Отец сидел напротив и неторопливо — отец всегда всё делал степенно и неторопливо — ел. Аккуратно придерживал ножом лежащую на тарелке рыбу, вилкой отделял от неё небольшие кусочки и отправлял в рот. Эти простые и знакомые движения, которые Стёпка видел, наверно, тысячу раз за свою жизнь, сегодня раздражали, и Стёпка не просто понимал почему — он боялся этого понимания, пришедшего как-то вдруг и изменившего их всех: его самого, маму и, что хуже всего, отца, человека, который занимал в Стёпкиной жизни едва ли не самое главное место.
Обед проходил в гробовом молчании, и это было непривычно. Отец едва ли сказал пару слов с тех пор, как вошёл в квартиру, а мама, обычно говорливая, его ни о чём не спрашивала и только время от времени бросала на отца тревожные взгляды. Стёпка видел, что отец старался эти взгляды не замечать, нарочито обходил их стороной и по большей части смотрел в свою тарелку, а если приходилось поднимать глаза, то делал это так, чтобы не смотреть ни на маму, ни на Стёпу. Что-то было во всём этом неправильное, и Степан чувствовал, как где-то в глубине души ядовитыми змеями шевелились незнакомые доселе чувства — брезгливости, недоверия, невнятных подозрений, — пока ещё не облачённые в слова, но оттого не менее пугающие и неприятные.
Что-то такое происходило, свершалось прямо на его глазах, и это что-то касалось напрямую Стёпкиной семьи. И более того, его отец был как-то к этому причастен и мог бы всё прояснить, хотя бы сейчас, но вместо этого он сидел за столом, подтянутый, в свежей рубашке, которую переодел после того, как принял душ, и молча и деловито разделывал эту чёртову рыбу. Кусок за куском. И с каждым мелодичным звоном, раздающимся при лёгком касании вилки о тонкую фарфоровую тарелку, с каждой минутой затянувшегося отцовского молчания Стёпкин мир рушился, как непрочный карточный домик, воздвигнутый неумелой детской рукой.
Вряд ли Стёпа Васнецов мог внятно сказать, откуда и почему у него возникло такое ощущение — ощущение надвигающегося конца, но оно было, и события последних даже не суток, а нескольких часов, перевернувшие Стёпкин мир и Стёпкины представления о добре и зле, только усиливали это ощущение. Он запутался и сам понимал, что запутался, с бестолковой надеждой ждал, что ему объяснят, и злился, глядя на невозмутимого и собранного, как всегда, отца. Попутно примешивался стыд за охвативший его страх, и Стёпка чувствовал отвращение к самому себе, потому что приходилось признать, что страх за свою собственную жизнь — тот самый, который возник, когда ему между лопаток уткнулась холодная сталь автомата, — оказался сильнее страха за умирающего Шорохова и сильнее страха за Нику.
Он даже почувствовал что-то вроде облегчения, правда, с примесью унижения, когда их с Сашкой бросили в обезьянник, большую камеру, в которой помимо них двоих уже сидели несколько человек, и где он, Степан Васнецов, студент-стажёр, сын главы сектора здравоохранения, вынужден был справлять нужду в вонючий, ничем не отгороженный биотуалет, на глазах у каких-то воров и наркоманов.
Там, в камере, они проговорили с Сашкой весь вечер, сначала обсудили сложившуюся ситуацию, а потом вдруг перешли к обычным разговорам, тем самым, которые естественно возникают между людьми, связанными ещё не дружбой, но уже едва наметившейся ниточкой взаимной симпатии. Стёпка видел, что Полякова неумолимо клонит ко сну, но Сашка всё же старался не спать, отвечал на Стёпкины вопросы, рассказывал о своей жизни — понимал, наверно, Стёпкины чувства, замечал его брезгливость, которую тот никак не мог пересилить, глядя на грязный, ничем не застеленный матрас и на жидкую подушку, обтянутую наволочкой в подозрительных буро-жёлтых пятнах. Про себя Стёпка решил, что спать здесь он ни за что не будет, но спустя часа три, после того, как они с Поляковым, казалось, обсудили всё, что можно, не по одному кругу, его всё же сморил сон, и он сам не заметил, как уснул, уронив голову на вонючую подушку, которой до него касались сотни немытых голов разного жулья.
