Работа спасала. Всегда спасала. В неё можно было уйти с головой, отключить, если не на совсем, то хотя бы на время, страх и тревогу, не думать о дочери, прекратить разговор с собственной совестью — отмахнуться, сказать «потом, всё потом», зная, что когда оно придёт, это «потом», и спросит по всем счетам, то ему, так же, как и теперь, нечем будет ответить.
Павел всё это понимал, но всё равно прибёг к единственному средству, которое знал и которым всегда спасался, благо именно в этом средстве здесь на АЭС недостатка не было. Работы хватало, и Павел погрузился в неё — включился в процесс, и почти сразу его охватил привычный азарт, который всегда охватывал его, ещё с юности, когда он брался за любимое дело. Очень скоро его азарт передался остальным, и всё завертелось, понеслось, набирая обороты, и ритм, привычный ритм его рабочего дня подхватила вся станция. Ещё вчера люди с некоторой опаской и недоверием посматривали на него, и в их глазах отчётливо читался вопрос: «Кто же ты такой, Павел Григорьевич Савельев, чего от тебя ждать?», а сегодня это отчуждение исчезло, лица, окружающие Павла, прояснились, а он сам как-то совершенно естественно вошёл, вклинился в мощный рабочий механизм, заняв положенное ему место. Да, он всё ещё ловил полунасмешку-полуулыбку, прятавшуюся в пышных, седых с жёлтыми кончиками усах Устименко, замечал пристальный интерес на худощавом лице бригадира мотористов Николаева, слышал саркастические нотки в коротких, рубленных фразах Селиванова, натыкался на восторженно-вопрошающий взгляд Гоши Васильева и видел сотни других улыбок, усмешек и вопросов на разных лицах, старых и молодых, мужских и женских, но это уже не задевало, потому что он знал: они приняли его, они готовы слушать его, идти за ним, все они — и хитроватый Устименко, и недоверчивый Николаев, и влюблённый в него Гоша, и даже Селиванов, желчный и вечно всем недовольный. И единственный человек на станции, с кем он боялся и не решался встретиться глазами, присутствие которого напрягало и вызывало странное чувство, которому не было названия, человек, с кем Павел не знал, как себя вести, была Маруся. Его сестра.
Как назло, она всё время находилась рядом. Всё время. Не специально, а потому что дело, которое они делали, было одно на двоих, и даже если бы они захотели разбежаться по разным углам станции — если бы они вдруг действительно этого захотели, — у них бы всё равно не получилось, ведь это общее дело было уже вшито в них, и оно было сильнее родства и общей крови.
Он старался не смотреть в её сторону — даже когда приходилось обращаться к ней, задавал вопросы и выслушивал, не поворачивал головы и не поднимая глаз. Он забыл её мягкое имя Маруся и называл теперь только Марией Григорьевной, подчёркнуто официально, и ни разу за весь остаток дня не перепутал её отчество, ведь оно тоже было одно на двоих. А она отвечала ему тем же, и отчего-то это вежливо-равнодушное «Павел Григорьевич» било сильней всего остального.
Под конец рабочего дня он так устал, что не выдержал, всё-таки гаркнул на неё: «Идите уже к себе, Мария Григорьевна, ваша смена давно закончилась», а сам засел в кабинете Васильева, уткнувшись в Гошины сводки и цифры, бестолково мельтешащие перед глазами. Таким — уставшим, очумевшим от всего, что свалилось на него за день, его и нашёл Борис, заглянувший в приоткрытую дверь.
— Я так понимаю, Паша, ты решил ускорить свою кончину, не давая себе продыху? Ну всё правильно, лучше помереть героем на рабочем месте, чем в потных ручонках твоего кузена.
— Иди ты, — привычно отмахнулся от Бориных насмешек Павел.
— Пойду. Только вместе с тобой. Поднимайся, — скомандовал Борис. — И поживей, Павел Григорьевич, не заставляй меня применять к тебе насилие и силком затаскивать в койку.
Пока они шли по коридорам станции, спускались из машинного зала вниз к складам и хозяйственным помещениям, опять поднимались на административный этаж, Борис неутомимо сыпал шуточками. Павел его почти не слушал, шагал чуть впереди, чувствуя, как с каждым шагом ноги наливаются свинцом, а усталость уже опустила тяжёлые ладони на его плечи, придавила к земле.
«Да, Борька прав, сейчас только в душ и спать, — думал он. — Чего я в самом деле. Словно последний день живу».
— Так, всё. Прибыли, — Борис дёрнул его за рукав, затормозив у одной из дверей.
— В смысле прибыли? — Павел недоумённо уставился на друга. Комната, в которой они с Борисом ночевали вчера, располагалась намного дальше, почти в самом конце длинного коридора общежития.
— Да вот, Павел Григорьевич, решил я, что негоже начальнику станции и главе Совета, пусть и в изгнании, делить комнату с приятелем, как какому-нибудь мальчишке-стажёру. Не солидно. Комендант общежития в этом вопросе проявил со мной удивительную солидарность, так что вот ваши отдельные апартаменты, вещички перенесены, иди и устраивайся.
