Бориса в переговорной, как они уже привыкли между собой называть командный пункт капитана Алёхина, не было, да и сама переговорная была заперта. Павел дёрнул дверь, вполголоса чертыхнулся.
Ругательства в последнее время вылетали легко. Павел, обычно более сдержанный, сейчас на бранные слова не скупился, доставалось всем, и инженерам, и техникам, и Литвинову — этому уж само собой. Даже Марусе, с которой Павел старался держаться подчёркнуто вежливо, и той прилетало всё чаще и чаще. Обычно она за словом в карман не лезла, огрызалась, но сегодня, когда он с утра на планёрке, куда явился уже в «приподнятом» настроении после вчерашних ошеломительных новостей, устроил разгон, а Маруся, хотя за ней никакой вины не числилось, попала под горячую руку, привычных выпадов с её стороны не последовало. Его сестра (вслух он называл её по-прежнему Марией Григорьевной, отгораживаясь как стеной этим официальным обращением, но про себя или наедине с Анной непривычное «моя сестра» проскальзывало как-то само собой) на его крики никак не отреагировала. Выслушала молча, а потом равнодушно сказала: «если у вас всё, Павел Григорьевич, я пойду» и вышла, не дожидаясь ответа, поставив его в совершенный тупик. Что-то было во всём этом неправильное, и в другой раз он, наверно, постарался бы это как-то прояснить, но не сегодня — Марусино странное окаменевшее лицо мелькнуло, на миг зацепившись где-то на краю сознания, но тут же было вытеснено всем остальным: беспокойством за Марата (Анна хоть и сообщила вчера, что операция прошла успешно, но тем не менее утром Павла к Руфимову не пустила), мыслями о дочери, которые не отпускали ни на минуту, дурацким появлением на станции этого мальчишки, Кирилла Шорохова, и, конечно же, бредовыми идеями его кузена, который был то ли законченным психом, то ли гениальным стратегом, мастерски расставившим сети.
Забрав у дежурного ключ, Павел вернулся на командный пункт, сел, уставившись на выстроенные в ряд телефоны. Через десять минут раздастся звонок — тютелька в тютельку, едва стрелка часов коснётся цифры девять, — и сразу же, едва он сдёрнет трубку с рычага, он услышит ласковый голос Ставицкого, а следом пронзительный крик своей девочки. Папочка, со мной всё в порядке, папочка!
А вот в порядке ли? Она ведь никогда не скажет, не признается. Даже если они вдруг переживут всё это. Даже если вдруг переживут…
Ему показалось, что один из телефонов, тот самый, чёрный, правительственный, издал какой-то треск. Павел схватился за трубку, резко сдёрнул, поднёс к уху. Нет. Почудилось. Ни гудков, ни шелеста, только мёртвая тишина. Он осторожно вернул трубку на место. Упёрся локтями в стол, запустил пальцы в волосы, с силой сжал ладонями виски.
Всё же хреновый отец из него получился. Да и муж так себе. Другие вон близких своих спасают, первыми из-под удара выводят. За те четырнадцать лет, что действовал Закон, сколько их было вокруг Павла, кто всеми правдами и неправдами пытался уберечь своих жён, детей, матерей… что он — слепой, не видел этого? Всё видел, конечно. Глаза закрывал, списывал на людскую слабость, прощал. Другим прощал, себе… себе бы не смог.
Павел вспомнил, как чуть больше недели назад, сидя в этой же самой комнатушке напротив молчащих телефонов, сказал Борису, глядя в тревожное лицо друга: «а с чего ты взял, что я собираюсь сдаваться?» и, поймав Борин недоверчивый взгляд, нашёл в себе силы усмехнуться. Тогда нашёл — сейчас не находил. Одна мысль о том, что его ребёнок находится в руках психа, выбивала напрочь, не давала дышать.
Нет, нельзя об этом думать. Но и не думать — тоже нельзя.
— Ещё раз фамилию назовите, папаша, — медсестра, толстая, усатая, поразительно похожая на Терещенко из третьей бригады (усы только сбрить и вылитый Терещенко), зевнула и раскрыла перед собой журнал.
— Савельев, я же сказал.
