ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1

Неклюдов сделал несколько глотков, поставил стакан на стол.

— Перехожу к обвинению против подсудимого Ульянова…

Небольшая пауза. Всего несколько секунд. Чтобы и судьи и публика могли вспомнить реплику подсудимого Ульянова в адрес обер-прокурора, брошенную во время допроса.

Саша нашел глазами маму, кивнул ей. (Рядом с мамой сидел Песковский — муж Катеньки Веретенниковой, двоюродной сестры, — публицист, литератор, из умеренных.) Потом перевел взгляд на прокурора.

Неклюдов словно ждал этого взгляда. Бледное лицо его сделалось совсем белым, светлые глаза расширились, и от этого стало казаться, что увеличились глазные ямы: зрачки провалились в глубину черепа и сверкали неизрекаемой жаждой отмщения.

— Принадлежность подсудимого Ульянова к преступной организации, именовавшей себя террористической фракцией партии «Народная воля», доказана в процессе судебного заседания Особого Присутствия полностью.

Обер-прокурор произнес эту длинную фразу на одном вдохе, без перерыва и, словно совершив нечто очень важное и даже приятное для себя, натянуто улыбнулся — сначала судьям, потом в публику.

— Объективными факторами доказательства этой принадлежности являются личное признание подсудимого, а равно и то обстоятельство, что дважды, 28 февраля и 1 марта, в квартире Пилсудского подсудимый Ульянов производил набор программы фракции, которая, судя по словам самого же Ульянова, должна была служить оправданием как создания террористической фракции, так и самой идеи цареубийства…

Неклюдов снова сделал паузу, обвел судей, публику п подсудимых напряженным взглядом своих неподвижных глаз (Саша заметил, что глаза у прокурора почему-то перестали самостоятельно двигаться, они поворачивались из стороны в сторону теперь только вместе с головой) и жадно глотнул воздух, будто, произнося обвинительную речь против подсудимого Ульянова, он преодолевал какое-то сложное высокогорное препятствие.

«Все-таки он должен испытывать какое-то неудобство из-за того, что обвиняет сейчас сына человека, у которого когда-то учился, — подумал Саша. — Этим неудобством, пожалуй, и объясняется его волнение. Из-за этого неудобства он будет говорить обо мне еще более ожесточенно и беспощадно, чем о других подсудимых. А все будут думать, что это месть за мою реплику. На самом деле господин обер-прокурор просто боится самого себя, своей собственной совести, вернее, последних ее остатков, которые, очевидно, все-таки беспокоят еще иногда это осатаневшее от безнаказанной власти над многими человеческими жизнями существо».

— Само участие подсудимого Ульянова в преступном замысле против священной особы государя императора может быть сведено к трем главным группам… Во-первых, в содействии другим злоумышленникам в деле приобретения средств для выделки снарядов…

«Следствие шло по абсолютно неправильному пути, — думал, слушая прокурора, сенатор Дейер. — Царь решил, что главная часть заговорщиков осталась на свободе, что арестованы только мальчишки, непосредственные исполнители. Но это же действительно мальчишки, за ними на самом деле никто не стоит. Никакого тайного Исполнительного Комитета, который остался на свободе после казни Желябова, в данном случае и в помине нет… Ведь если бы он был, если бы царю угрожала реальная опасность, если бы эти сидящие на скамье подсудимых юнцы действительно знали о существовании еще каких-то готовых к действиям террористов, то неужели же такой неврастенический тип, как этот Канчер, или такая тупая балда, как этот неотесанный Горкун, или такой истерический недоросль, как Волохов, которые оговорили на предварительном следствии буквально все и вся, вплоть до родных матерей и отцов, — неужели вот эта самая троица фактически уже раздавленных собственной низостью юнцов могла бы скрывать еще что-либо именно сейчас, когда петля палача уже реально нависла над ними, знай они на самом деле о каких-то там оставшихся на свободе террористах, готовых повторить покушение… Если бы эти террористы существовали, Канчер и компания давно бы выдали их. И если Канчер, Горкун и Волохов молчат, если не вымаливают себе пощады никакими новыми разоблачениями, значит, никаких неизвестных участников заговора не существует, значит, следствие ошибалось… Но, естественно, теперь уже поздно думать об этом. Дело пущено по накатанным рельсам, участь основных участников предрешена самим царем, который, тем не менее, продолжает отсиживаться в Гатчине, хотя всем давно уже ясно, что ему ничто не угрожает. Позорная смерть отца давит на Александра Александровича, страх у божьего помазанника все еще преобладает над достоинством…»

А голос прокурора, сбивчивый и неровный вначале, окреп, выровнялся, отлился металлом выверенных интонаций.

— …Во-вторых, участие подсудимого Ульянова в заговоре на жизнь государя характеризуется тем, что он изготовил материалы для метательных снарядов…

Мария Александровна не слушала прокурора. Первые десять минут обвинительной речи она, стараясь не встречаться глазами с Сашей, пристально смотрела на сына, пытаясь понять его состояние, угадать мысли, определить настроение, но потом взгляд ее увлажнился, предметы и лица потеряли привычные очертания, все расплылось, стало зыбким, туманным, неустойчивым.

«Что же будет? Что будет? — думала Мария Александровна и среди всех предполагаемых вариантов не находила ни одного, в котором не было бы ощущения огромного, теперь уже ставшего почти привычным, страдания и горьких мыслей о невеселом, безрадостном будущем всей семьи, — Если присудят заключение в крепости, нужно будет продать дом и переехать, сюда, в Петербург, чтобы ходить на свидания, носить передачи… Если дадут каторгу, Володе и Оле придется жить отдельно, а ей самой с младшими ехать за Сашей в Сибирь. А если…»

Но этот последний и самый ужасный вариант было невозможно произнести даже про себя; беззвучные слезы застилали взор, и она еще ниже опускала голову, и старалась не сделать ни одного движения, которое бы выдало ее состояние, и долго ждала, пока слезы прекратятся сами по себе.