— Какие вещички? Ты чего несёшь, Боря? — Павел устало посмотрел на Литвинова.
— Комендант распорядился выделить со склада запасную одежду, бельё, комплект мыльно-рыльных принадлежностей. Слушай, Савельев, — Борька прервал свой монолог и вскинул на Павла хитрые глаза. — Надоел ты мне. Давай дуй уже.
И Борис раскрыл дверь и почти силой втолкнул туда Павла.
Анна заправляла кровать — большую, двуспальную. Павел, проведший прошлую ночь на узкой неудобной койке, от которой, казались, задеревенели все мышцы, даже не предполагал, что здесь, в спартанских условиях, можно найти такую роскошь.
Кровать стояла посередине стандартной, квадратной комнатки. У изголовья кровати, обтянутого светло-серой мягкой тканью, лежали две подушки, в чистых белых наволочках, лежали небрежно, слегка примятые женской рукой. Анна, склонившись над кроватью, надевала на казённое синее одеяло пододеяльник, тоже белый, чистый, от которого исходил уже давно забытый им запах свежего белья, почти домашний, почти…
Он шагнул и в нерешительности замер.
— Тебе помочь?
— Помоги, — Анна разогнулась и повернула к нему голову. Мягкая улыбка тронула тонкие, красиво очерченные губы. — Берись за этот край, Паша…
Он спал, и его лицо, с которого сон согнал усталость и тревогу, разгладил морщины на лбу и возле глаз, выглядело моложе, словно он разом скинул лет десять, а то и все двадцать, превратившись в того Пашку, который прибегал к ней в больницу, торчал в ординаторской, распивая чаи с толстой Галей (так за глаза они звали старшую медсестру Галину Александровну) и мужественно выслушивая Галины жалобы на бестолкового зятя. Анне тогда доставляло какое-то детское удовольствие не сразу входить в ординаторскую, а некоторое время стоять под дверями, давясь от смеха и слушая густой бас толстой Гали, перечисляющий очередные огрехи «этого остолопа», и Пашкины короткие да и угу, которыми он умудрялся разбавлять Галин гневный монолог. И только когда в Пашкином голосе начинала звучать ничем не прикрытая мука — только тогда она входила в ординаторскую нарочито неторопливо, а он вскидывал на неё свои серые глаза, в которых явственно читалась мольба: «Спаси меня, Аня».
Это было давно, ещё до Лизы, в той прошлой жизни, где Анна была почти счастлива, и сейчас та прошлая жизнь шагнула ей навстречу, перечеркнув долгие и мучительные семнадцать лет — семнадцать, господи, — и слилась с днём сегодняшним, вернув ей после всех потерь и ошибок её Пашку. Насовсем вернув.
Он заворочался, что-то пробормотал, нахмурился, и снова на переносице залегла морщина. Анне захотелось протянуть руку, разгладить её, но она не решилась, побоялась его разбудить.
Смешной, какой же он всё-таки смешной. Она улыбнулась сама себе и покачала головой.
…Когда Анна умудрилась наконец-то вырваться из его объятий (в этот раз он никак не хотел отпускать её, то ли боясь, что она опять сбежит, то ещё чего), сказав: «Паш, я быстренько в душ, десять минут, хорошо?», он пообещал, что будет ждать и не заснёт, но вырубился, наверно, сразу, она ещё воду включить не успела, и теперь спал и был во сне похож на мальчишку, может быть, даже на того, который однажды в ночном полумраке сонной квартиры тихо попросил её: «Не уходи сегодня ночью. Останься здесь. Давай мы просто… просто полежим рядом».
Затея поселить их вместе была, конечно, Борькина.
Они ужинали втроём: она, Борис и Маруся, всё в той же отдельной комнате, которую Борис упорно именовал вип-залом. Анна никак не могла отделаться от мучительных мыслей — её волновал рабочий Гаврилов, его рана была, пожалуй, самой тяжёлой. Пуля скорее всего задела правое лёгкое, точнее Анна без рентгена сказать не могла, но то, как Гаврилов долго и мучительно кашлял, и пятна крови на салфетке, которую Катюша прикладывала к синим губам этого уже немолодого мужчины, говорили сами за себя. Да и у Руфимова за ночь резко поднялась температура, а область возле ранения в ногу, воспалённая и горячая на ощупь, Анне решительно не нравилась. Фельдшер Пятнашкин её волнения разделял и вечером, придя на смену, отозвал её в сторону и сказал тихо: «Надо резать, Анна Константиновна». Надо, а как? Ни анестетиков, ничего толком нет.
