ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

1

…Восемьсот девяносто шесть, восемьсот девяносто семь, восемьсот девяносто восемь, восемьсот девяносто девять…

«Сейчас заиграют колокола», — подумал Саша, оборвав счет.

Тишина. Мертвая тишина. Нигде не слышно ни единого звука.

Где-то прогремел ветер на железной крыше. И опять тишина…

«Гос-по-ди, по-ми-и-луй-й…» — вступили колокола.

Саша облегченно вздохнул. Значит, счет был верный. Пятнадцать на шестьдесят — ровно девятьсот…

Прошло четверть часа. Еще четверть часа твоей жизни. Их осталось совсем немного. А может быть, все-таки выйдет помилование?

Саша прошелся из угла в угол. Новая камера, куда его привезли после суда, была больше прежней. Те же табуретки, стол, кровать. Но стены были другие.

В первый день, после переезда из предварилки, пораженный густой, вязкой тишиной, он попробовал стучать соседям, но с удивлением обнаружил, что стены в новой камере совсем не каменные, а представляют собой сложную конструкцию: обои, плотная материя, потом мелкая металлическая сетка, за ней толстый слой войлока, и только уж потом удалось нащупать знакомый холод камня.

Значит, здесь сводят с ума не только ожиданием исполнения приговора, но и тишиной, подумалось ему тогда. Чтобы это ожидание не было рассеяно никакими посторонними звуками. Чтобы осужденный был полностью предоставлен мыслям о тяжести совершенного им деяния, мыслям о близости своей смерти…

А что, если все-таки выйдет помилование?..

В окне, вырезанном в двухаршинной наружной стене и забранном двумя застекленными, зарешеченными железными рамами, смутно была видна крепостная стена, еще большей, кажется, толщины, чем стена каземата. На стене стояла будка часового, а над ней высоко торчала какая-то труба, из которой струился слабый дым.

«Гос-по-ди, по-ми-и-луй-й…» — зазвонили колокола.

Еще четверть часа.

Он прошелся по уложенному войлоком полу до умывальника. Повернул к двери. Постоял около нее, глядя на квадратное, запиравшееся снаружи отверстие, через которое солдат подавал еду.

Посредине квадратного отверстия был вырезан застекленный глазок, тоже закрывавшийся снаружи. Глазок на тюремном жаргоне назывался иудой… Как ни старались караульные и надзиратели незаметно подкрасться к нему и тайно понаблюдать за арестантом, скрип сапог каждый раз выдавал. «Хоть бы мазь им специальную выдавали, — подумал с досадой Саша, — чтобы не действовали так на нервы…»

Он сел на табуретку, прислонился затылком к стене. Петропавловская крепость… Русская Бастилия… Кого только не видели эти стены! Здесь, может быть даже в этой камере, сидели Рылеев, Шевченко, Достоевский, Каракозов, Бакунин, Чернышевский, Писарев, Кропоткин, Желябов, Перовская…

В чем дело? Почему так устроена жизнь, что лучшие люди — те, кто умен, справедлив, искренен, желает счастья людям, борется за то, чтобы изменить условия этого подлого, жалкого существования, — почему такие люди всегда изгои, узники глухих камер, кончают свои дни в ссылках, в тюрьмах, на виселицах?

А те, кто жесток, циничен, подл, глух: к справедливости, добру и правде, — эти люди благоденствуют, наслаждаются жизнью, диктуют законы, вершат судьбами людей, они всегда отцы семейств, примерные мужья, столпы общества, наставники юношества.

Почему?

Может быть, стремление к правде и справедливости всегда связано с муками и страданиями? Может быть, их и не существует, этой правды и справедливости, если путь к ним вымощен столькими лишениями и терзаниями?

Вздор.

Те, для кого счастье состоит в ощущении борьбы, в радости противоборства несправедливому укладу жизни, кто органически не может выносить косности и мракобесия, — эти люди должны быть нечувствительны к физическим страданиям и мукам. Такой человек уже испытал счастье. Он достиг апогея своей судьбы, он боролся, он не был сломлен, он отдал все, что мог, ради своих убеждений!

Что может быть прекраснее и возвышеннее такой судьбы?..

«Господи, помилуй, господи, помилуй, гос-по-ди, по-ми-и-луй-й!» — отбили три четверти часы на колокольне.

Он встал, снова зашагал по камере из угла в угол. Десять шагов к двери, десять шагов обратно… Да, да, борьба — это высшее проявление смысла жизни. Но только ли в непосредственном противоборстве, в прямом столкновении внешних сил могут выражаться и исчерпываться все формы борьбы?… А исследование? Разве это не борьба? С неизвестностью, незнанием или с ложным знанием, с упорным сопротивлением живой и мертвой природы человеку, проникающему в ее тайны?