— Имя-отчество.
— Павел, — Пашка от нетерпения уже начал подпрыгивать на месте. — Павел Григорьевич.
— Да не ваше, — медсестра закатила глаза. — Жены вашей имя-отчество.
Стоявший рядом Борис едва сдерживался, чтобы не расхохотаться, но вовремя заметив, что Пашка закипает, быстро отодвинул друга от стойки регистратуры, сунул лицо в окошко и расплылся в фирменной улыбке на миллион.
— Девушка, милая, папаша у нас молодой, нервничает. Вы уж его простите. И нельзя ли нам как-нибудь побыстрее узнать.
— Всем надо побыстрей, — заворчала медсестра, но под Бориным нежным и сладким взглядом сдала назад, приподняла свой пышный зад и направилась к полкам, томно покачивая бёдрами.
…через минуту Пашка уже мчался по коридору, повторяя про себя: «бокс номер восемь, бокс номер восемь», а Борька, оставшийся у регистратуры, рассыпался в благодарностях перед двойником Терещенко, восхищаясь красотой и грацией «юного создания» и ловко обходя вниманием пышные усы и не менее пышные формы…
О том, что Лиза родила, ему сообщил Рощин, начальник. Сказал, сердито хмурясь, что звонили из родильного, пробурчал что-то о том, что Савельев совсем обнаглел — вызванивают его тут у начальства, то же фифа какая, но, несмотря на своё недовольство Пашку всё же с работы отпустил, и Савельев сразу рванул наверх, не обращая внимания на насмешки и солёные шуточки Марата и гогот остальных парней.
Звонила скорее всего Анна, но Пашке было не до этого. В родильном отделении, у входа в приёмный покой, он наткнулся на Борьку и, не обращая внимания на Борины здравые призывы сначала позвать Анну, понёсся сразу к регистратуре, где тут же и застрял у окошка, вынужденный лицезреть копию Терещенко и отвечать на дурацкие вопросы. И если бы не Литвинов, неизвестно, насколько бы это затянулось.
Отцов в само отделение, конечно, не пускали, но через стекло бокса, где лежали новорожденные, можно было полюбоваться на своё чадо. Пашка об этом знал: Анна ему и Лизе обо всём рассказала, объяснив, как и куда обращаться, если её самой вдруг на месте не будет, да и Марат, уже опытный отец, просветил, выдал подробные инструкции, посмеиваясь и подкалывая его в своей обычной манере, и всё равно, Пашка всё перепутал, на вопросы медсестры отвечал не то и невпопад, рванул, не дослушав до конца, и теперь, вбежав в бокс номер восемь, нерешительно остановился, вглядываясь через стекло. Несколько детских кроваток с высокими сетчатыми стенками, больше похожие на корзинки, чем на кроватки, вытянулись в ряд вдоль прозрачной стены. Отчего-то ему казалось, что он узнает дочь сразу, но все детские личики выглядели одинаковыми — маленькие, красные, сморщенные, и… которая же тогда?
— Паша.
Он вздрогнул и обернулся. Анна, неизвестно как оказавшаяся тут, стояла рядом и улыбалась.
— Паш, ты свой бокс пробежал. Это девятый.
Она взяла его за руку и потянула за собой. Он, всё ещё ошеломленный и мало чего соображающий, покорно последовал за ней.
— Вот, — Анна подтолкнула его к стеклу, и он почти уткнулся в него носом. — Она на Лизу похожа.
— Ага, — согласился он, хотя совершенно не понимал, так это или нет. Даже не думал об этом, просто стоял и смотрел, и что-то совершенно новое поднималось в душе, то, чего с ним никогда не было раньше.
— Ань, — тихо сказал он, не отрывая взгляда от маленького детского личика. — Помнишь, нам Иосиф Давыдович рассказывал про Древнюю Грецию. Там была такая Богиня Победы. Помнишь?
— Помню, — Анин шёпот прошелестел прямо в ухо.
— Я её Никой назову. Как ту Богиню. Никой.
— Ты сегодня рано. Не терпится пообщаться с братиком? — голос Бориса выдернул Павла из воспоминаний.
