в красивой рамке: мать со своими тремя дочерьми, снимок 1901 года. На стекле мелом была написана цена: три марки. Рано утром фрау Данцигер принесла последнюю вещь, свое последнее воспоминание. Вскоре после этого семья была депортирована и отправлена в газовую камеру лагеря уничтожения.


Однажды я пришел из школы поздно, меня оставили после уроков, потому что я не ладил с математикой. Макс Бир уже ушел с тележкой, фрау Бир написала мне адрес, опять «еврейское наследство», дала десять пфеннигов на трамвай, 1-ой линии городского кольца. В трамвае я прочитал фамилию и адрес: Хейманн, Принцен-штрассе, 99.

Дом был построен в восьмидесятые или девяностые годы прошлого века. Лепнина в стиле неоренессанса богато украшала фасад и лестницу, над парадной дверью — высокий красивый карниз. Кажется, это был первый или второй этаж, налево. Латунная табличка с фамилией «Хейманн» еще висела, но и здесь дверь была выпачкана красной краской. Дамы Хейманн, две незамужние сестры, им было 82 и 84 года. Ночью гестаповцы засунули их вместе с другими в грузовик. Куда? В Польшу? Где так много народу было убито при наступлении нацистов? В тамошние рабочие лагеря? Но что было делать двум старым дамам в рабочем лагере? Я носился с идеей поменять таблички с фамилией на дверях квартир или спрятать евреев в одиноких домах, чтобы гестаповцы не смогли никого найти. Но Макс Бир напомнил о многочисленных шпиках, маленьких гитлерах, лестничных шавках — он имел в виду старост домов, которые отравляли нам жизнь.

Квартира казалась мне домом скорби, а наша обычная возня — упаковывать и выносить — осквернением. Я держал в руках темно-коричневые настенные часы. Бросилась в глаза секундная стрелка: никогда раньше я не видел такого украшения, как звезда Давида.

Лет двадцать спустя меня позвали на распродажу домашнего имущества на улице Штралауер-аллее. Все уже было продано, кроме настенных часов. Я внимательнее к ним присмотрелся и узнал те, хейманновские. Видимо, во время войны они попали в эту квартиру из лавки Макса Бира.


«Доктор Вонгчовски, Отечество благодарно тебе», — горько произнес Макс Бир, обнаружив награды, которые врач получил за свои заслуги во время Первой мировой войны. Нас прислали в дом 6 на Копеникер-штрассе, угол Пфюль-штрассе. Доктора Вонгчовски, по словам соседей, «забрали» вместе с женой. Опять это безобидное слово «забрали». Легко слетало оно с губ соседей, как будто бы добрые друзья забрали Вонгчовских на маленькую прогулку. Но здесь «забирали», чтобы убить.

Кабинет выглядел так, будто вот-вот войдет очередной пациент. Мужской письменный стол с верхней частью и насадкой примерно 1895 года, первоначально полированный орех, но теперь выкрашенный белой краской, белый шкафчик для лекарств и инструментов, рядом кушетка. В одном из ящиков письменного стола лежали металлические знаки различия офицера кайзеровской армии. Значок за ранения и крест за боевые заслуги, видимо, не заинтересовали гестапо. Я рассматривал крест, когда Макс предложил мне: «Возьми его и сохрани с честью, в память о докторе Вонгчовски». На полу валялись разорванные грамоты и поэтический альбом. Страницы были выдраны, но толстый матерчатый переплет с серебряным орнаментом и надписью «Поэзияс» уцелел. На внутренней стороне переплета я прочитал две записи: «Бианка Пниовер, 1891» — позже жена д-ра Вонгчовски, и «Рут Вонгчовски» — его дочь.

в 1988 году, после двадцатисемилетнего перерыва, я вновь попал в западную часть Берлина и прошел, вспоминая, по улице Копеникер-штрассе. Ничто уже не напоминало о том, что когда-то здесь происходило.

Загрузка...