Исследования, наука — это тоже борьба, это тоже противоборство с косностью устоявшихся знаний, с их нежеланием уступать свое место знанию новому, более совершенному и глубокому, пришедшему на смену прежней системе взглядов.

Он остановился… А он сам, Александр Ульянов, сумел ли он внести что-либо новое в ту или иную область человеческих взглядов, существовавших до него? Он только начал свой путь исследователя. Работа по зоологии, золотая медаль — единственный и робкий шаг в науку. Даже полшага.

Но разве можно заниматься настоящей наукой в современной России? Разве можно целиком посвящать себя исследованиям, когда совесть не дает тебе покоя и все время шепчет: стыдно жить, стыдно заниматься посторонними делами, когда общественным укладом стало явное зло, когда это зло приняло форму государственного устройства и настойчиво искореняет все проявления передовой мысли, изменяя умонастроения еще недавно активно настроенных кругов общества, переключая их внимание с гражданских проблем на второстепенные безделушки, на мелочи.

И потом, имеет ли вообще интеллигентный, образованный человек право заниматься отвлеченными исследованиями и наукой в то время, когда народ испытывает небывалые бедствия, и необходимо в первую очередь прямо и действенно служить именно его интересам?

Колокола на башне зашипели, готовясь отметить завершение минутной стрелкой полного оборота на циферблате… «Коль славен наш гос-подь в Сио-о-не», — заиграли колокола так фальшиво, что Саша даже усмехнулся. Это действительно было смешно: главные часы империи издавали звуки, делавшие куранты похожими на оркестр пьяных пожарных.

А на самом деле, подумал Саша, почему они так фальшивят? Наверное, зимой от резкой смены температуры колокола теряют свой настрой, а весной их перестроить, конечно, некому. Да и незачем. Не о заключенных же в крепости беспокоиться?.. А караульные, наверное, уже привыкли — им все равно, их это не раздражает в такой степени, как узников. Действительно, посидишь под этот погребальный звон несколько лет, и психическое расстройство обеспечено.

Колокола окончили свой раздерганный звон. Нестройное эхо долго висело в воздухе. Как это символично, подумал Саша, главные часы государства немилосердно фальшивят… Звучание их так же неправильно, как неверна вся русская жизнь с ее нелепой политической организацией, которая сковывает энергию огромного талантливого народа, с ее неуправляемыми расстояниями, якобы подчиненными централизованной идее самодержавия, а по существу представляющими из себя разнузданную азиатскую стихию бесправия, беззакония, самоуправства, со всей какофонией ее полузадушенных голосов, исковерканных звуков, задавленных стонов, придушенных воплей, со всей нестерпимой, непереносимой фальшью главной идеи жизни — поголовным раболепием перед несколькими ничтожными людьми, силой случая вытолкнутыми на верхнюю ступень общественной лестницы.

Нет, жить в такой стране невозможно. Ее нужно перевернуть, перетрясти, как старый матрас, вытряхнуть из нее моль всеобщего рабства, пассивности к своей судьбе, безразличия к завтрашнему дню… И лучше погибнуть в борьбе за преображение этой страны, твоей родины, чем безропотно подчиняться тяжкому бремени ее свинцового бытия.

А может быть, все-таки выйдет помилование?

…Он вспомнил свою лабораторию в зоологическом кабинете университета. Большие застекленные шкафы. Банки и колбы с химическими реактивами. Чучела зверей и земноводных, микроскопы, медицинские весы, препараты, набор инструментов… Как много отдал бы он сейчас, чтобы хоть несколько часов — час, полчаса! — позаниматься в лаборатории, поставить хотя бы простейший, элементарный опыт, повозиться со своими приборами, пробирками, ощутить характерный лабораторный запах, взяться руками за холодную выпуклость большой бутыли с азотной кислотой…

Перед ним возникло лицо Менделеева — спутанная грива волос, борода с желтыми подпалинами от постоянного сидения в лаборатории над реактивами, страстные, всепроникающие глаза гения, которые различают в обыкновенных предметах и явлениях то, чего не видят миллионы других людей… Дмитрий Иванович, стуча мелом, рисовал на доске квадраты своей таблицы, вписывал в них знаки элементов, порядковые номера, удельные веса, все время разговаривал с аудиторией, обращаясь к своим любимым студентам, и особенно часто к нему, к Саше Ульянову.