— …Подсудимый Ульянов присутствовал на общей сходке членов террористической фракции 25 февраля сего года на квартире подсудимого Канчера, на которой было принято окончательное решение о сроках покушения… Подсудимый Ульянов содействовал побегу за границу одного из важнейших участников заговора Ореста Говорухина, снабдив последнего деньгами и адресами в Вильну к лицу, заранее предупрежденному. Подсудимый Ульянов, господа судьи, являлся совершенно необходимым пособником в деле выполнения задуманного злоумышления, так как именно он сфабриковал динамит, то есть то средство, с помощью которого должно было быть совершено настоящее преступление…

Неклюдов потянулся за стаканом, отпил воды — кадык его вздрогнул и несколько раз пробежал по шее вверх-вниз.

— …Скажу более: Ульянов был не только необходимым пособником, не только физическим участником, но и участником интеллектуальным — одним из главных зачинщиков злоумышления. Правильность этого вывода доказывается участием Ульянова в сходке по поводу беспорядков на Волковой кладбище 17 ноября прошлого, 1886 года, — той самой сходке, господа судьи, от которой и пошла угроза террористическим актом. Эта угроза заключалась, и я обращаю на это особое внимание, в написанной лично подсудимым Ульяновым листовке-воззвании, носившей название «17 ноября в Петербурге»… От возникновения угрозы на жизнь государя следует приготовление к покушению и, наконец, выход с бомбами на Невский проспект для приведения задуманной угрозы в исполнение… Явившись на первую террористическую сходку, Ульянов приходит и на последнее сборище террористов, принимая, таким образом, участие в заговоре на всех его стадиях — от зарождения до исполнения. И если вы припомните, господа судьи, что к моменту последнего собрания членов террористической фракции в Петербурге не было уже ни Шевырева, ни Говорухина, то невольно приходишь к заключению, что в последние дни перед покушением подсудимый Ульянов заменил этих двух отсутствующих зачинщиков, руководителей заговора, и фактически единолично встал во главе замысла на жизнь государя императора…

Еще одна пауза, рассчитанная, выверенная, эффектная. Чтобы публика снова могла оценить неопровержимую логику обвинения, а заодно и полюбоваться на широкое движение прокурорской руки в сторону огромного портрета Александра III.

— …Активное интеллектуальное участие подсудимого Ульянова в заговоре подтверждается и тем фактом, что на уже упомянутом мною последнем сборище террористов, он, Ульянов, читал программу фракции с глазу на глаз руководителю боевой группы подсудимому Осипанову, хотя таковое чтение, казалось бы, и не было вызвано прямой необходимостью. Это говорит о том, господа судьи, что подсудимый Ульянов старался всеми силами укрепить в террористах готовность убить царя, употребляя даже такие дополнительные средства воздействия, как непосредственное внушение с глазу на глаз…

«Дурак, — подумал Саша, — из самых последних мелочей он пытается сделать какие-то значительные выводы. Всему придает особый, роковой смысл. Неужели судьи поддадутся на эту словесную шелуху, на эти пустопорожние фразы? Впрочем, теперь уже все равно. Приговор, очевидно, давно уже продиктован лично царем, и сенатор Дейер, естественно, не рискнет изменить в нем даже запятой… Жалко маму, ей приходится выслушивать велеречивые упражнения этого павлина в обер-прокурорском мундире».

— …Заканчивая обвинение подсудимого Ульянова, — Неклюдов картинно заложил руки за спину и качнулся с носков на пятки и обратно, — я хотел бы обратить внимание и на тот факт, что в руках Ульянова находилась часть кассы злоумышленников, которые получали средства на свои преступные расходы всегда только от Шевырева или только от Ульянова. Я бы мог напомнить также, что Ульянов явился одним из главных авторов террористической программы, что его террористическая пропаганда ускорила решимость вступить в заговор других участников, что сам подсудимый Ульянов признал на следствии, что он вложил в замысел лишить жизни священную особу государя императора все свои силы и всю свою душу! Но довольно и того, что уже сказано… Господа судьи! Господа сословные представители! На основании всего вышеизложенного, исходя из статей 1032 и 1061 (части первая и третья) уголовного судопроизводства, а также статей 17, 18, 241 и 243 Уложения о наказаниях я требую у Особого Присутствия Правительствующего Сената приговорить подсудимого Ульянова Александра, двадцати одного года, уроженца Нижнего Новгорода, сына действительного статского советника, предварительно лишив его всех прав состояния… — Неклюдов приподнял от бумаг белое, восковое лицо, затаенно сверкнул из глубины провалившихся глаз матовым блеском зрачков, — к смертной казни через повешение!

Саша вздрогнул, почувствовав легкий озноб на спине, между лопатками. Он хотел было посмотреть на маму, но что-то помешало ему сделать это — какая-то странная, незнакомая до сих пор скованность плеч, подбородка и шеи.

Он все-таки посмотрел на маму. Черная наколка на низко опущенной маминой голове клонилась все ниже и ниже. Песковский, придвинувшись вплотную к Марии Александровне, что-то быстро говорил ей.