Разбудил его Сашка, молча поставил перед ним тарелку с какой-то серой жижей, стакан с компотом и протянул бутылку с водой. Стёпка брезгливо отодвинул от себя стакан и тарелку и принялся остервенело откручивать крышку на бутылке. Сашка, угадав, что он собирается сделать, остановил его:
— Если хочешь пить, попей компот, а эту воду оставь, чтобы умыться. Здесь больше нечем. И… я бы на твоём месте всё же поел, чёрт его знает, сколько нас ещё тут продержат.
Сашкин голос звучал спокойно и неторопливо, и Стёпка в который раз подивился неожиданному уму и житейской мудрости Полякова. Да, Сашка действительно оказался умным, и это как-то не вязалось в голове. За десять лет учёбы Стёпка настолько привык видеть в нём мелкого доносчика, что даже его хорошие отметки по предметам воспринимал, как закономерную плату за стукачество. А тут, оказалось, что Поляков рассуждает очень логично, видит все нюансы и одновременно картину целиком, быстро соображает и умеет отделять главное от второстепенного. И более того — в той ситуации, в которой они оказались, умудряется сохранять если не спокойствие, то хотя бы его видимость.
Они ещё раз обговорили всё то, о чём рассуждали накануне, условились ни при каких обстоятельствах не сдавать Кира, и когда их обоих вызвали в кабинет, тот же самый, где их допрашивали вечером, Стёпка был готов молчать, что бы ни случилось, хотя бы потому, что рядом с ним был этот новый, открывшийся с непривычной стороны Поляков, и струсить и смалодушничать при этом новом Полякове было для Стёпки неимоверно стыдно.
Но их неожиданно отпустили. Хмурый капитан, почти ничего им не объяснив, выдал пропуска с отметками, заставил расписаться в каком-то протоколе и сообщил им, что они свободны. Другой военный, кажется, сержант, Стёпка не очень разбирался в знаках отличия, довёл их до КПП и велел подниматься к себе.
— Мне надо вниз. У меня мама внизу, ей сообщили вчера, наверно. Она волнуется, — Сашка остановился и просительно посмотрел на военного.
— Не положено, — равнодушно ответил тот. — Вы наверху оба живёте, так? Вот и идите наверх. Вниз нельзя.
Спорить они не стали, просто молча поднялись до общественного этажа. Людей было мало, но зато они пару раз наткнулись на военный патруль.
— Ты что-нибудь понимаешь? — спросил Стёпка вполголоса.
Сашка в ответ только покачал головой. Он выглядел озабоченным, может быть, потому что ему не разрешили спуститься к родителям, а, может быть, потому что всё-таки что-то понимал, хотя и не говорил этого вслух.
— Я пойду тогда, — Сашка нерешительно потоптался. — У меня здесь на общественном этаже квартира. Номер пятьсот восемнадцать. Если что, заходи.
— Хорошо, — и Стёпка неожиданно для самого себя протянул Сашке руку, наверно, в первый раз за всё время их знакомства, и этот жест, которого Стёпка при общении с Сашкой всегда демонстративно избегал, оказался сильнее и действенней всех слов, которые они друг другу говорили.
Сашка его понял и протянул в ответ свою руку.
— Стёпа, ты почему ничего не ешь? — мамин голос раздался над самым ухом, и Стёпка вздрогнул, отвлекаясь от своих мыслей. — Пожалуйста, поешь хотя бы немного.
— Я ем, — буркнул Стёпка и схватился за вилку.
Он опять скользнул глазами по отцу, и тот вдруг оторвался от своей тарелки, внимательно посмотрел на Стёпку. Степану на миг показалось, что сейчас отец заговорит. Во всяком случае отцовское неподвижное и красивое лицо чуть ожило, даже рот слегка приоткрылся, но отец вздрогнул и снова опустил глаза.
«Да скажи ты хоть что-нибудь!» — хотелось крикнуть Стёпке. Крикнуть громко, разрывая повисший саван тишины, ударить словами отца по лицу, чтобы тот дёрнулся как от пощечины, но он не крикнул. Обернулся, увидел бледное и усталое лицо мамы и сдержался, опустил глаза, заморгал часто-часто, прогоняя подступившие злые слезы и чувствуя, как мама гладит его по голове, как маленького.
