* * *

С падением стены у нас, граждан ГДР, было связано много надежд: мы верили, что станем свободными людьми в единой свободной стране с настоящей и реальной демократией; что гадости и убожество, которые нам приходилось сносить сорок долгих лет, теперь уходят в прошлое.


Я лелеял надежду стать, наконец, законным владельцем спасенного мною дома. И действительно, после некоторых бюрократических проволочек это должно было произойти: накануне валютного объединения мы с дамой из магистрата, из финансового отдела сектора общественного имущества, сели в автомобиль и отправились к нотариусу. По пути она, между прочим, пояснила, что хотя дом продается, земельный участок под ним не продается. Он, якобы, еще не промерен. А насаждения управления парков я могу купить, так же как и подключение дома к электросети — что я не только давно оплатил, но и проложил собственными руками. Нотариус обратил внимание на то, что и непромеренные участки могут продаваться. Но нет! Участок, на котором стоит этот дом, не продавался. Дама из магистрата стояла насмерть.


Считая хотя бы вопрос покупки дома решенным, я подготовил счет без участия неимоверно перегруженных сотрудников земельного отдела, которые в те дни буквально захлебывались в море заказов.

Через три дня после нападения неонацистов у двух подозреваемых были записаны анкетные данные, о расследовании же ничего не слышно и до сегодняшнего дня. А на дело о доме было совершено новое покушение: на этот раз представителями сената города Берлина.

Уже в понедельник после нападения бритоголовых нам позвонил сотрудник референтуры музеев: ну, отлично, подумали мы с Беатой и Сильвией, наконец, просвет, они тоже хотят нам помочь, как и сенатская комиссия по сексуальным меньшинствам, и множество друзей, которые сразу после нападения и на следующий день выражали нам поддержку.


Референт по музеям из сенатской комиссии по культуре приехал не один. Вместе с сотрудником Берлинского музея, профессором Боте, который относился ко мне с симпатией, он привез еще кого-то, чьей помощью, как ему, видимо, казалось, он не мог пренебречь. Этот человек пережил объединение, по-видимому, без всяких помех, сидел на том же самом месте, только его работодатель назывался теперь не магистрат, а сенат: Манфред Маурер.

Референт и сопровождавшие его лица уселись в зале, и сразу приступили к делу: «Итак, будем говорить прямо: дом Вам не принадлежит». По информации его юридического отдела, покупка якобы не была зарегистрирована в земельном кадастре в предусмотренный срок до даты воссоединения страны. Он ничего не может поделать, не он, в конце концов, подписывал договор об объединении, и если я с этим не согласен, я могу взять адвоката и потребовать от города компенсации.

Я выскочил из зала, бросив посетителей. В тот момент мне было наплевать на этикет и вежливость, во мне ожили воспоминания 1974 года: у тебя все конфискуют, здесь уже ничего не выйдет, думал я. Мои нервы и без того были напряжены: неонацистское нападение еще было свежо в памяти и, что много важнее, несколько недель назад умер человек, который значил для меня больше всего на свете: моя мама.


Я понимал, что это естественное течение жизни, ведь каждый цветок когда-нибудь отцветает, но после ее смерти я ощущал пустоту, был сломлен несколько дней. Немного утешало то, что ушла она очень спокойно.

До последнего дня она делала все сама, возилась в саду, вела хозяйство. Вечером, накануне кончины, я ее навещал. Она была бодра, как всегда. В пасхальное воскресенье 1991 года она зашла в комнату к моей сестре, сказала, что ей не по себе, присела на кровать, потом прилегла. «Вызвать врача?» — спросила сестра. «Нет, нет, сейчас все пройдет», — скромно ответила мама. Через десять минут она скончалась.

У нас никогда не было ссор, мы понимали друг друга без слов. Часто, когда я что-то произносил, она смеялась: «Я хотела сказать то же самое!». Когда мне исполнилось сорок лет, мама сказала: «Мне так хорошо, когда ты рядом, — она села к столу рядом со мной. — Ты ведь теперь в таком возрасте, что мог бы жениться». Мой ответ заставил ее усмехнуться: «Я сам себе жена».


