Павел появился внезапно, вырос за спиной, когда Анна уже заканчивала приводить себя в порядок, укладывая только что высушенные волосы. Он обнял её за плечи, зарылся лицом в жёсткие, непослушные пряди волос, безбожно руша то подобие причёски, которую Анна с таким трудом соорудила наспех.
— Паш, — она попыталась придать своему лицу недовольное выражение, но не смогла — губы сами собой расплылись в улыбке. — Вот что ты за медведь. Всё растрепал на голове, сейчас опять заново расчёсывать придётся.
— Где растрепал? Что? — Пашка поднял лицо и уставился на её отражение в зеркале, вернее, на их отражения, уставшие — ночи им обоим не хватало, чтобы прийти в себя, — но всё равно счастливые. — Ты у меня самая красивая. Самая.
Анна покачала головой. Нашёл красавицу: морщинок куча, складки возле рта, и седина тонкими серебристыми ниточками вьётся в чёрных волосах — всё это сейчас так отчётливо бросалось в глаза, что не видеть это мог только слепой. Да и была ли она когда-нибудь, эта красота? Анна не была уверена — зеркала врать не будут. Но это — врало. По крайней мере Пашке врало, потому что он, казалось, ничего этого не видел, ни складочки, давно поселившейся между бровями, ни тонких обкусанных губ, ни дурацких «гусиных лапок» у глаз, никаких изъянов, которые она с озабоченностью влюблённой девочки-подростка каждое утро выискивала в себе. Не видел, не хотел видеть, упрямо неся всю эту околесицу про её красоту.
— Красивая — повторил Павел, ещё сильнее прижимая Анну к себе и по-прежнему не отрывая взгляда от её отражения в зеркале. Потом чуть ослабил хватку и поинтересовался. — Ну и куда ты собралась ни свет, ни заря?
— Хочу пораньше. Там Гаврилов плох совсем, я говорила тебе вчера. Не нравится он мне. Паш, ну всё, пусти.
Анна с сожалением вырвалась из его рук, сделала шаг к двери. Павел остался стоять у раковины. Глянул на своё отражение в зеркале и, кажется, только сейчас увидел себя, поморщился и, открыв воду, начал умываться.
— А сам чего вскочил? — вздохнула Анна. — Поспал бы ещё немного.
— Некогда, Ань. Раз уж проснулся, пойду проверю, как там смена прошла, сводки посмотрю.
Ей действительно нужно было идти, но ноги словно приросли к полу, и она, опершись о косяк дверного проёма, стояла и смотрела, как он умывается. Волна счастья, такого неуместного в их ситуации, но от этого даже более яркого, привычно накрыла её, перехватила дыхание, опять вернула на лицо глупую улыбку. Анна ловила себя на мысли, что особенно остро она чувствует это свалившееся на неё счастье, именно когда наблюдает за обычными, рутинными вещами. Как он умывается, тёплый и сонный, в их маленькой ванной комнате, или спит, закинув на неё свою большую тяжёлую руку, или ест, ни на кого не глядя, погружённый в свои мысли, куда-то торопясь, потому что ему вечно не хватает времени. Эти простые вещи, внезапно наполнившие её жизнь, доставляли ей особое удовольствие, заставляли верить и думать, что они действительно вместе, делят быт, заботы и проблемы, как настоящие муж и жена. Она раньше никогда не жила вместе ни с одним из своих мужчин, довольствовалась редкими свиданиями, да и было-то их, этих мужчин не то, чтобы сильно много. Изредка она пыталась построить какое-то подобие личной жизни, скорее уступая очередному ухажёру, чем руководствуясь личными желаниями, но очень быстро такие отношения начинали её тяготить, и она рвала их без сожаления и особых раздумий. И только теперь ей по-настоящему хотелось, чтобы вот это всё — быт, рутина, даже мещанство, если хотите — не кончалось и длилось вечно.
Анна с трудом отвела глаза от Павла — всё же надо идти.
