Понятие о справедливости было у Якова Литвина свое — какое и подобает иметь верноподданному николаевскому солдату, выслужившему верой и правдой унтер-офицерские лычки.
Когда, еще будучи на службе, прочел он в оставленном кем-то в цейхгаузе засаленном номере «Северной пчелы» подробную корреспонденцию о кровавых событиях в селе Бездна Казанской губернии — о расстреле безоружных крестьян, то сильно разволновался и очень долго размышлял об этом происшествии.
Ни командиров, приказавших стрелять в безоружных крестьян, ни тем более солдат, выполнивших команду, он ни в чем не винил. И те и другие исправно несли службу. Не хотелось винить и крестьян, — тоже ведь не от хорошей жизни собрались скопом на площади и супротивничали властям.
По зрелому размышлению отыскал истинного виновника всех несчастий. Смутьян и зачинщик грамотей Антон Петров — вот кто всех бед причина. Вот если бы начальство не проморгало, не промедлило, а сразу прихватило за жабры смутьяна и бунтовщика и другим в назидание поступило по всей строгости закона, повесило бы его на той самой площади, то и не пришлось бы потом для наведения порядка вовсе не столь уж виноватых людей казнить сотнями…
Точно так же, много лет спустя, — когда уже снял военный мундир и ходил всего-навсего в вахтерах на коломенском заводе, — безоговорочно осудил злоумышленников, посягнувших на венценосную особу. И тут начальство спохватилось после взрыва бомбы на Екатерининском канале, оборвавшем жизнь царя-освободителя. Пятерых повесили, меж них, был слух, даже генеральскую дочь.
Но все равно начальники были повинны в том, что не уберегли государя императора. А после драки начали руками махать. Только и пишут в газетах: там повесили, в другом месте повесили. Вешать тех надо было, кто злоумышлял на венценосца, а не после времени зло срывать…
Отец всегда радел за трезвость, честность и справедливость. Это были те три кита, на которых зиждилось все его мироощущение и мировосприятие. Так и растил детей, которых (хвала господу!) было более чем достаточно. И не огорчался тому, что их много.
«Бог дал, а нам с матерью и добру научить и вырастить», — неизменно говорил он после каждого прибавления в семействе.
Учили каждодневно, жизненным своим примером. Сами не только никогда в жизни, ни при каких обстоятельствах на чужую копейку не польстились, но и не позавидовали ни разу чужому благополучию, хотя позавидовать было чему, вряд ли кто из окружающих жил более скудно.
Убеждение, что каждая копейка, каждый грош должны быть заработаны честным трудом, внедрялось постоянно, в случае необходимости решительно и круто.
Однажды в субботу вечером Ефим, возвратясь домой из своей мастерской в Уланском переулке, подошел к отцу и показал лежащий на почерневшей от металла и машинного масла ладони блестящий серебряный полтинник.
— Где взял? — спросил отец, сурово насупив седые клочковатые брови.
— Нашел…
— Где нашел?
— В мастерской… на полу… — и, словно съежившись под строгим взглядом отца, забормотал торопливо: — Он чего-то доставал из кармана и выронил… я не сразу увидел… потом, гляжу, лежит… я и взял…
— Не взял, а украл! — прикрикнул отец и стремительно, не примеряясь, отвесил сыну такую затрещину, что тот отлетел в угол комнаты.
— Сейчас же иди и отдай, паршивец! — приказал отец, притопнув ногой.
— Я не знаю…
— Чего ты не знаешь?
— Не знаю, где живет… Отец, насупясь, задумался.
— Чей полтинник? — спросил он наконец.
— Подмастера нашего…
— Не просто украл, у мастера украл… Ну смотри, если выгонит из мастерской, шкуру спущу.
Сын хотел было сказать, что можно же выкинуть проклятый полтинник на помойку, если уж больше он ни на что не годится, но поостерегся. И хорошо, что поостерегся, не то получил бы еще одну затрещину.
Впрочем, затрещина его не миновала. Получил ее Ефим от подмастера сразу после того, как вручил ему полтинник.
— За что?..
— Не хватай чужое.