2

Больше всех из подсудимых сенатору Дейеру не нравился Шевырев. Его болезненный вид: землистое лицо, длинные спутанные волосы, как у пьяного дьячка, — все это было почти физически неприятно первоприсутствующему. Дейер любил бодрых, подтянутых, уверенных в себе подсудимых. Таким выносить приговор было легко и спокойно — даже смертная казнь, казалось, не очень повредит этим широкоплечим, молодцевато выглядевшим Осипанову, Генералову, Андреюшкину, Лукашевичу. Осуждать же таких заморышей, как этот согнутый пополам и непрерывно кашляющий Шевырев, представлялось Дейеру делом весьма и весьма неприятным, отяжеляющим настроение, невыгодным в глазах публики.

Свою неприязнь к Шевыреву председатель суда перенес и на его защитника — присяжного поверенного Турчанинова. Шевырев во время допроса на суде все время путался, сбивался, говорил сначала одно, потом другое… Например, в первый день он полностью отверг свою принадлежность к фракции и объявил себя даже врагом террора. А на второй день, припертый к стенке показаниями других подсудимых, заявил, что вступил во фракцию только для того, чтобы предотвратить цареубийство (Дейер заметил, как поморщился Ульянов при этих словах Шевырева).

А что же делает в это время шевыревский защитник Турчанинов? Вместо того чтобы смягчить неблагоприятное впечатление, произведенное на суд его клиентом, Турчанинов помогает Шевыреву выкручиваться. А ведь опытный адвокат, не первый год сидит в подобного рода процессах.

Председатель суда повернулся к скамье подсудимых.

— Приступаем к защите подсудимых Генералова, Андреюшкина и Ульянова, — объявил Дейер. — Перечисленные мной подсудимые отказались от услуг адвокатуры и пожелали защищать себя сами. Первым слово предоставляется подсудимому Генералову.

Генералов встал, придвинулся к барьеру решетки. Публика с интересом разглядывала его крупную, плотную фигуру с вислыми круглыми плечами, сильную шею, резко очерченные, правильные черты лица.

— Выслушав обвинительную речь господина прокурора, — с мягким южным говором, налегая на букву «г», начал Генералов, — я считаю фактическую сторону дела установленной правильно. Поэтому к ней я больше возвращаться не буду. Мне хотелось бы остановиться на некоторых нечестных приемах, которые господин прокурор проявил лично против меня…

«Так его, Вася, так его! — радостно думал Саша. — По мелочам с ними спорить не надо, все равно ничего не добьешься. Надо показать нравственную нечистоплотность господина Неклюдова, и тогда все его эффектные логические построения хотя бы отчасти, но все-таки будут поставлены под сомнение…»

— Я хотел бы обратить внимание суда, — продолжал между тем Генералов, — на то, каким образом представил господин прокурор суду мои взгляды на террор. Господин прокурор в своей обвинительной речи использовал цитату из обвинительного акта против меня. Но он взял только первую часть цитаты. Вторую часть цитаты он намеренно опустил. Для чего это понадобилось ему? Да для того, чтобы выставить меня — одного из самых активных участников покушения — в роли анархиствующего бандита, которому все равно кого и все равно зачем убивать. А тем самым как бы невзначай бросить тень на всю нашу фракцию, на всю партию… Нет, господин прокурор, так дело не пойдет!

«Молодец, Вася, молодец! — радовался Саша за Генералова. — Это самая правильная линия поведения на суде: защищать не себя, не личные интересы, а дело, за которое боролся, идею, партию…»

— Выступая здесь перед вами, господа судьи, — продолжал Генералов, — господин прокурор, упоминая мои показания на следствии, во всеуслышание заявил, что Генералов-де сам признался на следствии в том, что он предоставил себя в распоряжение партии «Народная воля» для совершения любого террористического акта. Вот он, мол, какой — этот Генералов! Заурядный убийца, уголовник! А между тем на следствии (и это зафиксировано в лежащем передо мной, а также перед вами, господа судьи, протоколе моего допроса) я сказал, что предоставил себя в распоряжение партии «Народная воля» для совершения любого террористического акта, полезного — подчеркиваю, это слово, — полезного для достижения ближайшей цели партии: свободы слова, свободы собраний и сходок, участия в управлении государством… Вот где передернул господин прокурор! Он опустил всю вторую часть моей фразы, начиная со слова «полезного», исказив таким образом в корне мои взгляды и убеждения, лишив их общественного, социального содержания…

«А ведь все они умные ребята, — подумал про себя Дейер. — Например, этот Генералов по своему развитию вполне может соперничать ну, скажем, с сенатором Ягном, не говоря уже об откровенном дураке сенаторе Лего… Как все-таки странно складывается жизнь: одни — даровитые, ясноголовые, с блестящими способностями — должны идти уже в ранней молодости, благодаря каким-то несерьезным мальчишеским увлечениям, в тюрьмы, в каторгу, на виселицу, а другие — тупые, ограниченные, меднолобые, вроде Ягна или Лего, — добиваются должностей, званий, высокого жалования, имеют дома, семьи, выезды, любовниц, имения, капиталец в банке… Все дело, очевидно, в том, чтобы уметь сдерживать свои страсти. Умеренность — вот ключ от ворот к раю. Вспыльчивость же и быстрая возбудимость ведут прямой дорогой в ад…»

— Да, господа, судьи, — продолжал Генералов, — мы ставили своими ближайшими целями достижение в России свободы слова и свободы выражения своего мнения. Мы хотели мирно проводить в жизнь свои идеи. Мы хотели мирно выслушивать возражения наших противников и оппонентов. Мы хотели мирно добиваться того, чтобы представители мыслящей интеллигенции участвовали в управлении государством. Мы хотели бы иметь такую официальную администрацию в нашей стране, которая при свободе слова могла бы сочувствовать нашим идеям и помогала бы претворять их в жизнь… Но в нашей стране — повсюду реакция, повсюду честным людям затыкают рты, не говоря уже о том, что им связывают руки и ноги при всякой попытке деятельности на благо общества. Поэтому и необходим террор, поэтому необходимы бомбы, чтобы встряхнуть болото, именуемое русской общественной жизнью, чтобы…

— Постойте, Генералов, — перебил Дейер, — вы что же, считаете, что произносите сейчас защитительную речь?

