ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Железная дверь камеры, лязгнув, захлопнулась за спиной. Поворот ключа. Шаги по коридору. Гулкие, стихающие. Звук еще одной далекой двери. И все. Тишина.

Взгляд, скользнув по столу и кровати, остановился на окне. Толстые железные прутья, двойная решетка. Вросла в камень навечно.

Он сделал несколько шагов, дотронулся ладонью до стены. Холодная толщина ее, казалось, не имела предела. В ноги и плечи хлынула безнадежная, тягостная усталость.

Он поднял глаза. Закопченный сводчатый потолок, повторяя форму верхней части окна, мрачно нависал над головой, как крышка сундука.

Глаза постепенно привыкали к полумраку. Деревянная доска стола, вделанная в стену. Поднятая вверх, закрытая на висячий замок кровать. Между ними — узкое сиденье, такое же деревянное и вделанное в стену, как и стол.

В этой одинаковости стола и стула, в прикрепленной к стене кровати было что-то напоминающее купе железнодорожного вагона. «Поезд пришел на конечную станцию. Паровоз отцеплен. Вагон загнали в тупик», — подумал он и усмехнулся впервые после ареста.

Пощупав рукой сиденье и убедившись в его прочности, он опустился на стул. Каменный пол — неровный, выщербленный — усилил ощущение безысходности.

Камень. Кругом камень. Слева, справа, спереди, сзади, снизу, сверху. Холодный, мертвый. Безразличный ко всему на свете.

Тюрьма. Одиночка. Мышеловка. Человек отрезан от мира. Он оставлен наедине со своими мыслями и чувствами. В тупике возможностей.

Казнь бессилием. Неизвестностью. Неопределенностью. Невыносимый разрыв между способностью осознавать свое положение и невозможностью его изменить.

Он резко поднялся. Но что же все-таки произошло? Что случилось? Причина? И что с остальными? Вышло ли дело?

Он подошел к окну, раздвинул взглядом решетку, вышел мысленно за ворота крепости. Минута перед арестом возникла отчетливо и ярко.

Все было правильно. Он подошел к дому. Незаметно проверил, нет ли хвоста. Только после этого вошел в подъезд. Позвонил. Дверь открыла хозяйка квартиры. На губах — непривычная, заискивающая улыбка. Глаза — остановившиеся, полные молчаливого ужаса.

Он хотел было повернуться и уйти, но вдруг увидел в щель между стеной и косяком двери военную шинель…

Длинный ряд начищенных пуговиц. Рыжие усы. И глаз. Один, напряженно блестевший, косящий глаз. Следивший за ним. Человек охотился на человека.

Бежать?..

А если догонят? Тогда пропало сразу все. Почему бежал? Чего испугался? Значит, виноват? В чем?

Он проглотил подошедший к горлу комок и шагнул через порог. За его спиной полицейский быстро захлопнул дверь.

…Семь шагов от окна до дверей. Семь шагов от дверей до окна.

Семь шагов от окна до дверей.

Семь шагов.

От дверей до окна.

И обратно.

Семь шагов.

От окна до дверей.

И обратно.

Так что же, в конце концов, произошло? Почему оказалась в квартире засада? Просчет? Ошибка? Но где? Когда? При каких обстоятельствах?

Вдалеке с характерным лязгающим звуком открылась и затворилась дверь. Шаги в коридоре. Медленные. Приближаются. Остановились. Поворот ключа.

Свет, гоня перед собой темноту, пополз по стене от дверей к окну и вошел в камеру в образе надзирателя с керосиновой лампой в руке. Стены, выйдя из мрака, придвинулись друг к другу. Сводчатый потолок выгнулся и опустился.

Надзиратель, с любопытством взглянув на арестованного, поставил лампу на стол и молча вышел. Снова поворот ключа. Стихающие шаги. Двойной звук далекой двери. Тишина.

Он посмотрел на принесенную лампу. Она вся вместе со стеклом была забрана в мелкую металлическую сетку. Внизу сетка крепилась к железной подкове, надетой на основание корпуса лампы. Концы подковы в виде колец соединялись маленьким висячим замком.

«Почему, — подумал он, — почему здесь даже свет за решеткой?»

Мысль работала отдаленно, лениво. Узнику в камере нельзя давать в руки стекло. Может перерезать горло, вскрыть вены. А следствию нужны показания.

Но ведь этот крошечный замок на лампе очень легко открыть. Достаточно гвоздя или куска проволоки.