А ведь он действительно очень любил меня, подумал Саша, очень жалел, что я обратился к зоологии, и надеялся, что несмотря на это, ему все-таки удастся привлечь меня к каким-либо своим работам… Может быть, и мне удалось бы что-нибудь сделать в науке. Конечно, не равное Менделееву, но если бы даже одну десятую, одну сотую часть, то и это принесло бы огромную радость, удовлетворение, счастье. Ведь я же всю жизнь готовил себя к науке, к исследовательской деятельности, не позволяя себе никаких других увлечений, не отвлекаясь на посторонние мелочи, на второстепенные дела…

Да, обидно, очень обидно уходить из жизни тогда, когда долгая, систематическая работа над своим образованием начала наконец давать плоды, когда круг знаний стал расширяться с необыкновенной быстротой и во всех направлениях, когда светоч научной мысли ярко озарил сознание, увлекая все дальше и дальше в безбрежный океан еще не исследованных проблем… Как велика, как красива, как возвышенна наука! Сколько чистых и высоких переживаний может принести она! И этот бурлящий океан знаний уже начал раскрывать перед ним свои тайны и закономерности, уже начали зарождаться в нем пока еще маленькие, но зато свои собственные островки идей и открытий, ужо начали эти островки складываться в зачаточные, но самостоятельные теории, обещавшие со временем вырасти в стройные оригинальные системы.

«Гос-по-ди, по-ми-и-луй-й!..»

Наука и революция. Невозможно заниматься первой, не принимая участия во второй. Путь из науки в революцию закономерен. Наука дает понимание законов развития. В том числе и общественного развития. А развитие состоит из смены одних общественных форм другими. Устаревшие скрепы государственного устройства должны быть сброшены, заменены новыми, более современными и прогрессивными. И люди науки — те, кто познал необходимость этой смены, больше чем кто-либо другой, — должны принимать участие в ускорении этих перемен. На людях науки лежит прямая ответственность за организацию и исполнение этой смены, так как они достоверно и научно объективно знают, что такая смена неизбежна. Она все равно наступит, как бы ни сопротивлялись ей устаревшие и отжившие свой век силы. И поэтому было бы преступлением (прежде всего перед своей совестью) знать объективно о неизбежности перемены общественного устройства и, во-первых, не доводить этого знания до сведения тех, кто не получил образования, то есть до народа, и, во-вторых, не принимать никакого личного участия в практическом осуществлении этих перемен.

В революцию многие пришли из науки. Желябов, Герман Лопатин, Ипполит Мышкин… Явственные задатки гениальности проявлял Кибальчич. По рассказам знавших его людей, он мог прямо со студенческой скамьи шагнуть в первую десятку мировых гениев.

Революция должна стать наукой. Все стороны революции — ее цели, задачи, ее тактика и стратегия, программа революционной партии, устав для ее членов, контакты с другими прогрессивными группировками общества — все это должно быть разработано на научной основе.

Только тогда, когда общественное движение будет выражать научные закономерности развития человеческого общества, только тогда это движение добьется успеха, потому что можно предотвратить покушение на царя, можно упрятать в тюрьмы и каторгу тысячи революционеров, можно обескровить и рассеять революционную партию, убить на эшафотах и виселицах ее организаторов, но нельзя остановить движение человеческой мысли, нельзя предотвратить познания человеком главного закона общественного развития, который говорит, что жизнь общества должна неизбежно и непрерывно изменяться.

«Гос-по-ди, по-ми-и-луй-й…»

«Гос-по-ди; по-ми-и-луй…»

2

Работа по зоологии называлась «Строение сегментарных органов кольчатых червей». За нее дали золотую медаль. Ректор, профессор Андреевский, вручая медаль, назвал его, Александра Ульянова, гордостью Петербургского университета… А Менделеев был огорчен, узнав, что он, Саша, выбрал зоологию, а не органическую химию. По-настоящему огорчен. И Бутлеров тоже был огорчен. Они оба хотели оставить его на своей кафедре, чтобы готовить в профессоры.

А почему, собственно говоря, была выбрана именно зоология? Л не физиология, например? Разве не интересно было бы стать учеником Сеченова? И принять на вооружение его, Сеченова, программу научной деятельности с ее почти святой преданностью эксперименту?

Сеченов всегда предоставлял своим ученикам полную свободу действий в самостоятельных исследованиях. Никогда не стоял над душой, не принуждал идти только по тому направлению, которое сам считал правильным. Но зато скрупулезно обсуждал все методы, все варианты, спорил, горячился, доказывал свою точку зрения, разговаривая со студентами всегда как с равными. И такой демократический обмен мнениями между учеником и учителем пробуждал, конечно, огромную энергию для новых поисков, для оригинальных наблюдений и выводов.

А какой глубокий курс ботаники читал Андрей Николаевич Бекетов! Совершенно самобытный, безо всяческих компиляций и в то же время с тончайшей разработкой всех самых главных проблем своей науки, с постановкой этих проблем на широком фоне развития современного естествознания… Бекетов поражал обширностью знаний, эрудицией, страстной верой в то, что биология станет одной из главных отраслей человеческого знания в самое ближайшее время.