Ефим только зубами скрипнул от боли. И первый раз в жизни непочтительно подумал об отце. Научил тоже… Зашвырнуть бы этот полтинник в пруд, а еще лучше истратить на Сухаревке… Там найдется, на что потратиться…
Таким образом, история эта для Ефима обернулась другим концом. Не только не помогла ему утвердиться на стезе честности, а скорее — наоборот.
Но всем остальным наука сгодилась. Во всяком случае, затрещина, отпущенная Ефиму отцом, запомнилась крепко.
Сложнее всего получалось с обучением справедливости. Сложность заключалась в том, что и самому отцу, если по правде сказать, не все в этом деле было ясно и понятно.
Кто честен, тот и беден. Не нами придумано, а сказано правильно. Тут за примером ходить недалеко… Опять, поглядеть с другой стороны: найдешь ли такого богатого, чтобы не сплутовал? Может, кто и видывал, а нам не встречалось… А жить-то кому все-таки лучше: богатому или бедному?.. Однако, богатому. Выходит, кто честен — тому хуже. Где же она, эта самая справедливость?..
Говорят, на том свете каждому зачтется, и все хорошее, и все плохое… И каждому воздастся по справедливости… Так это на т о м свете. А на э т о м, значит, и не надейся?.. Выходит, нечего на этом свете и время вести; надо поторапливаться на тот свет, на справедливый?.. Однако что-то никто не торопится…
Вот то-то и оно-то… Нет желающих поторопиться и разузнать. Потому как туда уйти можно, и очень даже запросто, а вот оттуда не возвернешься… Так что никак ту тамошнюю справедливость не потрогаешь. И живи как знаешь: хочешь верь, не хочешь — не верь. Вот и приходится верить: все-таки тогда хоть немного, хоть самую малость, а все жить легче…
Вот какой этот третий кит: ненадежный, увертливый… И хоть у самого твердой веры нет, надо, чтобы у детей, у малых сих — которым еще вся жизнь впереди, — была вера. Им, несмышленым, вера эта вроде узды. Не будет веры, ни от какого греха не удержишь. А как ее, веру эту, в детскую душу вложить?..
Об этом и думал длинными ночами, когда вышагивал, припадая на раненую ногу, от штабеля к штабелю, либо обогреваясь у печурки в бревенчатой сторожке.
Ночи длинные, мысли тревожные так и бередят душу старого солдата…
Смерть как не хочется, чтобы и детей такая же бедность всю жизнь провожала. А как от нее убежать, если плутовства и подлости душа не принимает?
Чтобы до хорошего жалованья достигнуть, надо чин выслужить. А чин неученому не дадут. По себе знать должен. Хоть заслуги, хоть медали — выше унтера не подымешься, грамотешка не та. А кто в корпусе обучен, тот с первого дня службы офицер, и ему сразу чин и, стало быть, хорошее жалованье… И в гражданской службе так: кто учен — тому и чин и жалованье двадцатого числа, а кто неучен — тому ломовая работа-поденка и получка по субботам…
Не нами сказано: ученье — свет, неученье — тьма. Верно сказано. Только как к тому свету пробиться?.. Этакую ораву помог бы господь одеть-обуть да накормить хоть вполсыта. Где уж тут на ученье замахиваться?.. Господи, да хоть бы одного, меньшого… хоть бы одного в люди вывести… По всему видать, из этого мальца толк выйдет. Неужто и одного на крыло не поставим…
И как-то в субботний, свободный от дежурства вечер поделился с женой своей заветной мечтой.
— Думаю меньшого осенью в приходскую отдать…
— Дорого, поди, платить за ученье, — сказала, сокрушаясь, мать.
Яков покачал головой:
— В приходской за обучение денег не берут. Расход, конечно, будет. Одежку, обувку справить придется. Ну и книжки, тетрадки там, карандаши и прочее…
— Осилим ли?.. — засомневалась мать. — А ну как отдадим, да потом забирать из школы придется… горе-то какое мальчику…
— Это уж известно, — согласился Яков. — Взялся за гуж, не говори, что не дюж… А осилим либо нет, от нас с тобой зависит. Должны мы хоть одного в люди вывести.