Он полез было в карман куртки, но рука, скользнув, не нашла кармана на привычном месте. Он замер на мгновение и тут же понял: его собственную одежду (куртку, брюки, рубашку, белье, ботинки) — все это у него отобрали, когда привезли в крепость. Сейчас на нем было грубое, почти негнущееся белье, похожий на армяк суконный халат и какая-то странная обувь — что-то вроде старых, стоптанных сапог с обрезанными голенищами.

Решетчатая тень посаженного в проволочную клетку пламени на ближней от лампы стене была обозначена отчетливо и мелко, на дальней — колебалась расплывчато, крупно. «Огонь за решеткой, — еще раз подумал он. — Его тоже арестовали, тоже посадили в одиночку…»

Струйки копоти, выбираясь на свободу через мелкие ячейки металлической сетки, кудряво завивались к потолку. Угрюмый низкий свод давил на светлячок пламени своей каменной тяжестью, и казалось, что светлячок страдает, мучается от этой тяжести, колеблется, вздрагивает, мечется то в одну, то в другую сторону.

«Что-то напоминает эта коптящая лампа, — подумал он, — что-то связанное с церковью. Похороны, отпеванье…»

Кадило. Правильно — кадило. Когда во время службы из него кудрявится сероватый дымок.

2

Он вспомнил отца. Илья Николаевич умер в прошлом году. Отец не пережил бы его ареста. Это было бы крахом всей его жизни, всей службы…

Отец. Строгое, сосредоточенное лицо, высокий лоб, плотно сжатые губы… От отца впервые были услышаны имена Добролюбова, Чернышевского, Писарева… Неужели отец не понял бы тех причин, по которым он, Саша, оказался здесь, в камере Петропавловской крепости?

Понял бы, понял! Одно дело служба, мундир чиновника министерства просвещения, а другое — судьба самого Ильи Николаевича, вышедшего из народных низов, выросшего на революционных демократических идеях передовых людей России. Нет, не случайно давал отец читать лучшие книги русских писателей и ему, Саше, и Ане, и Володе. Отец сознательно воспитывал в них, в детях, общественное начало, развивал гражданский образ мыслей и чувств.

А мама? Разве смог бы он, Александр Ульянов, в свои семнадцать лет, когда он приехал в Петербург из провинциального Симбирска и поступил в университет, — разве смог бы он так сразу войти в лучшие студенческие кружки, так коротко сблизиться со многими образованнейшими людьми столицы, если бы не мама, добрый гений семьи, светлый ангел его, Сашиного, детства? Именно маме, ее влиянию, ее возвышенной и чистой душе обязан он, Саша, своим ранним общественным созреванием. Всю себя ежедневно и ежечасно отдавала мама воспитанию детей. Мама, пожалуй, сделала все предельно возможное, что можно было только сделать в Симбирске, чтобы дети с ранних лет приобрели высокие и светлые взгляды на назначение человека в обществе, устойчивые и твердые гражданские убеждения.

Перед Сашей возник отцовский дом в Симбирске… Ярко освещены окна. Вся семья в сборе. Все заняты делом: отец работает в кабинете, мама и младшие сестры сидят в столовой за рукоделием, он, Саша, занимается в своей комнате, Володя — в своей, Аня тоже в своей… Весь дом похож на библиотеку, на большой читальный зал или, скорее, на школу — никто не бездельничает, все заняты делом, никто не нарушает раз и навсегда заведенной строгой дисциплины и порядка.

Родительский дом двигался через память медленно, подробно — каждой комнатой, коридорами, лестницами… Саша видел гостиную — любимую комнату мамы, длинный темный рояль, нотные папки на крышке рояля с голубыми и розовыми шнурками, большое зеркало между окнами, цветы по обеим сторонам зеркала, удобный мягкий диван в углу около входа, на котором обычно усаживалась вся детвора, когда мама играла на рояле… Все сидят неподвижно, тихо, затаив дыхание; чудесная, плавная, почти волшебная музыка заполняет всю комнату. И кажется, что бородатые маленькие гномы в полосатых колпаках и белых вязаных чулках осторожно и лукаво заглядывают в гостиную из коридора…

А мамино лицо, доброе, кроткое, любимое, наклоняется в такт музыки то влево, то вправо, потом мама поднимает свою красивую голову, и всем им делается так хорошо, так тепло, так счастливо в этом растворяющем все зло и все страхи мамином взгляде, что не существует, кажется, ничего-ничего плохого на всем белом свете, только одна огромная лучезарная страна детства лежит на всех материках, и в ней растут пальмы, бегают полосатые зебры, смотрят на людей сверху вниз добрыми глазами невозмутимые жирафы и медленно ходят между пальмами, шевеля своими смешными ушами, большие и мудрые слоны.