— Конечно.

— Но ведь вы же только ухудшаете свое положение, произнося все эти слова?

— Мы с вами по-разному понимаем слово «защита», господин председатель, — Генералов стоял около барьера решетки, молодой, красивый, мужественный. — Для вас защита — это прежде всего попытка защитить свою жизнь. Для меня же защита — это защита моих взглядов и убеждений, это возможность высказать свои взгляды и убеждения публично и правильно.

«Красивый мальчишка», — думал Дейер, разглядывая раскрасневшееся лицо подсудимого.

— У вас все, Генералов? — спросил Дейер.

— Все.

— Ничего не хотите сказать суду в свое оправдание? Ведь вы же не сделали даже малейшей попытки защитить себя по существу дела.

— В свое оправдание я могу сказать только одно… — Генералов высоко поднял тяжелую чубатую голову. — Всегда и везде, как и здесь, как и первого марта на Невском проспекте, я поступал в полном согласии со своей совестью и убежденностью.

Дейер с тревогой посмотрел на сословных представителей; По опыту он знал, что такое смелое, открытое поведение на суде всегда действует на сословных представителей очень впечатляюще. Они могут смягчить приговор скорее вот этому твердому, презирающему всевозможные последствия своих слов Генералову, чем униженно выпутывающемуся, цепляющемуся за каждую возможность Шевыреву. А смягчения приговора нельзя допустить ни тому, ни другому.

— Генералов, имеете сказать еще что-нибудь?

— Нет, больше ничего не имею.

Первоприсутствующий оглядел сенаторов. Члены суда сидели с холодными, невозмутимыми, непроницаемыми лицами.

— Садитесь, подсудимый Генералов. Дейер отложил в сторону дело Генералова, придвинул к себе дело Андреюшкина. — Слово для защиты имеет подсудимый Андреюшкин.

Пахом лихо вскочил с места — легкий, стройный, проворный, добродушно окинул веселыми глазами публику, кивнул кому-то.

— Ну что же вы молчите, Андреюшкин? — улыбнулся Дейер. — Начинайте же свою защиту.

— А я не хочу никакой защиты! — Пахом дернул кудрявой головой.

— В каком смысле не хотите?

— В прямом.

— Отказываетесь, что ли, от защиты совсем?

— Не отказываюсь, а просто не хочу.

— Потрудитесь, Андреюшкин, объяснить суду свои намерения более четко.

— А зачем мне от вас защищаться? — Голос Пахома, шутливый кубанский говорок, насмешлив, едок, презрителен. — Зачем мне от вас защищаться, когда вы давно уже все про мою голову решили, а?

— Андреюшкин, будьте серьезны, — нахмурился Дейер, — вы находитесь в суде, а не на студенческой вечеринке!

Пахом случайно встретился взглядом с прокурором.

— Ладно, буду серьезен, — вдруг неожиданно изменил он интонацию, согнал с лица беззаботную улыбочку. — Хочу сказать два слова за господина прокурора… Тут Вася Генералов уже рассказывал, как господин прокурор его показания на две части разрезал, будто арбуз. Одну половинку до господ судей представил, а вторую поховал. И со мной тоже ж самое прокурор зробыв, як по нотам.

В публике посмеивались: украинские слова, которыми Пахом густо перемешивал свою речь, здесь, под высокими и торжественными сводами зала Особого Присутствия, звучали почему-то весело и даже смешно.

— Як же ж воно зробылось? — продолжал Пахом.

В публике смеялись. Пахом замолчал, подождал, пока смех утихнет, сделал над собой усилие — заговорил чисто по-русски, без прибауток.

— В моей записной книжке есть выписка об отношении членов нашей партии «Народная воля» к социал-демократам. Господин обер-прокурор Неклюдов взял из этой выписки в свое обвинительное выступление против меня только начало моей записи, где говорится о противоречиях между «Народной волей» и социал-демократией. Всю же вторую часть, где речь идет об общности наших целей и задач, господин прокурор опустил… Несколько раз, говоря об отношениях между народовольцами и социал-демократами, господин прокурор повторил слово «антагонизм». У слушателей, естественно, может вполне сложиться впечатление, что антагонизм существует между нашими партиями. А между тем (и в моей книжке это написано черным по белому) это слово характеризует отношения всего лишь нескольких лиц из обоих партий, не затрагивая существа их целей и программ… Господин прокурор на этом месте передернул… А зачем? А затем, чтобы еще раз противопоставить нас другой революционной партии, чтобы выделить нас из общей революционной среды и представить как группу сумасбродных, экзальтированных мальчишек, которые занимаются не тяжким трудом революции, а только поигрывают в революцию, забавляются бомбами, динамитом, отравленными пулями… Нет, господин прокурор, это дело у вас не выйдет!

— Слушайте, Андреюшкин, — вмешался сенатор Окулов, — вы же обещали быть серьезным… Зачем же вы опять берете себе этот комический тон?

Пахом посмотрел на Окулова, на отвислые, обрюзглые его щеки, седой собачий бобрик, глазки-буравчики, посмотрел — и ничего не ответил.

— Хотите что-нибудь добавить? — спросил Дейер.