Взволнованный до крайности, я решил спуститься в подвал, где сидела Беата с какой-то знакомой. Но смог одолеть лишь половину пути, ноги вдруг отказали мне, и я ухватился за перила лестницы. «Знаете, кто там? — воскликнул я, дрожа. — Маурер».

Вместе с Беатой мы вернулись в зал, там референт еще раз повторил суть дела, и вдруг мне стало плохо. Круги заплясали перед глазами, я был близок к обмороку. Пришлось прилечь в соседней комнате. Профессор Боте робко предложил всей компании удалиться, но его не поддержали.


Когда я пришел в себя, рядом, как комариное зуденье, слышались голоса. «Неужели этот тип все еще здесь?», — возмутился я, моментально вскочил, порылся в своих шкафах, выхватил протокол 1974 года, ворвался в зал и прогремел: «Товарищ Маурер, Вам, не стыдно сидеть здесь за столом, Вам, который хотел стереть этот музей с лица земли?» Вся моя ярость была направлена на него: «Мне прочитать, что Вы сказали 1 февраля 1974 года обо мне и этом музее?» Никакой реакции, он только смотрел в пол, маленький и сутулый. Человек с характером, хотя и дрянным. С такой толстой шкурой, что позвоночник ему, видно, уже не требовался. Прилипала.

Он мог бы заранее объяснить референту сенатской комиссии, что ему было лучше не ехать с ними в Мальсдорф: его дни в роли руководителя Бранденбургского музея и без того были сочтены.

И даже в тот момент, если бы у него нашлось хоть слово извинения, я бы первым принял его. Но нет: черствый, как сушеная рыба, он неподвижно сидел на стуле.

Терпение мое лопнуло, я вскипел, рывком распахнул дверь в коридор и закричал: «Вон, вы, свиньи». Все смущенно переглянулись, поднялись. Зажав в руке папку с протоколом 1974 года, я твердо решил съездить ею Мауреру по уху.

Тут Беата и Сильвия поняли, что я сорвался с тормозов. Они схватили меня с двух сторон за руки так, что я уже не мог размахнуться. И чем больше я пытался, тем крепче они меня держали.

Остался только профессор Боте. Он ничего не знал о прошлых неурядицах и кознях Маурера. Боте был поражен, он встал на мою сторону, он был человеком.


«Меня больше ничто здесь не удерживает, есть более терпимые страны, которые будут только рады, если я приеду со своим музеем», — несколькими днями позже заявил я в прессе. И это возымело действие.

В этом все Берфельды чокнутые: насилием от меня ничего не добиться, а по-хорошему — почти всего. Сенат дал понять о готовности к переговорам.


Мы существуем на 658 марок моей пенсии и на то, что жертвуют посетители. Мне не нужен директорский оклад. Я всю свою жизнь прожил скромно, собственно, почти на грани нищеты. Главное, чтобы был сливовый мусс, белый сыр, картофельный салат и время от времени рыба. Больше ничего.

У меня есть друзья, и гораздо большим достижением я считаю то, что шесть тысяч посетителей в год проходят по комнатам и произносят: «Как хорошо!» Потому что так оно и есть: интересно, печально и прекрасно. Немного с юмором, немного трогательно и немного познавательно.

Двадцать пять лет я жил один в этом доме. Сейчас у нас команда из трех человек, коммуна гомосексуалистов. Беата здесь уже девять лет, ее жена Сильвия — 20 августа 1992 года их обвенчал датский священник — пять. Втроем мы будем и дальше вести и содержать этот музей. То, что он остается в наших руках, сенат уже подтвердил.


Постепенно я приближаюсь к тому возрасту, когда хочется немного отдохнуть. Но у нас еще есть некоторые планы, и мы надеемся, что сможем реализовать их при поддержке сената: надо отремонтировать крышу и подвал, отреставрировать фасад дома; сад мы хотим превратить в маленький музей под открытым небом, а парадную лестницу в сад реконструировать, придав ей исторически верный вид.

Загрузка...