Сморщенное личико новорожденной дочери, стоящее перед глазами, исчезло, словно кто-то махнул рукой, и кадр сместился, явив новую мизансцену. Теперь на Павла смотрело мрачное лицо друга.
— Ну что? — Павел наблюдал за тем, как Борис усаживается напротив, привычно проверяет телефоны.
— Ничего, — хмуро отозвался тот. — Извини, Паш, крутил по-всякому, и так, и эдак, не могу нащупать. Как будто что-то ускользает.
Вчера, перед тем, как расстаться, Борис пообещал что-нибудь придумать, даже обнадёжил, что есть у него одна идея, и теперь Павел поймал себя на мысли, что он не то чтобы разочарован ответом друга, нет, тут было другое. За этот месяц, который снова сплотил их, почти вернув то, что было раньше, и за последние несколько дней, уже здесь, на станции, он настолько привык к этому ощущению плеча друга рядом, к тому, что Боря знает выход из любой ситуации, к его полунасмешливому-полушутливому тону, которым Литвинов разгонял сгустившиеся над ними тучи, что сегодняшние слова, угрюмо брошенные в ответ, обескуражили Павла. И опустили на землю.
Его друг не был волшебником, а они, все вокруг, ждали от Бориса какого-то чуда. Словно у него была волшебная палочка, и стоило Боре ею взмахнуть, как всё таинственным образом налаживалось. А оно ведь и вправду налаживалось. Работало общежитие, столовая, не буксовала логистика — все материалы и расходники со складов на места доставлялись в срок, были организованы палаты для раненых и заболевших, без промедления устранялась любая бытовая проблема, от незначительной до серьёзной, в душах текла горячая вода, и никто из них не мёрз и не голодал — и за всем этим стоял Борис, решая насущные вопросы как бы играючи и посмеиваясь. И их ежедневные переговоры с помешанным родственником Павла — это тоже Борис. И то, что у них теперь есть медики, лекарства и мобильная операционная, и то, что Марат жив, и то, что удалось обменять Васильева на Бондаренко — это тоже всё он, его друг. И только один Бог ведает, чего это Боре стоило.
— Ладно, Паша, расслабься, — Литвинов, видимо, как-то по-своему истолковал взгляд Павла и привычно криво ухмыльнулся. — Будем импровизировать. Ты вчера с Бондаренко говорил о чём-то, кроме своей станции? Или не догадался?
— Догадался, — Павел невесело улыбнулся. — Не один ты у нас такой умный.
С Мишей Бондаренко Павел и правда поговорил обстоятельно и обо всём. Выяснилось, что о том, что происходило на станции (о работах и возникающих в ходе этих работ проблемах и вопросах), Бондаренко был в курсе, за исключением разве что событий последней недели, поскольку у Бондаренко, как и у всех, связи с АЭС не было. Но об этом Павел просветил начальника Южной станции буквально за каких-то полчаса, удивляясь про себя, насколько быстро этот увалень всё схватывает.
Миша Бондаренко и правда с первого взгляда казался увальнем. Среднего роста, крепко сбитый, той самой комплекции, когда оба определения: и толстяк, и крепыш кажутся вполне уместными, с круглым румяным лицом и редкими светло-рыжими волосами, сквозь которые, несмотря на возраст, уже проглядывала крепкая, красная лысина. Бондаренко был младше Павла лет на восемь, и сам Павел пересекался с ним немного. Поработать им вместе на Южной практически не пришлось: когда юного стажёра Мишу направили на станцию, Павел вместе с Маратом как приклеенные были при старике Рощине, гадая, кого их начальник выдвинет себе в преемники, а потом Савельева и вовсе перебросили наверх. Словом, Мишу Бондаренко Павел, можно сказать, почти не знал, но острый ум, скрывающийся за неказистой внешностью, оценил сразу, порадовался ещё раз умению Марата подбирать людей в команду и, глядя на Мишины костыли, непроизвольно чертыхнулся, выдав этим коротким ругательством всё: и досаду на то, что жизнь в самый ответственный момент подложила такую свинью, и сочувствие самому Бондаренко, потому что передвигаться на костылях по станции, с её-то обилием лестниц, был тот ещё кошмар.