Но он, Саша, все-таки выбрал зоологию. Почему? Может быть, потому, что именно по этой науке в университете было меньше громких авторитетов и свобода выбора направления здесь намечалась весьма широкой.

Заведующий кафедрой профессор Вагнер выдвинул для сочинения по зоологии беспозвоночных тему строения сегментарных органов кольчатых червей. Эта область была изучена относительно слабо. Правда, имелись некоторые работы немцев Шульца и Лейдига, англичанина Берна, но тем не менее сегменты аннелидов были почти неизвестны— недаром за эту же тему взялся и старшекурсник естественного разряда Хворостанский.

Это сочинение было первым самостоятельным исследованием. И кое-что удалось здесь сказать вообще впервые. Например, Лейдиг утверждал, что выпячивания некоторых клеток сегментарных органов имеют железистый, или складчатый, характер. А он, Александр Ульянов, этот Вывод опроверг. Опроверг вопреки предупреждению профессора Вагнера, который говорил, что брать под сомнение наблюдения такого опытного исследователя, как Лейдиг, — слишком большая дерзость для студенческого сочинения.

И все-таки прав оказался он, Саша. И это подтвердил рецензент его работы, который подчеркнул, что отмеченный им, Александром Ульяновым, нежелезистый характер сегментарных выпячиваний кольчатых червей — очень ценный факт с точки зрения гистологии.

Кроме того, рецензент весьма высоко оценил самое главное новое наблюдение — просвет на конце пузырька сегментарного органа пиявки. Просвет этот не заметил даже дотошный Берн. А он, Саша, заметил. Он, Саша, прочно установил аналогию пузырька пиявки с сегментами других кольчатых. И рецензент сочинения назвал этот вывод открытием, так как с физиологической стороны сегментарные органы пиявки вообще представляли собой загадку.

Вагнер упрекал и Ульянова, и Хворостанского в увлечении морфологией и сравнительной анатомией, но тем не менее рукой декана естественного факультета Меншуткина на его, Сашином, сочинении — всего-то двадцать четыре листа с двумя таблицами — было написано: «Золотая медаль». А Хворостанский получил серебряную медаль. (Сам Хворостанский потом смеялся, что оценку его работе снизили за тот шуточный девиз, под которым он подал рукопись на конкурс: «Нет пруда и нет канавки, где бы не было пиявки».)

А у него, у Саши, девиз был вполне серьезный и значительный: «Что действительно, то исторично». И восьмого февраля 1886 года ректор Петербургского университета профессор Андреевский, вручая ему золотую медаль на годичном торжественном акте, назвал его гордостью университета…

После награждения подошли Менделеев и Бутлеров, поздравили, пожали руку.

А академик Шимкевич прямо там же, на акте, заявил, что необходимо во что бы то ни стало оставить Ульянова при университете.

И вот теперь, год спустя, — камера Петропавловской крепости и смертный приговор. Через повешение…

Золотая медаль открыла ему тогда дорогу в лучшие студенческие кружки. Он был везде желанным гостем — слух о выдающейся работе по зоологии быстро распространился среди учащейся молодежи. И пожалуй, самым интересным, самым ярким — фактически закончившим формирование его взглядов — был экономический кружок Гизетти. Здесь читали Чернышевского, Маркса, Лассаля, отсюда возникла инициатива создать рабочие кружки и вести в них политическую пропаганду.

Пожалуй, весь Васильевский остров удалось покрыть тогда сетью рабочих кружков. Возникала даже идея объединить их, создав одну общую, централизованную организацию. Он сам занимался с рабочими в Галерной гавани — участники кружков знали его по кличкам «Ильич» и «Иннокентий Васильевич». Народ был живой, любознательный, решительный, наверняка поддержали бы любое политическое выступление. И поднять их на это дело было бы не трудно — по существу, все нити, все организационные приводы от этих кружков были сосредоточены в его, Сашиных, руках.

А может быть, он переоценивает силу этих кружков? Может быть, выдает желаемое за действительное? Во всяком случае, работа была проделана большая, и какой результат даст их пропаганда среди петербургских рабочих, покажет время. Все они, и он сам, и товарищи по кружку Гизетти, немало сделали для того, чтобы пробудить классовое сознание рабочих в кружках, чтобы рабочие начали создавать союзы, чтобы революционное движение в будущем приобрело пролетарский характер.

Те марксистские книги, которые тогда читали в их кругу, заставляли задумываться над вопросами рабочего движения! над проблемами развития капитализма в России. Он сам на одном из занятий кружка Гизетти подверг резкой критике с марксистских позиций работу либерального народника Воронцова «Судьба капитализма в России»…

Да, Маркс все-таки блестяще, применяет диалектику в своих трудах. Такая работа, как «Капитал», — это, несомненно, книга будущего. Когда-нибудь идеи марксизма безусловно найдут себе прямое практическое применение и в России…

Загрузка...