— Да нет, чего там добавлять. — Пахом махнул рукой и отвернулся. — Поймали вы нас, засадили в казенный дом, теперь уж судите по-своему. Какие тут могут быть добавления…

— Я смотрю, адвокат из вас, Андреюшкин, весьма никудышный, — позволил себе небольшую вольность Дейер, — хотя защищать вы взялись самого себя… Придется, по-видимому, оказать вам небольшую юридическую помощь. В своем защитительном слове вы, например, могли бы просить суд о снисхождении, — назидательно говорил Дейер. — Могли бы высказать просьбы и иного порядка. Члены Особого Присутствия, я надеюсь, весьма охотно согласились бы удовлетворить те ваши пожелания, которые сочли бы удобными к выполнению.

Пахом вдруг тряхнул головой, словно захотел сбросить с себя какое-то оцепенение, какую-то мороку, выпрямился и стал удивительно похож на Генералова, хотя был и выше его и тоньше.

«Казачья кровь взыграла, — подумал Саша. — Сейчас он их рубанет сплеча, сейчас он им скажет что-нибудь такое, что запомнится надолго».

— Господа судьи, господа сословные представители… — медленно начал Андреюшкин.

Голос Пахома был тих и серьезен, и Саша с удивлением посмотрел на знакомый профиль, который теперь почему-то весь заострился и стал похож не на живое человеческое лицо, а на белый каменный барельеф со стены.

— Господа судьи, господа сословные представители… — Голос дрогнул, завибрировал, но Пахом тут же справился с волнением. — Как член партии «Народная воля», я всегда и во всем служил делу своей партии до конца преданно… Я не знаю такой жертвы, на которую я не мог бы пойти ради идеалов своей партии. И поэтому я, находясь в полном здравии и рассудке, объявляя», что заранее отказываюсь от любой просьбы о снисхождении, потому что считаю такую просьбу позорным, несмываемым пятном для знамени, которому я служил и буду служить до самых последних своих возможностей!

Мгновенная тишина упала на зал и тут же взорвалась радостным голосом Генералова:

— Пахом, умница золотая, дай скорее поцелую! — Генералов обхватил Андреюшкина своими могучими ручищами, прижал к себе.

— Это что еще такое? — вскочил с кресла Дейер. — Что это еще за поцелуи? Пристав, немедленно наведите порядок на скамье подсудимых!

Приставы полезли было с двух сторон за решетку барьера, но Генералов, не дожидаясь их вмешательства, уже отпустил Пахома, и, взволнованные только что пережитым единением духа, они опустились рядом друг с другом на скамью, сцепив в крепком пожатии руки.

— Это что там еще за рукопожатия? Прекратить! — бушевал за судейским столом Дейер.

Генералов и Андреюшкин разняли руки.

— Если еще повторится что-либо подобное, — кричал первоприсутствующий, — я снова буду вызывать подсудимых в зал по одному!

Он устало опустился в кресло, наклонился к Окулову, сказал ему что-то шепотом.

Окулов поднялся, пошевелил бобриком волос, подвигал ушами.

— Объявляется перерыв на двадцать минут, — глухо сказал Окулов и злобно обвел зал глазами-буравчиками. — После перерыва слово для защиты будет предоставлено подсудимому Ульянову.

Саша взглянул на маму. Мария Александровна и Матвей Леонтьевич Песковский смотрели на него пристально и печально, с надеждой.

3

— Слово для защиты предоставляется подсудимому Ульянову.

Мария Александровна, комкая в руке носовой платок, вся подалась вперед, словно хотела пересесть поближе к тому месту, где в окружении судебных приставов находились обвиняемые.

— Мария Александровна, успокойтесь, — зашептал сзади Песковский. — Не нужно показывать ему своего волнения. Если он увидит, что вы спокойны, то и он будет спокоен, и говорить от этого станет только лучше.

Мария Александровна торопливо закивала головой — да, да, я буду спокойна, я обязательно буду спокойна, — спрятала платок в рукав платья и даже попробовала улыбнуться, но что-то опять произошло у нее перед глазами, опять все затуманилось, и, только сделав над собой усилие, она сдержала готовые было снова выступить слезы, наклонилась, напряглась всеми последними остатками своих сил и подняла глаза на сына уже сухими, хотя по-прежнему зыбкая, неустойчивая пелена трепетно качалась и вздрагивала перед ней.

Сашин голос она услышала как бы с очень далекого расстояния, из тумана.

— Господа судьи, относительно своей защиты я нахожусь в таком же положении, как Генералов и Андреюшкин. Фактическая сторона моего участия в настоящем деле установлена вполне правильно и не отрицается мною. Но, господа судьи, как революционер, как человек, который в своих поступках руководствуется не минутными впечатлениями, а выношенными убеждениями, я не могу ограничиваться только фактической стороной событий. Я должен вскрыть их смысл…

Мария Александровна слушала сына со смешанным чувством гордости и удивления.

Неужели это говорит ее Саша? Твердо, умно, убежденно. Всего две недели назад во время первого свидания он плакал, стоя перед ней на коленях, просил прощения, бессвязно и путано говорил о своей вине перед семьей… А теперь? Как революционер… Руководствуясь выношенными убеждениями…

— Свое право на защиту, господа судьи, я воспринимаю исключительно только как право изложить мотивы своего поступка, то есть как возможность рассказать о том умственном процессе, который развивался во мне и привел меня к необходимости совершить настоящее преступление…

«Господи, что он такое говорит? — возмущенно думал, сидя рядом с Марией Александровной, Матвей Леонтьевич Песковский. — Зачем он так часто произносит это слово — преступление? И как спасти его от страшного финала, если он с самого начала держится совершенно не так?»