В школу Зиновий пошел с радостью. После их тесной комнатушки, в которую почти никогда не заглядывало солнце, просторный, с высокими окнами класс показался ему дворцом. Немного смущало то, что даже среди небогато одетых сверстников (в школе учились преимущественно дети из бедных семей, родители более состоятельные определяли своих отпрысков в гимназии, реальные и коммерческие училища) сам он был одет и обут куда неказистее всех остальных.
Но на это никто особого внимания не обращал, и постепенно мальчик обвыкся и перестал стесняться своего, можно сказать, сиротского вида. Стыднее было обнаружить скудость своего харча; На большой перемене ученики подкреплялись кто чем богат. Некоторые даже чванились, выставляя напоказ кусок колбасы или душистую домашнюю котлету. Зиновию нечем было покозыриться. Ломоть хлеба, посыпанный крупной солью и завернутый в холщовую тряпицу, — вот и все, что могла положить ему мать в его школьную сумку. Иногда, нечасто, вдобавок к ломтю хлеба огурец или кусок селедки. Старался свой скудный завтрак съедать украдкой, так, чтобы никому не мозолить глаза. А то увидят, станут еще подкармливать из жалости. А кусочничать у чужих мальчику строго-настрого запретили и отец, и мать.
Как-то утром мать дала ему на завтрак заботливо сбереженный кусок пирога. Пирог был черствый, но все равно вкусный. Зиновий съел половину, остальное хотел завернуть в холстинку.
— Доешь здесь, — сказала мать.
— Я не хочу, — слукавил мальчик.
Уж какое там: «не хочу»… — три бы таких куска съел не передохнув; но очень уж хотелось показаться на большой перемене с куском пирога в руках.
— Не хочешь — уберу, — сказала мать и положила кусок пирога на полку.
— Я с собой хотел взять, — признался Зиновий.
— Не надо, — сказала мать. — Тебе не велено кусочничать. А тут все увидят, что пирог чужой, и все будут знать, что ты кусочник.
И, как обычно, положила в его матерчатую сумку ломоть хлеба с солью.
Учиться было нетрудно. Читал он достаточно бегло, учитель даже сказал слишком бойко, потому что он торопился и, не успевая перевести дух, иногда в спешке захлебывался.
Устному счету его отец тоже обучил. Даже научил решать в уме немудреные задачки.
— У меня в цейхгаузе, — говорил отец, усаживаясь после обеда на ступеньках крыльца, — на полке двенадцать седел. Пять из них без стремян. Сколько коней можно заседлать враз?
— Семь коней, — отвечал мальчик, не задумываясь; он уже знал, что без стремян не поедешь, значит, и седлать ни к чему.
Учитель даже призадумался было, ознакомившись с познаниями дотошного ученика. Может быть, определить его сразу во второй класс? Но взглянув еще раз на тощую, тщедушную фигурку, оставил свое намерение. Пусть остается в первом, тем более что и по годам самый младший в классе. А чтобы не скучал, нашел ему занятие: посадил за одну парту самого тупого ученика, толстого увальня Никодима, единственного сына владельца мелочной лавочки во Втором Коптельском переулке, который за все время обучения никак не мог запомнить ни одной буквы.
Посадил и сказал Никодиму:
— Вот он будет тебе помогать. Даю тебе месяц сроку. Если за месяц не выучишь буквы, скажу отцу, что ленишься.
Это была страшная угроза. Отцу-лавочнику нужен был грамотный сын, которому без опаски можно передать наследство. И Никодим знал, что пощады не будет; сколько бы он ни упирался, отец вобьет в него охоту к ученью, рук не пожалеет.
Через месяц Никодим, будучи спрошен, показал заметные успехи: выучил крепко-накрепко все до единой гласные буквы и даже около десятка согласных. Урок был выполнен не сполна, но видно было, что достигнут предел возможного. Поэтому учитель принял во внимание прилежанье Никодима и сказал ему, что пока отца тревожить не будет, и дал ему еще месяц сроку.
Никодим, уже приготовившийся к жестокой порке и последние дни ходивший как в воду опущенный, воспрянул духом и в первый раз спросил Зиновия дружелюбно:
— Как думаешь, за месяц осилю?
— Конечно, осилишь, — заверил Зиновий. — Ты только постарайся, а я тебе помогу.