Она специально сегодня поднялась пораньше: вчера Гаврилову стало ещё хуже, кашель рвал его на части, и Катюша всё чаще меняла поддон, в который он отхаркивал тёмные, почти чёрные сгустки крови. Анна вытолкала Катю, уже не державшуюся на ногах от усталости, заметила краем глаза отиравшего тут же, у помещения, которое они с фельдшером Пятнашкиным наспех переоборудовали в подобие больничной палаты, Гошу Васильева, услышала, как тот что-то смущённо бормочет, а Катюша сердито ему отвечает. Вот ещё одно, так некстати, не вовремя вспыхнувшее чувство — юное, сильное и красивое, как эти двое детей, — которое никогда и никого не спрашивает, просто является и захватывает людей без остатка. Гаврилов это тоже заметил, растянул в доброй улыбке сухие, растрескавшиеся губы, а потом долго рассказывал Анне, периодически заходясь в лающем и булькающем кашле, что у него тоже, вот такая же дочка, умница и красавица, и Анна слушала, промокая время от времени крупные капли пота на морщинистом, задубевшем лице старого рабочего. Они оба понимали, что осталось ему немного, и он торопился поделиться с ней тем, что лежало молчаливым грузом на его душе, а она делала то единственное, что могла делать в сложившейся ситуации — слушала, просто слушала.
Но кроме Гаврилова, которому уже ничем нельзя было помочь, был ещё Руфимов, и его она точно могла спасти. Но нужна была операция и нужна незамедлительно — каждый день отсрочки неумолимо приближал их к тому рубежу, перейдя который, обратного хода уже не будет.
— Ань, ты не переживай, — Павел разогнулся и посмотрел на неё, безошибочно угадав, о чём она думает. — Я говорил вчера с Борисом, он уверен, что додавит Ставицкого, будут тебе и медикаменты, и оборудование. И даже, возможно, люди.
— Мне бы мобильную операционную, — вздохнула Анна. — Хотя бы. И рентген, а впрочем, какой рентген. Вряд ли это возможно, я понимаю. Но хоть что-то. Я ещё три дня назад составила для Бори список всего, что требуется.
— Он сделает, Ань, вот увидишь. Думаю, уже на сегодняшних переговорах.
Произнеся слово «переговоры», Павел нахмурился, тень, набежавшая на лицо, опять состарила его. Он отвернулся, взял с полочки бритву и стал ожесточённо скрести отросшую за ночь щетину. Анна видела, как ему даются эти ежедневные «переговоры», сколько сил они высасывают из него. Каждое утро он шёл туда как на пытку — слышать голос Ники, которую держал при себе этот психопат, было для Павла так же необходимо, как и мучительно.
— Я пойду, — сказала она, по-прежнему не трогаясь с места.
Павел кивнул.
Его взгляд — она это видела — уже изменился, стал жёстче, сосредоточенней. Павел неумолимо выныривал из их маленького уютного мира, сбрасывая с себя всё то мальчишечье, что всегда жило в нём, и превращаясь в Павла Григорьевича Савельева, человека, который притягивал и одновременно отталкивал её. Ещё совсем недавно она считала эту сторону его души тёмной, чужой, но лишь сейчас поняла, как она была неправа. Да, это действительно была ещё одна сторона её Пашки, взрослая, мужская сторона, заставляющая его принимать нелёгкие и подчас очень страшные решения, и он, как бы ни хотел, не мог скинуть с себя это, как невозможно скинуть с себя ответственность и после этого не начать презирать себя.
Теперь она это понимала. Тогда в больнице, когда они почти с разбега упали в объятья друг друга, всё было немного по-другому. Они просто занырнули в чувства, которые так долго отвергали, и барахтались, как слепые и счастливые котята, но при этом каждый из них существовал всё ещё по-отдельности, не принимая другого окончательно, отталкивая ту картину, что была чужда и оттого неприятна. Возможно, это было потому, что им не хватило времени — да и сколько его там у них было, пара дней, а точнее ночей, — а, может быть, там в больнице, она просто не видела его за работой, вернее, в работе, в которую Павел погружался с головой, и сейчас, когда перед ней раскрылся его мир, ей стал понятнее и тот другой Павел, и всё остальное. До неё вдруг дошло, что если любить и принимать этого человека, то только целиком, со всеми его изъянами, несовершенствами и ошибками, ласкового и раздражённого, злого и доброго — но полностью, без остатка.
Наверно, этому способствовали и разговоры, долгие и длинные, которые они теперь вели, потому что, как это ни странно, но не смотря на усталость, которая их обоих валила с ног каждый вечер, они как заведённые рассказывали друг другу всё, делясь своими проблемами, тревогами и заботами, и через эти разговоры, часто непонятные — потому что она ничего не понимала ни в его атомной станции, ни в этих турбинах, реакторах, графиках работ и результатах обкатки, а он ни черта не смыслил в медицине, — приходило такое нужное им обоим понимание и облегчение, словно каждый из них чуть-чуть освобождал другого от неподъёмной ноши, которую они оба с готовностью взвалили себе на плечи.