«А в общем-то он молодец, — неожиданно для самого себя подумал Песковский. — Все манеры и повадки у него уже зрелого, сильного, взрослого мужчины. Откуда это?.. И он, несомненно, презирает всех этих расшитых золотом сенаторов и тот приговор, который они ему вынесут. И сдерживается, чтобы не высказать это презрение вслух. Если бы не мать… К своей судьбе он, по всей вероятности, равнодушен. Но почему, почему?.. И почему он не думает о семье, о младших братьях и сестрах, а топит себя с самого начала, превосходя выступавших перед ним участников заговора в своих максималистских взглядах?»

— Я могу отнести к ранней своей молодости, — говорил Саша и видел, как перед ним разворачивается и освобождается что-то большое, светлое, широкое и радостное — панорама заволжских лугов, когда выходишь на Волгу рано-рано утром и горизонт чисто и высоко распахнут перед тобой во все стороны света без предела, — я могу отнести к ранней своей молодости то смутное чувство неудовлетворения нашим русским общественным строем, которое, все более и более проникая в мое сознание, в конце концов и привело меня к убеждениям, которые руководили мною в настоящем деле. Да, это чувство неудовлетворенности русской жизнью и нашим государственным устройством жило во мне с юности. Но только после изучения общественных и экономических наук это убеждение в ненормальности существующего строя вполне во мне укрепилось, и смутные мечтания о свободе, равенстве и братстве вылились для меня в строго научные, социалистические формы протеста. Я понял, что изменение общественного строя не только возможно, но даже неизбежно… Господа судьи, каждая страна развивается стихийно по определенным законам, она проходит через строго определенные фазы и неизбежно должна прийти к общественной организации своего хозяйства. Это есть неизбежный результат существующего строя и тех противоречий, которые в нем заключаются. Но если развитие народной жизни совершается стихийно, то, следовательно, отдельные личности ничего не могут изменить в ней, и только умственными силами они могут служить идеалу, внося свет в сознание того общества, которому суждено иметь влияние на изменение общественной жизни… Есть только один правильный путь развития— это путь слова и печати, научной печатной пропаганды, потому что всякое изменение общественного строя является как результат изменения сознания в обществе. Это положение вполне ясно сформулировано в программе террористической фракции партии «Народная воля». Но господин прокурор это вполне ясное положение перевернул. Объясняя перед судом ход наших мыслей, которые привели нас к необходимости действовать террором, господин прокурор следующим образом излагает нашу позицию: каждый, мол, по словам прокурора, имеет право высказывать свои убеждения, следовательно, каждый имеет права добиваться их, то есть убеждений, осуществления насильственным образом. Но это не мы так думаем, так думает за нас господин прокурор… Логическая слабость его построения заключается в том, что между двумя его посылками нет никакой связи. Судить о наших убеждениях по словам господина прокурора нельзя никак. Из того, что я имею право высказывать свои убеждения, следует только то, что я имею право доказывать правильность их, то есть сделать истиной для других то, что есть истина для меня. Если эта истина воплощается в других, то, значит, на стороне истицы, господин прокурор, стоит теперь уже большинство, и в таком случае это будет не насильственное навязывание, а будет тот обычный процесс, которым идеи обращаются в право. Отдельные личности не только не могут насильственно добиваться, но даже такое естественное для человека право, как право свободы слова и мысли, может быть приобретено только тогда, когда существует известная определенная группа людей, в лице которой может вестись борьба за это право. В таком случае это опять-таки но будет навязывание обществу, а будет приобретено по праву, потому что всякая общественная группа имеет право на удовлетворение своих интеллектуальных потребностей постольку, поскольку это не противоречит праву.

…Обер-прокурор Неклюдов старался не слушать Ульянова. Пытаясь занять себя чем-нибудь посторонним, чтобы отвлечь внимание от голоса подсудимого, он, в который уже раз за последний месяц, перелистывал дела обвиняемых, читал показания, рассматривал фотографии, но именно в эти минуты, вопреки всем усилиям, какое-то неясное видение расплывчато возникало в его напряженном сознании, приближалось, делалось яснее и различимее и, соединившись неожиданно с голосом подсудимого, вдруг становилось Ильей Николаевичем Ульяновым — его, Неклюдова, учителем, наставником, педагогом. И теперь уже но Александр Ульянов, а Илья Николаевич Ульянов стоял около барьера скамьи подсудимых и ровным, спокойным голосом (каким он обычно читал лекции в дворянском институте) давал показания суду.

В такие минуты обер-прокурор Неклюдов чувствовал, что начинает терять контроль над собой. Неожиданное, странное, необъяснимое соединение голоса Александра Ульянова с образом Ильи Николаевича давило на прокурора, тяжелило его голову, руки, плечи, погружало в некую безвольную прострацию, в полугипнотическую дрему, в которой не было ничего реального и предметного, а было только удручающее, щемящее чувство нарастания какой-то неопределенной тревоги, словно за спиной медленно и неотступно, не давая сигнала, наползал паровоз.

И только тогда, когда ждать приближения этой неопределенной тревоги становилось нестерпимо, когда где-то в подсознании рождалось ускользающее, не дающее себя понять ощущение близкой беды, катастрофы, кошмара, — только тогда в оцепенелом сознании Неклюдова что-то напрягалось до предела, издавало высокий пронзительный звук и обрывалось.

И он, обер-прокурор Правительствующего Сената, вздрагивал, как мальчишка, обливался холодным потом и возвращался из своего неожиданного, так и не понятого им до конца состояния в зал Особого Присутствия, не смея поднять глаз, не глядя ни на кого из окружающих, словно стыдясь чего-то, словно боясь быть уличенным в каких-то неподобающих его возрасту и положению поступках.