Стёпка вбежал в квартиру и почти сразу же уткнулся в мамины объятья, как будто она всё это время ждала его тут, под дверью.
— Стёпа! Слава богу! Стёпочка!
Мама обнимала его, обшаривала руками, слепо тыкалась в грудь и то ли всхлипывала, то ли смеялась. Поднимала голову, чуть отстранялась, оглядывая его с головы до ног, словно никак не могла наглядеться, и снова прижимала к себе.
— Ну, мам, ну ты что? Всё нормально, мам, — повторял он как заведённый, думая, что надо в душ, а потом к Нике. Обязательно к Нике. — Пусти, я хоть вымоюсь, ну мам. И я к Нике, мне надо…
— Нет! — мама вцепилась в него обеими руками, стиснула крепко, до боли. — Не ходи туда! Туда нельзя!
— Почему нельзя?
Он спросил автоматически и тут же похолодел, застыл. Ника… Перед глазами встали белые мёртвые ноги той девушки, Лены Самойловой, с которой Ника ушла вчера. Потом следы бойни на тридцать четвёртом, раненый Шорохов…
— Нет-нет, Стёпочка, с ней всё в порядке, — мама, видимо, заметив, как он изменился в лице, поспешно заговорила, всё ещё сжимая его руками. — Ника дома, она… она под арестом. Давай присядем, я всё тебе расскажу, я сейчас всё расскажу, Стёпочка…
Мамин рассказ никак не желал укладываться в голове. Стёпка задавал бестолковые вопросы, на большинство из которых у мамы не было ответов, потом в какой-то момент его торкнуло, что Савельев опоздал, и угроза военного переворота, о которой ещё вчера ему талдычил Сашка Поляков, уже никакая не угроза, а свершившийся факт, и теперь там в Совете у руля какие-то другие люди, а, значит, его отец, который был на стороне Савельева, значит, он… Стёпка задохнулся от этой страшной мысли. Захотелось вскочить с дивана, куда его усадила мама перед тем, как приступить к рассказу, бежать к отцу, но он не успел. Неожиданно ожил динамик экстренной связи, встроенный во все жилые помещения, зашуршал, издал непонятное потрескивание, и ровный, механический женский голос заполнил квартиру.
— Внимание! Передаём срочное правительственное сообщение!
Мама вздрогнула и побледнела.
— … раскрыт преступный заговор… бывший глава Совета Савельев… сокрытие важного источника энергии, повлекшее за собой введение жёстких мер, которые привели к потере населения…
«Бывший?» — Стёпка лихорадочно соображал, ловя каждое слово, доносившееся из динамика. Значит, всё-таки переворот, поэтому и военные везде. Потому и Сашку не пустили вниз к родителям.
— … Верховный правитель, Андреев Сергей Анатольевич, принимает на себя…
Стёпка посмотрел на маму, она ещё больше напряглась.
— …Совет распущен… вскрыты связи с заговорщиками… Величко Константин Георгиевич, бывший глава производственного сектора, взят под стражу…
Стёпка замер. Вот сейчас скажут про отца, что его тоже, под стражу.
— …Состав нового правительства: министр сельского хозяйства — Звягинцев…
Мама сжала Стёпкину руку.
— Министр здравоохранения — Мельников…
— Слава богу, — выдохнула мама. — Слава богу.
Стёпка видел, что её лицо, до этого напряжённое, расслабилось, уголки губ опустились и задрожали, словно она собиралась заплакать, выплеснуть из себя в облегчении все скопившиеся и сдерживаемые слёзы.
— Всё хорошо, Стёпочка, теперь всё хорошо, — говорила мама, но чем дольше она повторяла эти слова, тем понятнее становилось, что ничего хорошего в этом не было. Потому что, если отца не арестовали за связь с Савельевым, это могло означать только одно — в глазах Стёпки означать — его отец предал. Савельева, Величко, всех остальных. Предал… предал…
Обед подходил к концу, а Стёпа так и продолжал ковыряться вилкой в тарелке. Хоть он и пообещал маме поесть, но к еде так и не притронулся — не мог. Почему-то сама мысль о том, чтобы проглотить хотя бы кусочек, вызывала непреодолимое отвращение. Он глядел на свою тарелку, на такой же кусок рыбы, как у отца, но уже остывший, с жёлтыми капельками масла на подрумянившейся корочке, и чувствовал, как в душе медленно понимается гнев, его потрясывало, как от озноба. Стёпка не выдержал. Вскинул глаза и уставился на отца.