А в кабинете у папы — холод черной кожи на креслах, золотые корешки энциклопедического словаря за стеклянными дверцами шкафа, шахматные учебники и справочники, ровные шеренги журналов: «Вестник Европы», «Дело», «Русское слово». Отдельно стоят сочинения Толстого, Гоголя, стихи Некрасова, Лермонтова. На письменном столе — ровная стопка отчетов о деятельности народных школ губернии, аккуратно переписанных рукой самого Ильи Николаевича…

Собственно говоря, кто был отец? Каких общественных взглядов придерживался он?

Отец был человек шестидесятых годов, вся его жизнь прошла под знаком служения передовым идеям шестидесятых годов, идеям освобождения России от крепостнического рабства, идеям Добролюбова и Писарева, Чернышевского и Белинского. Всю свою жизнь отец посвятил просвещению детей вчерашних рабов. Неимоверных усилий стоил ему этот титанический, подвижнический труд. С огромной настойчивостью и упорством открывал он народные школы в губернии, преодолевая яростное сопротивление сторонников церковного обучения, долгие недели проводил вдали от семьи, разъезжая по заброшенным деревням, инспектируя глухие уезды и села.

Да, он, Саша, помнит, как иногда целыми месяцами, подрывая свое и без того неважное здоровье, не бывал папа дома; как выходил он из кибитки, вернувшись после поездки, изможденный и измученный, и только вид детей, дружная, теплая ясная семейная атмосфера возвращали ему силы. Но ведь не безграничны же, не вечны были эти силы…

Жизнь отца была борьбой — борьбой с помещиками, с нарождающимися сельскими богатеями, со всеми власть имущими, кому выгоднее было иметь дело с темной деревенской «скотинкой», для которых деятельность Ильи Николаевича была откровенно враждебна: ведь с крестьянина, овладевшего хотя бы азами первоначальной грамоты, труднее было драть три шкуры, чем с забитого, никогда и ничему не ученого мужика, не умевшего и не привыкшего ни осознавать своего действительного положения, ни тем более выражать его с помощью слов и мыслей.

Жизнь отца была отдана народу. И если не формально, а по существу глубоко и основательно вдуматься в смысл слова «народник», то именно народником был действительный статский советник, директор народных училищ Симбирской губернии Илья Николаевич Ульянов. Он жил для народа, служил народу, удовлетворяя своею деятельностью одну из самых насущных народных потребностей — тягу к грамоте, к знанию, он делал все, чтобы, поняв нелепость, подавленность и угнетенность своей жизни, просвещенный народ поднялся на борьбу за свое освобождение.

Но революционером Илья Николаевич, конечно, не был. Революционного народнического мировоззрения он не разделял. Больше того, высокое положение в губернской чиновнической иерархии заставляло его часто сдерживать свои настроения.

Отец был против террора. Он осуждал террор. Шесть лет назад, в восемьдесят первом году, когда в Симбирске узнали об убийстве Александра II, Илья Николаевич вернулся с панихиды по «убиенному злодеями» императору необычно взволнованный и расстроенный. Да ведь это было и понятно. Лучшие годы его жизни прошли при Александре II, царство которого было светлой полосой для отца.

Все царствование или только начало его?

Саша посмотрел на чадившую лампу, на расплывшуюся бесформенную тень решетки на одной, дальней, стене и на четкую и даже резкую на другой, ближней… Вот в чем дело. Отец не понял разницы между началом правления царя-освободителя, когда с именем Александра II связывались все надежды на крестьянскую реформу, на лучшее будущее страны, и последующими годами этого царствования, когда всем стало ясно, что реформа проведена в интересах крепостников, когда все поняли, что стали жертвами чудовищного обмана, что никакого лучшего будущего не наступит, что надежды получить освобождение от гнета помещиков из рук первого помещика России — пустая, детская, нереальная, несбыточная иллюзия.

Вот тогда-то и возникла идея цареубийства. Вот тогда-то и стала сама личность царя символом гигантского, общенационального обмана. И выстрел Каракозова — кстати, ученика Ильи Николаевича по пензенскому дворянскому институту — прозвучал первой реакцией обманутой России.