Бондаренко Павла понял сразу, виновато улыбнулся, заморгав короткими рыжеватыми ресницами, поспешил неуклюже утешить.
— Сам жалею, что всё так вышло. На лестнице кувырнулся, почти с верхнего пролёта до нижнего летел. Лучше б шею сломал, чесслово. Ходил бы красивый, в гипсовом ошейнике.
— Ну да, шею, — Павел мотнул головой. — Шею так сломать можно, что до станции ты бы точно уже не добрался, притормозил бы на первом уровне. В печи крематория.
— Типун вам на язык, Павел Григорьевич. У меня жена и двое детей. К тому же я жару не очень-то жалую, — рассмеялся Бондаренко, переводя дурацкое упоминание Савельева о крематории в шутку. — И вообще, мы ещё повоюем.
Непонятно от чего — то ли от того, что человек этот, обычный в общем-то человек, не красавец и не урод, понимал всё слёту, то ли от того, что, даже отдавая себе отчёт, насколько опасно было работать здесь, на станции (а в его случае, с загипсованной ногой ещё и трудно), Бондаренко всё же находил в себе силы шутить и улыбаться, — Павлу стало легко, и он быстро в общении переключился на «ты», уловив каким-то шестым чувством, что это именно то, что надо.
От предложения Павла оборудовать спальное место в одном из подсобных помещений по периферии машзала, чтобы не подниматься и не спускаться каждый день утром и вечером, Миша Бондаренко отказался, замахав руками, сказав, что «тут ребята, они помогут», и в этой простой отговорке Павел тоже услышал много всего — и умение довольствоваться малым, и дар ладить с другими людьми, и ту простоту и бескорыстность, которые часто не замечаешь в обычной жизни, но которые становятся жизненно важны в критической ситуации. А у них сейчас такая и была.
— Миш, ну а вообще, что там наверху происходит? — этот вопрос Павел задал только после того, как они с Бондаренко обговорили рабочие моменты, и Бондаренко успокоил, что на Южной мощности, даже с учётом предполагаемого снижения, ещё месяца на три, как минимум, будет вполне достаточно.
— Хрень, Павел Григорьевич, происходит, это если цензурно говорить, — улыбка с круглого лица Бондаренко пропала, уголки губ опустились, и рот стал жёстким и решительным. — И, если б не военные, что-то я сомневаюсь, чтобы народ сильно терпеть такое стал. Но под дулом автомата не очень-то посопротивляешься…
«Хрень» — действительно было ещё вежливо, потому что такого размаха в делах Павел от своего кузена точно не ожидал. Деление людей на касты, чуть ли не пожизненное закрепление за отдельными этажами, передвижение в пределах определённых уровней, право на образование и медицину только для избранных, элита какая-то — мать её, что у Серёжи там в голове — возвращение Закона… почему-то после всех этих новостей информация, которую принёс вчера старый доктор, уже не казалась такой немыслимой и фантастической, а вполне вписывалась в заявленную Серёжей концепцию, являлась логичным её продолжением.
— У меня старшего сына, он в восьмой перешёл, из интерната вышибли, отправили на сортировочную, — Бондаренко невесело усмехнулся. — Нас, ну семью нашу, в третий класс записали, в самый отстойный.
— В самый отстойный, значит, — задумчиво повторил Павел. — Ну ничего. Посмотрим ещё, чья возьмёт.
— Так, а я про что, Павел Григорьевич? Я ж и говорю — мы ещё повоюем.
— Ну да, все из прибывших примерно одно и то же рассказывают, — Борис, который, не отрываясь, смотрел на Павла, пока тот пересказывал ему свой разговор с Бондаренко, отвернулся, пробормотал сквозь зубы какое-то ругательство. — И, если отставить в сторону версию о коллективном помешательстве, то картина вырисовывается, мягко говоря, не сильно приятная. И это всё при том, что медицинский и энергетический сектор, можно сказать, почти не трогают. Но они ж все, все, кто вчера к нам прибыл, и Зуев, старший у медиков, и твой Бондаренко поют одно и то же, а это значит…
— Это значит, Боря, что, возможно, информация от Мельникова — не бред. Но как этому противостоять? И Долинин… чёрт, что Володя в такой ситуации может? Они ж там все теперь к этажам привязаны.