— До вечера, — проговорила она, и от этой фразы повеяло теплом. Вечером они снова вернутся сюда, в маленькую, полутёмную комнату, где не было места ни для чего кроме огромной, невесть откуда взявшейся тут, на станции, двуспальной кровати и встроенного шкафа с казённой одинаковой одеждой. Комната эта меньше всего подходила под понятие «дом», но именно домом она и являлась. Их домом.
— Я постараюсь вырваться на обед, — ответил Павел, и Анна скептически улыбнулась.
Каждый день он обещал, что вырвется на обед, и каждый раз забывал, зарабатывался, не мог выкроить лишние полчаса. Да и у Анны их тоже не было. Только пару раз за прошедшую неделю Борис чуть ли ни силой устраивал им этот совместный обед, затаскивая Павла в столовую, как на аркане. Так что с обедами у них было не очень. Лучше дело обстояло с ужинами, тут Литвинов был непреклонен и даже почти установил что-то вроде традиции — собираться в вип-зале столовой каждый вечер вчетвером.
Это были очень странные посиделки. Несмотря на все Борины старания, на его шуточки, подколки, навязчивые ухаживания за Марусей — Борис не оставлял попыток приударить за ней, хотя, по мнению Анны, шансов у него было немного — несмотря на всё это, атмосфера за ужинами царила крайне напряжённая. И всему виной были, конечно, так никуда и не сдвинувшиеся натянутые отношения брата и сестры Савельевых.
— Паш, ты бы поговорил всё-таки с Марусей… — начала она, но увидев, как он дёрнулся, замкнулся, поспешила свернуть тему. — Ладно, я побежала. До вечера.
Она не удержалась, подошла, прижалась щекой к его плечу, легко прикоснулась губами, и, прежде чем он успел среагировать и попытался остановить её, выскочила из ванной и из комнаты и быстрым шагом пошла по коридору.
Общежитие уже просыпалось, то тут, то там хлопали двери, где-то рассыпался весенней капелью девичий смех, из приоткрытой двери комнаты, которую она только что миновала, раздавалось пение — Анна даже подумала, что ослышалась, но нет, в комнате действительно пели. Мягкий мужской баритон выводил что-то совсем опереточное, лёгкое, слова бежали весёлым ручейком, перепрыгивающим камешки и порожки. Потом кто-то сказал: «Коля, да заткнись ты, дай ещё немного поспать», и голос смолк, а потом сразу же послышалось сердитое шарканье ног.
Анна попыталась переключиться на больничные дела, но тщетно. Вместо привычной рутины — вереницы неотложных вопросов, больных, которых следует осмотреть в первую очередь, перед глазами встало измученное и почерневшее лицо фельдшера Пятнашкина, добровольно взвалившего на себя ночные смены, а потом мысли и вовсе перекинулись на Марусю.
Она не случайно заговорила о ней с Павлом перед уходом, в очередной раз уткнувшись лбом о выстроенную каменную стену, которую тщетно пыталась преодолеть последние несколько дней, понимая, что ничего у неё не получится и вместе с тем зная, что всё равно будет продолжать. Потому что по-другому было никак: Маруся вошла в их жизнь, ворвалась, внесла сумятицу и напряжение, и надо было что-то делать, но что — никто из них не знал. Даже интриган Борька, умеющий разрулить, казалось бы, самые трудные ситуации, тут не справлялся.
Каждый вечер Маруся приходила на их совместный ужин словно закутанная в непрошибаемый кокон. И Павел тоже закрывался, леденел. Они были с друг другом подчёркнуто вежливы, обращались исключительно на «вы» и по имени-отчеству, швыряясь друг в друга этими бесконечными «григорьевичами» и «григорьевными» словно камнями. Анна пыталась разрядить обстановку, вовлечь их в общую беседу, но тщетно — оба замыкались и отделывались односложными фразами. Борька тоже вносил свою лепту, правда иногда Анне казалось, что лучше бы он этого не делал. Бесконечные Борины шуточки и заигрывания, на которые Маруся теперь никак не реагировала, становились день ото дня всё настойчивей и беспардонней, а в последний раз он увлёкся до такой степени, что Павел чуть не сорвался, прикрикнул на него, и Анне стоило большого труда сгладить эту неловкость.