Тот уже закончил есть, аккуратно отложил столовые приборы в сторону, взял салфетку и привычным, слегка небрежным жестом, промокнул губы. И почему-то именно этот расслабленный и непринуждённый жест, который Стёпка видел тысячу или даже миллион раз до этого, и стал последней каплей, которая прорывает плотину, становится той самой точкой невозврата, делящей мир на «до» и «после».
— Может быть, ты всё-таки объяснишь нам с мамой, что произошло? — Стёпка с ненавистью уставился в невозмутимое лицо отца.
Отец медленно свернул салфетку и так же медленно положил её на пустую тарелку.
— Ты уже слышал, Степан, что произошло, — на его эмоциональный всплеск отец никак не отреагировал, ответил спокойно, как обычно, не повышая голоса. — По громкой связи всё объявили. В Башне произошла смена правительства. Прежнее арестовано.
— Тогда почему ты не арестован? Почему арестовали Величко, а тебя нет?
— Стёпа! — мама схватила его за руку, но Стёпка в гневе скинул её руку.
— Ты же был с Савельевым! Ты был за Савельева! Я видел тебя там, с ним, на пятьдесят четвёртом. Почему же они тогда тебя не тронули? А? Да ещё и министром назначили?
— Стёпа!
— Нет, мама, пускай он нам объяснит. Нику держат под арестом, а он… — Стёпка задохнулся. — Сидит тут, как ни в чём не бывало! Рыбу ест!
— Степан, — отец слегка побледнел, но не более. — Сейчас это трудно понять, но со временем…
— Так объясни, чтобы я понял и понял сейчас, — перебил Степан отца. — Чтобы мы с мамой поняли.
— Хорошо. У нашего нового верховного правителя имеется своё понятие о мироустройстве. Я думаю, в ближайшие дни это станет известно всем, но если вкратце, то идея простая: возврат к прежнему общественному строю, как до мятежа Ровшица, тут я думаю, Степан, тебе не надо объяснять, на уроках истории ты всё это изучал. Плюс вводится кастовая система.
— Как это? — не поняла мама.
— Всё просто на самом деле, — отец опять взял салфетку, развернул, свернул её, задумчиво посмотрел, а потом быстро смял и отбросил в сторону. — Так уже было в некоторых государствах в допотопном мире. Родился в семье рыбака — быть тебе рыбаком. Повезло появиться на свет в семье начальника — станешь начальником, в своё время. А у нас отныне будет три класса: низший, средний и элита. И в элиту отбираются только потомки тех, кто до мятежа Ровшица стоял у руля. Все эти полузабытые Андреевы, Бельские, Ставицкие, Зеленцовы… Платовы.
— Ты сейчас шутишь? — мамин голос прозвучал очень тихо.
— Ничуть. Наш верховный правитель — сам потомок рода Андреевых, и он разработал целую систему. Теперь всё решает родословная.
— А причём тут ты? — Стёпка прищурился и посмотрел на отца. — Какая связь?
— Связь самая что ни на есть прямая. Моя мама носила фамилию Платова. Она была потомком одной из семей, кто финансировал строительство Башни. Для нового верховного правителя это имеет первостепенное значение, поэтому он и назначил меня министром здравоохранения.
— Только поэтому?
— Не только.
Отец встал из-за стола, прошёлся по столовой, заложив руки за спину. Стёпка ждал. Он хотел верить сказанному отцом, но вот это «не только» сбивало, и то, что отец размеренно вышагивает по комнате, явно собираясь с мыслями, говорило, что есть что-то ещё, то самое «не только».
— Понимаете, — отец остановился и посмотрел на них с мамой. — Этот Ставицкий, чёрт, Андреев, он психопат, помешанный на чистоте крови. Сегодня на Совете, то есть, на заседании нового правительства нам были озвучены некоторые реформы, которые планируется внедрить уже в ближайшее время. И в первую очередь это коснётся образования и медицины. Хорошее образование и качественная медицина будут теперь уделом избранных. К тому же возвращают Закон, и он будет распространяться на всех, кроме элиты и их семей.