— …Господа судьи, — голос Ульянова по-прежнему звучал твердо и уверенно, — я повторяю, что не под воздействием минутного увлечения, не под впечатлением единичного случая, а вследствие продолжительного раздумья, вследствие внимательного изучения общественных и экономических наук пришел я к теперешним своим убеждениям. Я убедился, что единственно правильный путь воздействия на общественную жизнь есть путь пропаганды пером и словом. Но по мере того, как теоретические размышления приводили меня к этому выводу, жизнь показывала самым наглядным образом, что при существующих условиях, при существующем политическом строе таким путем идти невозможно. При этом отношении правительства к умственной жизни, которое у нас есть, невозможна не только социалистическая пропаганда, но даже пропаганда общекультурная. Затруднена в высшей степени даже элементарная разработка научных вопросов и проблем. Правительство настолько могущественно, а интеллигенция настолько слаба и сгруппирована только в некоторых центрах, что правительство может отнять у нее единственную возможность — последний остаток свободного слова… Господа судьи, убедившись в необходимости свободы мысли и слова с субъективной точки зрения, я начал искать объективную возможность воплощения этой свободы в жизнь, то есть начал искать в нашей русской жизни те элементы, на которые можно было бы опереться в борьбе за воплощение этой свободы… Господа судьи, наше русское общество очень ярко и выразительно характеризуется двумя существенными признаками. Оно весьма слабо развито в интеллектуальном отношении, и у нас нет сплоченных классов, которые могли бы сдерживать правительство. У нас есть почти неразвитая интеллигенция, весьма слабо проникнутая массовыми интересами… У нашей интеллигенции нет определенных экономических требований. У нее есть только свои требования, носительницей и защитницей которых она является. Но ее ближайшие политические требования — это свобода мысли, свобода слова. Для интеллигентного человека право свободно мыслить и делиться мыслями с теми, кто стоит ниже его по развитию, есть не только неотъемлемое право, но даже потребность и обязанность…

ДЕЙЕР. Ульянов, потрудитесь объяснить, насколько все это действовало на вас лично и касалось вас. Общие положения ваших взглядов излагать не нужно, потому что они нам более или менее уже известны.

САША. Я излагаю не личные мотивы, а основные черты нашего общественного положения. И на меня все это действовало не просто лично и не субъективно, а общественно.

ДЕЙЕР. Но сейчас-то, в данном случае вы возражаете прокурору только со своей личной, субъективной точки зрения.

САША. Я имел целью возразить против той части речи господина прокурора, где он, объясняя происхождение террора, говорил о нас, что мы — это отдельная группа лиц, которая хочет насильно навязать обществу свои убеждения. Я же хочу доказать, что мы не группа экзальтированных лиц, не отдельный, оторванный от жизни кружок интеллигентов, а естественное, закономерное объединение общественно мыслящих людей, которые в соответствии с законами развития жизни предъявляют требования на свои естественные и насущные права.

ДЕЙЕР. Вы хотите сказать, что под влиянием именно этих мыслей вы и приняли участие в злоумышлении?

САША. Я хотел бы по возможности полнее объяснить свои мотивы. Это не так просто.

ДЕЙЕР. Ну хорошо… Только будьте предельно кратки и сдержанны в своих объяснениях.

САША. Постараюсь… Я говорил о том, что потребность делиться мыслями с лицами, стоящими ниже по развитию, есть настолько насущная потребность интеллигентного человека, что отказаться от нее невозможно. Именно поэтому борьба, главным лозунгом которой является требование свободного обсуждения общественных идеалов, то есть предоставление обществу права свободно и коллективно обсуждать свою судьбу, — такая борьба не может быть ведена отдельными лицами, а всегда будет борьбой правительства со всей интеллигенцией. Везде, в любых классах нашего общества, где есть сколько-нибудь сознательная жизнь, названное мной выше требование, то есть желание свободно обсуждать судьбу общества и его идеалы, — везде это требование находит сочувствие. Но наше правительство, уповая на свои физические возможности, игнорирует это требование. Таким образом, правительство совершенно произвольно отклоняется от того правила, которому оно должно следовать для сохранения устойчивого равновесия общественной жизни. Нарушение же равновесия влечет за собой разлад и столкновение. Вопрос может быть только в том, какую форму примет это столкновение…

ДЕЙЕР. Вы закончили?

САША. Нет, еще несколько слов… Господа судьи, наша русская интеллигенция в настоящее время настолько слаба физически и неорганизована, что не может сейчас вступать в открытую борьбу с правительством, и только в террористической форме может защищать свое право на свободу мысли и интеллектуальное участие в общественной жизни. Террор есть та форма борьбы, которая создана девятнадцатым столетием, есть та единственная форма защиты, к которой может прибегнуть меньшинство, сильное только духовной силой и сознанием своей правоты против сознания физической силы большинства. Русское общество как раз и находится в таких условиях, что только в террористических поединках с правительством оно может защищать свои права… Господа судьи, я много думал над тем соображением, что русское общество не проявляет, по-видимому, сочувствия к террору и отчасти даже враждебно относится к нему. Это недоразумение, потому что форма борьбы здесь смешивается с ее содержанием. К самому террору можно относиться и несочувственно, но пока требование борьбы будет оставаться требованием всего русского образованного общества, его насущной потребностью, до тех пор эта борьба будет борьбой всей интеллигенции с правительством… Конечно, террор не есть организованное оружие борьбы интеллигенции. Это стихийная форма, происходящая лишь от того, что недовольство в отдельных личностях доходит до крайнего проявления. Таким образом, эта борьба не будет чем-то, приносимым обществу извне. Она будет выражать собою только тот разлад, который рождается самой жизнью и реализуется в форме террористических актов… А те средства, которыми правительство борется против террора, действуют не против террора, а за него. Сражаясь не с причиной, а со следствием, правительство не только упускает из виду причину этого явления, но даже усиливает его…