— Он что, совсем берега потерял? — возмущался Пашка, когда они уже разошлись по своим комнатам. — Ань, ну скажи, это уже за гранью! Он что, не понимает? Или он нарочно?
Анна вспоминала, как в детстве, когда они ссорились, а они ссорились не сказать, чтобы часто, но всякое бывало и драки тоже, Пашка потом так же жаловался ей на Борьку, который действительно иногда мог вывести из себя кого угодно. Но тогда они были мальчишками или подростками, а сейчас — господи, два взрослых состоявшихся мужика, чуть ли ни самые уважаемые и значимые люди в Башне — а всё туда же.
— Паш, ну чего ты? — пряча улыбку, говорила она, наблюдая, как он раздражённо вышагивает по их маленькой комнатке. — Это же Борька, его уже не переделать. И он не нарочно. Просто, ну… нравится она ему, он так ухаживает.
— Да мне плевать, как он там ухаживает! Пусть тут хоть со всеми бабами переспит, если неймётся. Но он же нарочно, Ань. Злит меня! Потому что… ну… она же…
— Что она же?
Павел останавливался, отворачивался и ерошил пятернёй волосы. Он всё никак не мог сказать «моя сестра», хотя это уже было готово сорваться с его губ, но что-то сдерживало, мешало, становилось комом в горле.
— Не злись.
От её голоса он словно оттаивал, она чувствовала, как спадает напряжение, а потом он, не выдержав, поворачивался к ней, всё ещё сердитый, раскрасневшийся, и говорил, но уже без прежней злости в голосе:
— И всё-таки я ему однажды втащу. Ухаживает он… казанова недоделанный.
Отчасти Анна понимала негодование Павла. Литвинов, что и говорить, вёл себя как последний идиот, видел же, прекрасно видел, что всё непросто, и всё равно, как шлея под хвост попала. Но дело было не в нём. Дело было в ней, в Марусе. И в отце — их с Павлом общем отце.
Ни для кого, кто более-менее близко знал Павла, не было секретом, что своего отца Пашка боготворил, считал кумиром, почти идеалом — он и в инженеры-то пошёл, чтобы быть как отец. А тут, как нарочно — сначала чёртов дневник с всплывшей мутной историей, а следом — ещё один удар, внебрачная сестра, выскочившая перед ним, как чёрт из табакерки. И Пашка замкнулся, не в силах переварить эту новую информацию, принять её. Может быть, при иных обстоятельствах всё прошло бы легче, но простых путей жизнь им не припасла, и у Павла было то, что было: Ника, которую держал наверху в заложницах его спятивший кузен, сложный запуск станции, никак не желающий идти по графику, отсутствии связи с внешним миром, да ещё плотное кольцо блокады, вносящее свою лепту в и без того нелёгкие будни. Слава богу, там, на военном этаже серьёзных попыток штурма не было, и, тем не менее, то на одном входе, то на другом частенько вспыхивали перестрелки, и непонятно было, то ли это люди Рябинина прощупывают их оборону, то ли просто нервы у обеих сторон на пределе. Анну всё это тоже не радовало. Добавлялись новые раненые, к счастью, пока лёгкие: позавчера одного солдата ранило в ногу, повезло, задело по касательной, почти царапина, и всё же, а вчера и вовсе пулю в предплечье получил капитан Алёхин, молодой отчаянный парень, мальчишка совсем, упёртый, как Савельев — Анна хорошо знала эту породу. В их импровизированный госпиталь лечь упрямый капитан наотрез отказался, дал себя перебинтовать и умчался к своим бойцам, не слушая ругань Пятнашкина — на бранные слова старый фельдшер не скупился…
Перебирая эти невесёлые мысли, перепрыгивая со странных отношений брата и сестры Савельевых на вихрастого капитана Алёхина, который вчера зло и задорно морщился, когда Катюша делала ему перевязку, Анна дошла до поворота, и вдруг, повинуясь какому-то внезапному порыву, свернула не к выходу из общежития, а направо, туда, где находилась Марусина комната. Анна давно хотела поговорить с ней, да всё никак не могла выбрать время. А сейчас она, скорее всего, ещё не ушла на смену, и, возможно, у неё найдётся десять минут. Анна не очень понимала, что именно она ей скажет. Но что-то сказать было надо. Потому что на Пашку надежды никакой. Раз уж упёрся, так и будет молча переживать — тут Борис прав, зная Савельева, можно смело предполагать, что это рискует затянуться на годы. А Маруся всё-таки женщина, и, если удастся убедить её сделать первый шаг… Да — Анна встряхнула головой, укрепляясь в своём решении — им просто надо поговорить. Об отце, о своих отношениях. Они же родные люди, и… так похожи, просто невероятно похожи, хоть и от разных матерей. Оба пошли в отца — упрямые, сильные, смелые.