Понимал ли отец это различие в царствовании Александра II? Наверное, нет. А если и понимал, то, обремененный большой семьей, не мог позволить себе выражать это понимание внешне, так как на первом месте всегда были заботы о семье и невеселые думы о своем, совсем не блестящем здоровье.

Вполне вероятно, что в конце своей жизни отец вплотную подошел к пониманию этого различия. Реакция, наступившая после убийства Александра II, для отца выражалась прежде всего в том, что созданные им народные школы начали постепенно закрываться. Отцу отказали в просьбе оставить его на службе по истечении необходимого срока выслуги лет. Этот отказ и был свидетельством наступления реакции на его непосредственное детище — народные училища.

Деятели типа Ульянова, потребность в которых была так велика в начале шестидесятых годов, теперь, в восьмидесятые годы, перестали быть нужны. На ниве просвещения стали необходимы не просветители, а мракобесы и ретрограды.

Да, реформа шестьдесят первого года была проведена хитро. Формально страна освобождалась от крепостничества, но остатки феодального рабства по-прежнему заглушили повсеместно новые веяния, тормозя движение государства вперед. Нужно было очень сильное общественное движение, которое обратило бы внимание на это противоречие. Нужна была организация людей, которая своими действиями напомнила бы о нерешенности всех коренных вопросов русской жизни.

Таким движением стало народничество. Такой организацией — «Народная воля». Такими действиями стали террористические акты — убийства царя и его наиболее' преданных сатрапов.

Организация, которая убила Александра II, была разгромлена. Реакция после этого события стала еще сильнее. Были взяты назад все демократические уступки обществу… Следовательно, террор не нужен? Убитых тиранов заменяют новые, еще более жестокие и озлобленные; лучших людей, революционеров, арестовывают и казнят, а общественное устройство страны остается неизменным…

Итак, террор бесполезен?

Нет, террор необходим!

Нужно непрерывно напоминать правительству, что искры протеста и революции не затухают, что в передовом обществе постоянно живет готовность к взрыву, к активному выступлению…

И вот они выступили — он, Александр Ульянов, и его товарищи по организации. Они решили повторить то, что сделали в свое время Желябов, Перовская, Гриневицкий, Кибальчич…

Повторить, только повторить…

Они выступили, и вот теперь он, Александр Ульянов, студент Петербургского университета, сын действительного статского советника, находится за решеткой Петропавловской крепости.

Да, папа не пережил бы этого ареста. Это убило бы его…

Отец умер в прошлом году, а он, родной сын, даже не был на его похоронах. Кто-то из знакомых сказал, что это плохая примета. Память родителей священна…

Но ведь это же мистика, бред. Нет никакой логической связи между смертью отца и его собственным арестом. И эти покаянные мысли о нарушенном долге, о неминуемом, обязательном наказании — минутная слабость, фальшивая нота. Надо взять себя в руки. Еще ничего не известно. Все может оказаться просто недоразумением. Надо успокоиться. Прийти в себя.

Он снова посмотрел на чадившую лампу и вдруг почувствовал, как по его щеке сбежала и остановилась на губах неожиданная слеза.

Сдерживая с трудом внезапно возникшую резь в глазах, он удивленно дотронулся кончиком языка до соленой капли воды на губе, вытер ее пальцем, но в ту же секунду еще одна слеза, а потом еще, и еще, и еще, и еще, и еще покатились по его щекам, и он уже больше не останавливал их кончиком языка и не вытирал пальцем руки. Вместе с внезапно хлынувшими слезами в его мысли пришло отчетливое, как маленькая решетчатая тень на ближней к лампе стене, осознание своего положения, и он ясно и точно понял: его прежняя жизнь — университет, лекции, занятия в лаборатории, опыты, товарищи-однокурсники, профессора, и летние поездки домой на Волгу, и младшие братья и сестры, и мама, и няня Варвара Григорьевна, и товарищи по гимназии, съезжавшиеся каждый год на каникулы к родителям, — все это кончилось теперь для него навсегда, все это было позади, в прошлом, а впереди лежала новая полоса жизни, может быть, очень короткая, и в конце ее — физическое исчезновение, а может быть, бесконечно долгая, мучительная, беспросветная, и ему надо было теперь быть одинаково готовым и к одному, и к другому варианту этой своей новой и неизбежной жизни.

Загрузка...