Погружённая в свои невеселые мысли, она почти не обращала внимания на подколки и подначивания Литвинова, которыми тот изводил Марусю. То, что Маруся оказалась сестрой Павла, Бориса явно забавляло. Он то притворно ахал, то требовал, чтобы Маруся улыбнулась, потому что «улыбка у неё, Ань, скажи, точь-в-точь Пашкина!» Маруся на его шуточки велась слабо, её тоже то ли что-то тревожило, то ли она сильно устала, и, когда Борис уж особенно сильно досаждал ей, она только сердито морщилась. Правда под конец она всё же не выдержала, попросила отстать от неё, назвав при этом Литвинова Борисом Андреевичем, чем, кажется, обидела его, потому что Боря наконец-то заткнулся.
Оставшуюся часть ужина они бы так, наверно, и просидели в тишине, если б до Анны, внезапно вынырнувшей из своих забот, не дошло, что Павел к ним так и не присоединился.
— А что… Паша? — она обратилась к Марусе. — Он не придёт? Он что ужинать не собирается?
— О, спохватилась, — к Борису тут же вернулся прежний насмешливый тон. — Я уж думал, ты о нём и не вспомнишь. Паша решил помереть геройской голодной смертью.
— Не помрёт ваш Павел Григорьевич, не беспокойтесь, — буркнула Маруся, не отрывая носа от тарелки. Сейчас она была особенно похожа на Пашку — такая же поза, такое же упрямство в словах, даже такая же растрёпанная светлая макушка. — Ему Гоша Васильев бутербродов приволок, наверно, тонну.
— Гоша? — Анна вспомнила мальчика, возникшего вчера на пороге их с Марусей комнатки, высокого, тонкого, с нежным, как у девочки лицом.
— Да. У Гоши теперь новый предмет обожания — Павел Григорьевич. До этого он был долго и безнадежно влюблён в Марата Каримовича.
— Даже так? — Борис ещё больше оживился, и Анна подумала, что всё — Пашке теперь не жить, изведёт его Борька своими насмешками.
— Гоша Васильев ещё на Южной станции за Маратом Каримовичем как привязанный ходил, в рот смотрел. Он же буквально выпросил Руфимова взять его сюда, хотя Марат Каримович не хотел — Гошка учёбу-то даже не закончил, — нехотя пояснила Маруся. — Но Гоша, когда надо, мёртвого достанет. А теперь вот, пока Марат Каримович болен, он на вашего Павла Григорьевича переключился.
Маруся зло выделила «вашего», ткнула этим Анну и Бориса так, что они переглянулись, и Борькины зелёные глаза на миг стали совершенно серьёзными. Что-то там у них не ладилось, у Павла с Марусей, и Анна, зная Павла, понимала, что скорее всего причина в Пашке, хотя… она внимательно посмотрела на Марусю, на упрямо сдвинутые к переносице тонкие тёмные брови, на сердито блестевшие серые глаза и подумала, что упрямство у Савельевых всё же семейное, и как брат и сестра с ним справятся — тот ещё вопрос.
— Надеюсь, этим двоим, чтобы сойтись, не потребуется двадцать лет, как некоторым, — хмыкнул Борис, безошибочно угадав, о чём она думает. — Потому что я столько не выдержу.
— Кому это «этим двоим» и кто такие «некоторые»? — тут же взвилась Маруся.
— Этим двоим — это вам, Марусенька, и вашему дундуку-братцу, — спокойно пояснил Борис, не отводя взгляда от гневного Марусиного лица. — А некоторым…
Борис помедлил, выдержал фирменную паузу — вот, позёр, — достал из кармана два ключа, скрепленные общим колечком, на котором болтался стандартный квадратный номерок, и бросил их перед Анной.
— Это что? — поинтересовалась она, хотя уже догадалась о Борькиной затее — уж слишком весёлые чертенята заплясали в сверкнувшей зелени Литвиновских глаз.
— Хватит, Аня, и себя, и его изводить. Не дети уже. Бери.
И она под его пристальным взглядом спокойно взяла ключи и также спокойно убрала их себе в карман халата.
Она всё же не выдержала — провела, пробежалась пальцами по его щеке, почувствовав едва проклюнувшуюся щетину, жёсткую, колкую, и эта колкость, которую она ощутила самыми кончиками пальцев, отозвалась во всей ней, прошлась тонкой дрожью, завибрировала и откликнулась острым желанием. Она хотела испуганно одёрнуть руку, словно девочка, словно ничего между ними по-прежнему не было, но не успела — он поймал её ладонь и с силой прижал к своей щеке, потом поднёс к губам, коснулся мягким и нежным поцелуем.
— Ты не спишь?
— Уже нет, — покачал он головой. На лице гуляла улыбка — шальная, юная, так не вязавшаяся с седыми висками и паутинкой глубоких морщин, притаившихся в уголках родных серых глаз. — Аня…
Он не договорил, обхватил её обеими руками и резко привлёк к себе. Перевернул на спину, чуть навалился, накрыл своим большим и сильным телом…
— Вот что про нас, Паш, люди скажут?
— А? — он посмотрел на неё, чуть удивлённо, словно не понимая, о чём она спрашивает.
— Ну тут чёрт знает, что происходит, а мы… а я тут с тобой…
Он засмеялся, коснулся пальцами её волос.
— Смешная ты. А что они должны вообще говорить… о моей жене.