Он, судя по всему, не менее самого Никодима стремился к тому, чтобы на этот раз урок был выполнен безупречно.
Никодим удвоил старания. И на что уж он был туп, но понял, что, не окажись рядом такой подмоги, как этот щупленький чернявый хлопчик, не раз уже прошлась бы но его упитанной спине жгучая отцовская плеть.
— Все буквы выучим к сроку, я тебе двугривенный дам, — сказал он как-то Зиновию.
— Мне не надо, — отказался Зиновий.
Никодим даже губастый рот раскрыл и глаза выпучил от изумления.
— Как не надо?..
— Не надо. Я не возьму, — подтвердил Зиновий.
Никодим не стал настаивать, но на другой день принес в школу два расстегая с красной рыбой и один дал Зиновию.
Тот хотел было отказаться, но не смог. До чего же вкусно пах этот пирог… Такого свежего ему есть не доводилось. Потому и не утерпел.
Вечером признался матери. Та сказала отцу.
— Куски подбираешь?.. — осведомился отец с недоброй усмешкой.
— Он сам просил меня, — ответил Зиновий.
— С чего же он так раздобрился?
Зиновий рассказал, как учитель посадил к нему толстого Никодима, как велел заниматься с ним, как Никодим сулил двугривенный и, наконец, как было дело с пирогом.
Отец долго думал, потом не то спросил, не то сам себе ответил:
— Выходит, вроде как заработал…
Школа была истинным отдыхом для души. Может быть, еще и потому, что дома было худо. Старшие братья не хотели смириться с «несправедливостью» отцовского решения. Все по очереди, подрастая, один за другим уходили «в люди» искать свой кусок хлеба, а этого любимчика отправили в школу. Мало того что сейчас отлынивает от работы, когда вырастет да выучится, придется перед ним шапку ломать.
Выместить свою обиду и досаду в открытую не решались. Отец по-прежнему был крут и скор на расправу и своеволия никому бы в доме не спустил. Но, как говорится, не толчком, так щелчком. Во-первых, отца, считай, половину суток и дома нету, да и когда дома, — глаз одна пара, сразу за всеми не уследишь…
Словом, были и щелчки, и швырки. Да не в них дело. Куда обиднее было недоброжелательство, которое так и сочилось из старших братьев. Мать не раз пыталась усовестить обидчиков. Помогало, но ненадолго…
Надо ли дивиться, что в школу бежал с радостью, из школы домой плелся нехотя.
Конечно, сыскались и в школе свои горести. Самого маленького и щуплого только ленивый не ткнет в бок. К тому же, если и одет непригляднее всех, всегда найдутся желающие просмеять и вышутить. Но Зиновий, уже в семье привыкнув быть меньшим, не обижался и в школе, когда перепадало от старших. И от него довольно быстро отступились.
И все-таки в нем многое переменилось — стал более живым и общительным, уже не чуждался шумных игр и возни на переменах, а нередко и сам выступал зачинщиком и заводилой. И еще обнаружился у него артистический талант, а точнее сказать, склонность к лицедейству.
Теперь, когда он осмелел за широкими плечами Никодима, так и подмывало передразнить какого-нибудь нескладеху.
Когда сам строен и ловок, очень легко передразнить любого увальня. Что он и делал. Но все это так весело и беззлобно, что всерьез редко кто обижался. Над его ужимками хохотал весь класс, и те, кого он передразнивал, смеялись вместе со всеми.
Но любая ужимка, повторенная в третий, пятый, десятый раз, в конце концов надоедает и не вызывает не только хохота, но даже и снисходительной усмешки.
И тогда шутник Зиновий отважился на дерзкую затею. Он принялся передразнивать учителей.
Первым удостоился его «внимания» отец Дамиан. По-видимому, из-за своей характерной — в медвежью развалочку — походки, которую и повторять, и передразнивать было сподручно.
И теперь, когда отец Дамиан выходил из класса, следом за ним, косолапя и переваливаясь с ноги на ногу, шествовал Зиновий, вобравший голову в плечи и выпятивший сколь возможно свой тощенький животик. Мальчишки давились от смеха, фыркали в кулаки, а когда дверь за отцом Дамианом закрывалась, раздавался взрыв хохота.