— Теперь понятно, почему меня выпустили из обезьянника, — Стёпка не сдержал злой насмешки в голосе. — И почему ты так радостно предал Савельева. За происхождение, да?
— Нет, не за происхождение, — отец опёрся о край стола и опустил голову. — Но ты прав, каким-то образом я… нет, не предал, но поступился своими принципами. У Ставицкого, — отец упорно соскальзывал на фамилию Ставицкий, то ли специально, то ли непреднамеренно забывая, что их новый правитель — Андреев. — У Ставицкого подготовлена ещё одна совершенно абсурдная, совершенно фашистская идея, связанная с демографией.
Стёпка не знал, что значит «фашистская», но потому как отец тяжело дышал и потому, как потемнело его лицо, понял, что это что-то совершенно мерзкое и отвратительное.
— Теперь каждый родовитый потомок должен скрещиваться только с другим родовитым потомком.
— Скрещиваться? — мама непонимающе уставилась на отца. — То есть как скрещиваться? Как собачки?
— Типа того. У Ставицкого все представители знатных фамилий взяты на карандаш. И я, как ты понимаешь, тоже. А наш брак, он к тому же… — отец осёкся, посмотрел на маму, а она под его взглядом вся сжалась, словно хотела превратиться в точку. — Всё дело в том, что по мнению Ставицкого, все неугодные браки, в которых нет общих детей, должны быть расторгнуты с целью заключения подходящих. И если бы у нас, Соня, были общие дети, хотя бы один общий ребёнок, то это бы как-то облегчило ситуацию…
Отец продолжал говорить, обращаясь только к маме, не сводя с неё глаз, а в голове Стёпки молоточком стучало: общие дети, общий ребёнок… А он, Стёпка, он не общий, он где-то там, по отдельности ото всех, сам по себе.
И понимание этого вдруг так чётко пришло ему в голову, что он содрогнулся. Почувствовал, что дрожит от этой внезапной, только что родившейся мысли. Хотя почему только что родившейся? Может быть, она, эта паскудная мысль, всё время жила в нём, пряталась где-то глубоко, ждала своего часа и вот теперь вылезла, торжественно развернулась, тыкнула в Стёпку корявым и грязным пальцем, захохотала: а ты — никто, не родной. Не родной. Никто. Никто.
— …он мне пообещал, что наш брак не будет расторгнут, и мне пришлось… мне пришлось, Соня, выказать ему свою лояльность, чтобы…
Обуреваемый своими мыслями, Стёпа только сейчас заметил, что отец подошёл к маме, опустился перед ней на колени и теперь держал её подрагивающие руки в своих ладонях. И, глядя на них, Стёпка почувствовал себя одиноким и лишним. Абсолютно лишним в этой столовой, в этой квартире, везде лишним.
— Ну и отлично, — Стёпка сам не узнал своего голоса. Казалось, это говорил не он, а кто-то другой, незнакомый. — Родите себе общего ребёнка. Делов-то.
— Стёпа! — мама вскочила со стула.
— А чего? Тогда папе не придётся… поступаться своими принципами.
Он заметил, что по инерции, привычно произнёс «папа» и разозлился на себя.
— Стёпа, перестань, пожалуйста, — отец тоже поднялся, сделал шаг навстречу, и Стёпка испугался, что он сейчас подойдёт, обнимет его за плечи, и всё станет как раньше, но как раньше уже быть не может и потому всё — фальшь, сплошное притворство. Но отец не подошёл. Замер на полпути, сказал тихо. — Ты — мой сын, и всё остальное не имеет значения.
— Ошибаешься, — Стёпка встал из-за стола, засунул руки в карманы, смерил отца взглядом. — Очень даже имеет значение. И я… я не твой сын… не ваш сын, Олег Станиславович.
Он хотел добавить «не общий», но не смог — понял, что сейчас разревётся перед ними и потому просто бросился к двери.
— Стёпа! — это крикнула мама, но её голос не остановил, а наоборот, подтолкнул его, и он вихрем вылетел вон.