Мария Александровна сидела, низко опустив голову. До нее долетал только голос сына — значение и смысл произносимых им слов она давно уже не различала. В самом начале Сашиного выступления, ощутив в своем собственном сердце какое-то щемящее, тоскливое отчаяние, какую-то унылую пустоту, она поняла: он, Саша, не хочет больше жить, он хочет смерти, он навсегда потерян для нее и для семьи, и все ее хлопоты, заявления, прошения на высочайшее имя — все это обречено на неудачу, потому что Саша не цепляется за жизнь, не умаляет степени своей виновности в спорах с судьями и прокурором, а наоборот, усугубляет свое положение, берет все на себя, не оставляя таким образом никакой надежды на хотя бы минимальное смягчение приговора.

Это ощущение с первой же секунды своего возникновения чугунной тяжестью легло на виски, глаза и плечи, пригнуло вниз, обезволило и обескровило, лишило желания слышать и знать что-либо еще, кроме одной горькой и почти непереносимой истины — сына нет, он больше не существует на свете, хотя еще и продолжает что-то говорить, стоя около деревянного барьера, окружающего скамью подсудимых.



— Отнимая у интеллигенции последнюю возможность правильной деятельности на пользу обществу, то есть свободу мысли и слова, — продолжал Саша, — правительство тем самым действует не только на ум, подавляет не только разум, но и оскорбляет чувства и указывает интеллигенции на тот единственный путь, который остается мыслящей части общества — на террор… Но ни репрессии правительства, ни озлобление общества не могут возрастать беспредельно. Рано или поздно наступит критическая точка… Террор есть естественный продукт существующего строя. Его не остановить. Он будет продолжаться. Он будет развиваться и усиливаться. И в конце концов правительство вынуждено будет обратить внимание на причины, порождающие террор…

ДЕЙЕР. Вам следует говорить о том, что было, а не о том, что будет.

САША. Господин председатель, чтобы мои убеждения о необходимости террора выглядели наиболее полно, я должен сказать и о тех последствиях, к которым, па мой взгляд, должно привести русское общество развитие террора. Это настолько необходимая часть моих объяснений, что я прошу дать мне возможность высказаться до конца.

ДЕЙЕР. Нет, нет, сказанного вполне достаточно. Мы уже уяснили себе причины, приведшие вас к настоящему злоумышлению.

САША. Вы должны выслушать все мои причины.

ДЕЙЕР. А для чего? С какой целью? Вы что же, собираетесь оправдываться перед нами?

САША. Все, что я говорю здесь, я говорю не с целью оправдать свои поступки с нравственной точки зрения и доказать политическую их целесообразность. Я хотел только показать, что наша борьба была неизбежным результатом существующих условий, существующих противоречий жизни… Такое объективно научное рассмотрение причин возникновения террора, как они ни покажутся господину прокурору странными, будет все-таки гораздо полезнее, чем одно только негодование… Господа судьи! Известно, что у нас в России дается возможность развивать умственные силы, но не дается возможности употребить их на пользу служения родине. И тем не менее среди русского народа всегда найдется десяток людей, которые настолько преданны своим идеям и настолько горячо чувствуют несчастье своей родины, что для них не составляет жертвы умереть за свои убеждения. Таких людей нельзя запугать ничем!

Он сел. Тотчас, порывисто поднявшись со своего места, ему протянул руку Пахом Андреюшкин. Крепко пожал. Обнял за плечи. Сзади тянулись Осипанов и Генералов. Шевырев нервно косил потерянным, бегущим взглядом. Остальные сидели неподвижно, опустив головы.

— Опять эти рукопожатия? — закричал Дейер, перегнувшись через судейский стол. — Прекратить немедленно!.. Пристав, куда вы смотрите? Наведите порядок!

— Я сделаю все, чтобы о вашей речи узнали на свободе, — успел шепнуть Саше на ухо Осипанов. — У меня, кажется, есть возможность…

А Мария Александровна Ульянова вдруг почувствовала, что тягостное, гнетущее состояние, пришедшее к ней в начале защитительной Сашиной речи, неожиданно начинает ослабевать. Она вроде бы уже простилась с сыном. Перед ее мысленным взором возник рядом с Сашей Илья Николаевич — порывистый, молодой, восторженный; она вспомнила Пензу и тот год, когда они познакомились с Илюшей, и Нижний Новгород, где родился Саша, — крутой волжский откос. Заволжье, широкие заливные луга, и Илья Николаевич на краю откоса с маленьким Сашей на руках…

И в ее сознании вдруг начали соединяться тот далекий, молодой, восторженный Илья Николаевич и сегодняшний Саша — строгий, ясноглазый и почти совершенно незнакомый ей молодой мужчина, открыто и бесстрашно говоривший всем этим расшитым золотом сенаторам о своих взглядах и убеждениях.

Илья Николаевич и Саша все ближе и ближе придвигались друг к другу, рядом возник Володя, потом Митя, и, наконец, все четверо соединились вместе, будто все они были частями единого целого, разъединенными на некоторое время непредвиденными обстоятельствами, а теперь снова соединившимися.

— Какой он глубокий и мужественный, — говорил сбоку шепотом Песковский. — Из таких выходят герои, праведники, титаны… И как жалко, что все это выясняется в судебном зале, за решеткой…

Мария Александровна, не выдержав, заплакала.

Загрузка...