— Долинина ищут. Тебе Бондаренко ничего не говорил?
— Нет, — Павел качнул головой.
— А мне Зуев сказал. На всех КПП его фото в анфас и профиль висит. И Славы Дорохова. Этот Зуев оказался чертовски наблюдательным мужиком, такому не в медицину, а в разведчики идти надо, — невесело пошутил Борис. — Так что полковник объявлен военным преступником. Да и ты, впрочем, тоже. Но с другой стороны, это и хорошо.
— Чего тут хорошего? — удивился Павел.
— Ну, во-первых, где-то Владимир Иванович засветился, а, значит, не бездействует. А во-вторых, раз фотография висит, значит, пока не поймали. А, в-третьих, это уже не Долинина касается, а другого… в-третьих, сглупили мы с тобой, Паша, отдав Серёже в руки Васильева.
— Это-то тут причём? — не понял Павел. — Мне Васильев здесь нафиг не нужен, я тебе это популярно объяснил. Ещё раз рассказать? Мало того, что этот трус и недоучка мою сестру подставил…
— А… сестру! — перебил его Борис, и в его голосе послышалась злость. Или Павлу это только показалось? — Вон ты, Пашенька, как заговорил. Мою сестру, — передразнил он Павла. — Кровь не водица, да?
— Да иди ты!
Павел в сердцах выругался и отвернулся. Неприятно кольнула мысль, что Борис где-то прав, что, возможно, так поступать и говорить не стоило, и всё же… Последний разговор с Васильевым, накануне отправки, всплыл живой и нервной картинкой.
Виталий своей радости по поводу того, что Павел отправляет его наверх, не скрывал. Даже тот факт, что на станции, взятой в блокаду военными, остаётся его сын, Васильева, казалось, особо не беспокоил — во всяком случае про то, чтобы Павел отпустил с ним и Гошу, он не заикнулся, просто молча выслушал, согласно кивая головой, какие действия Павел ждёт от него, когда он сменит Бондаренко на Южной. И, возможно, именно это сытое, красивое и довольное выражение лица Виталия, это ничем неприкрытое чувство внутреннего удовлетворения, вытесняющее уже обжившийся в душе и разъедающий эту душу страх, подлая мыслишка, что совсем скоро он окажется в безопасности, промелькнувшая в голубых и немного детских глазах, именно это и вынесло Павла, и он не сдержался. Выдал, глядя в сытое и гладкое лицо, всё, что он думает и о компетентности Васильева, и о его моральных качествах, и о трусости, и о Марусе… особенно о Марусе. И видя, как меняется выражение Васильевской породистой физиономии, принимая обиженный и оскорблённый вид, распалялся всё больше и больше и закончил своё высказывание на длинной матерной ноте.
— Ну знаете, Павел Григорьевич, — красивый, мужественный подбородок Виталия с картинной ямочкой обиженно и возмущённо задрожал. — Ну знаете ли… я от вас за последние дни много всякого наслушался, но это… это уже переходит все границы. Как бы не пришлось пожалеть о сказанных словах.
— Не пожалею. Не волнуйся, — бросил ему Павел.
Он и правда ни о чём не жалел, и, если бы вдруг пришлось повторить, он повторил бы, не задумываясь. Разве что ещё парочку непечатных выражений приложил. Для закрепления эффекта.
— Паша, — Борис прервал его раздумья. — Паша, посмотри-ка на меня.
— Ну, — Павел недовольно повернулся к Борису.
— Только не говори мне, идеалист хренов, что ты Виталию высказал всё, что о нём думаешь.
— Что надо, то и высказал.
— Ну ты дурак, — Борис почти застонал. — Какой же ты, Савельев, неисправимый дурак и идиот. Ты же Серёже отправил союзника — ему союзника, а нам врага, обиженного на весь белый свет и на тебя, Пашенька, лично — сам отправил, на блюдечке с голубой каёмочкой.
— То есть я, что, поблагодарить его что ли за содеянное должен? — Павел вскипел.
— Ты, Паша, мозгом думать прежде всего был должен. Мозгом! А не своим пламенным сердцем!