У Марусиной комнаты Анна притормозила, собираясь с мыслями, и уже почти коснулась дверной ручки, как дверь резко распахнулась. Она едва успела отскочить в сторону, иначе Борис (а это он пулей выскочил в коридор, взъерошенный, злой, держась рукой за щёку) наверняка сбил бы её с ног.
Увидев Анну, он чертыхнулся, смутился и быстро убрал руку от щеки, на которой отчётливо проступало красное пятно.
— Аня, ты тут откуда? — недовольно проговорил он.
— Это ты тут откуда? И что у тебя с лицом?
— С лицом? А что с лицом? — Борис отвёл глаза. — Нормально у меня всё с лицом, просто некоторые, — он с опаской покосился на дверь. — Шуток не понимают. Нервные все стали. Чуть что… а-а-а, — он махнул рукой. — Подумаешь, то же мне… Ненормальная она, ты там поосторожнее с ней, — закончил он и, пробормотав под нос ещё парочку ругательств, поспешно зашагал по коридору к выходу.
Анна открыла дверь и зашла в комнату. При её появлении Маруся, сидевшая на кровати, вскинулась, повернув раскрасневшееся от гнева лицо.
— Чего вам опять… а, это ты…
— Господи, Марусь, что тут у вас с Борькой произошло?
Вопрос, который задала Анна, вполне можно было отнести к разряду риторических, и так было понятно, что произошло, и почему Маруся кипит от негодования.
— Он что, совсем придурок, этот ваш Борька? — зло проговорила Маруся. — Нет, Ань, за кого он меня принимает? За шлюху из борделя? С чего он вообще решил, что может вот так врываться с утра пораньше со своими идиотскими притязаниями. Я, говорит, Марусенька, не могу больше так, ночей не сплю, всё о ваших прекрасных серых глазах думаю. Не дайте пропасть одинокому страдальцу, удовлетворите любовный пыл, иначе сгину во цвете лет. Глаза ему мои серые покоя не дают! Страдалец хренов! Нахал!
— Нахал, — согласилась Анна, с трудом сдерживая смех.
— Я что, — продолжала возмущаться Маруся. — Похожа на легкодоступную женщину, которой можно прогнать вот такую пургу и сходу прыгнуть в постель? Я что, повод ему давала? Что он вообще о себе возомнил, этот ваш Борька? Или он думает, что настолько неотразим, что ему достаточно захотеть и всё… Так что ли?
Скорее всего именно так Борис и думал, по крайней мере, раньше его тактика срабатывала безукоризненно. Вот только с Марусей у него что-то пошло не так. Почему-то эта идиотская история развеселила Анну. Она вспомнила Борькино перекошенное и обескураженное лицо и прыснула.
— Ань, ну вот чего тут смешного? Что он ко мне привязался? Баб, что ли других нет? Вон, пусть к Юльке Коробейниковой, с насосной станции, идёт. Она давно на него глаз положила, уже несколько дней ко мне пристаёт с вопросами о нём. Чего он на мне зациклился? Заявился тут, спать он не может, идиот. Павиан озабоченный. Вот он кто!
Это сравнение с павианом окончательно добило Анну, и она расхохоталась в полный голос. Маруся возмущённо на неё зыркнула, нахмурилась, и вдруг неожиданно в серых глазах блеснули смешинки, и она рассмеялась следом за Анной, весело и задорно.
— Не обращай на него внимания, Марусь, — проговорила Анна, отсмеявшись. — Павиан и есть. Ты молодец, правильно его. Ему полезно иногда. Хочешь, я поговорю с ним, чтоб он больше не лез. А то и Павел тоже вот нервничает.
— Нервничает? — Маруся напряглась при упоминании брата, — А ему-то какое до этого дело? То же мне, нервничает он. Да пошёл он! Вместе со своим другом ненормальным.
— Марусь, — Анна вздохнула. — Ну, зачем ты так? Я как раз и хотела с тобой поговорить о нём…
— Ань, пожалуйста, не надо со мной о нём говорить! — отрезала Маруся, помолчала и почти умоляющим тоном добавила: — Не надо. Не могу я…