— Да пошёл ты, Боря!
— Павел Григорьевич! Борис Андреевич! У нас… у нас там!
На командный пункт ворвался Алёхин. Оба они, и Павел, и Борис, как по команде развернулись, уставились в красное, потное лицо капитана.
— На трёх КПП, Южном, Восточном и Западном рябининцы подогнали ещё бойцов. На Северном шевеленье, но судя по всему, там будет то же самое. У нас сняли часового с Восточной вышки.
— Ранен? — выдохнул Павел.
— Убит. Снайпер сработал чисто. А вы… а у вас, — Алёхин оглянулся, и на юном лице капитана отразилась растерянность. — Ваши переговоры? Этот ваш, он может о чём-то заикался?
— Переговоры! — Борис громко выругался и вскочил. — Время! Паша, сколько времени? Да твою ж мать…
Примерно то же самое вырвалось и у Павла. Пластмассовые часы, с которых обычно Павел глаз не сводил в ожидании телефонного звонка, и о которых он напрочь забыл в пылу ссоры с Борькой, показывали двадцать минут десятого.
— Чёрт! — Павел схватился за телефоны, один, другой, проверяя все.
— Бесполезно, Паш, — ладонь Бориса легла на его руку. — Бесполезно. Он не позвонит. Он нас сделал, Паша.
В переговорной они с Борисом просидели до десяти часов, оба уже понимая, что Ставицкий не объявится. Боря по привычке мерил шагами маленькую узкую комнатушку, и хоть это и раздражало Павла, он в первый раз за последнее время не гаркнул на него, понимая, что в сложившейся ситуации каждый из них справляется с напряжением, как может. Борис молчал, не пытался успокоить, и Павел был ему за это благодарен — сейчас слова только мешали, были пустыми и ненужными.
Время от времени заглядывал капитан, докладывал обстановку. Слава Богу, пока стягиванием дополнительных сил ко всем КПП дело и ограничилось — скорее всего, со стороны Ставицкого это было простой страховкой на случай, если бы они решились вдруг полезть на рожон, не справившись с нервами.
Все эти мысли — о сжимающемся кольце блокады, о непонятной весточке от Мельникова, которая опять стала казаться подставой, хитрым психологическим манёвром, единственной целью которого было выбить почву у них из-под ног, о короткой, как вспышка, ссоре с Борисом из-за Васильева — мелькали в голове калейдоскопом. Сюда же примешивались утренние рабочие вопросы: новые сводки по уровню от Гоши, спор с Селивановым, несправедливые слова, которые он бросил в лицо Марусе, Руфимов, к которому Анну не пустила, и только где-то там, совсем далеко, на периферии сознания — мимолётными всполохами мысли о Нике. Может быть, это было неправильно, но в любом случае милосердно — если бы страх за дочь полностью охватил его, парализовал, он бы свихнулся, сломался, как почти сломался тогда, после Лизиных похорон.
Борис, время от времени останавливая свой бег, поворачивался к Павлу, всматривался в его лицо, опасаясь, видимо, найти те следы отчаяния и боли, которые тоже хорошо знал (а кому, как не Боре их было знать), не находил, и в зелёных Борькиных глазах промелькивало облегчение. Наконец, когда Литвинов в очередной раз задержал свой взгляд на Павле, задержал чуть дольше, чем до этого, Павел не выдержал, рявкнул — грубо, наверно, рявкнул, но уж как получилось:
— Ну всё! Хватит меня разглядывать! Не бойся, топиться не побегу.
— Слава Богу, здесь и негде топиться, — пробормотал себе под нос Борис, отводя глаза.
— В общем так, — Павел поднялся. — Высиживать тут смысла нет. Захотят связаться с нами — найдут и свяжутся. А пока… пока, Боря, о том, что сегодняшних переговоров не было, и о том, что Ставицкий ещё войска подтянул, чтоб об этом ни одна живая душа на станции не знала. Алёхина предупреди. Панику разводить нечего, поэтому делаем вид, что всё нормально. Как всегда.
— А Анна?
— Анне я сам скажу.
Борис согласно кивнул. Нику они не упомянули ни словом.