Глава 24. Борис

Борис шёл стремительно, почти бежал. Миновал столовую, где ещё ужинали припозднившиеся рабочие, выскочил в коридор и рванул вперёд, не слишком задумываясь о том, куда он так несётся. Ему просто хотелось поскорее убраться оттуда, из убогого помещения так называемого вип-зала, и убраться, как можно подальше и как можно быстрее.

Выходка получилась спонтанной и абсолютно ребяческой, простительной для двенадцатилетнего пацана, но никак не для взрослого мужика, который к сорока пяти годам должен бы был уже научиться справляться со своими эмоциями: сдержанно радоваться победам и не сгибаться под тяжестью поражений, принимать как подарки судьбы, так и её тычки и подзатыльники.

Борис считал, что он всё это умел, вот только… только к тому, что увидел пару минут назад, оказался совершенно не готов. К той идиллической картине, в которой ему не было места.

Когда Пашка Савельев, сто лет назад, ещё в той прошлой жизни, шагнул ему навстречу, протянув открытую ладонь и предлагая свою дружбу, он не сразу ему поверил. Вернее, чего уж там — совсем не поверил. Ни ему, ни высокой серьёзной девочке с чёрными непослушными волосами, выбивающимися из неумело заплетённой косы. Стоял напротив них, стиснув зубы и кулаки, готовый в любой момент ответить на насмешку. Но насмешки не было, и ожидание подвоха и чувство собственной ненужности постепенно отступало, гасло, но не ушло, а лишь затаилось на дне души, куда человек прячет неловкое и стыдное, — затаилось лишь для того, чтобы время от времени высовываться в самый неподходящий момент, нашёптывая злые и обидные слова.

Оно, конечно, и высовывалось, и нашёптывало, и первое время Боре пришлось нелегко. Ему всё казалось, что он третий лишний. Что настоящая дружба — она у этих двоих, а он, так, сбоку припёку. Что его пригласили просто поиграть, а потом, когда игра закончится, ему укажут на дверь, мол, спасибо, Боря, можешь быть свободен. С тобой было даже весело.

Тогда он справился. С ревностью, досадой, с самим собой справился. То есть ему так казалось, и вот — надо же — снова, спустя столько лет он ощутил себя тем самым двенадцатилетним мальчишкой, третьим лишним, вернее не третьим, а четвёртым — потому что его место вдруг заняла она.

И оттого, что это была именно она, было особенно больно и обидно.

Вся троица стояла у него перед глазами. Его друг и две женщины, увлечённо беседующие о чём-то важном и личном: Анна, помолодевшая за последние несколько дней на десяток лет, и чёртова Пашкина сестра, с которой словно кто-то смахнул колкость и язвительность, и она вдруг открылась, повернувшись миру доверчивой и детской стороной — такой он видел Марусю только однажды, в тот вечер, когда она неожиданно пришла к нему.

Борис не слышал, о чём они говорили, но иногда и не нужно слышать, достаточно видеть, и то что он увидел, увы, не оставляло места для манёвра. Это была семья, и не его, а Пашкина семья, в которую он, Борька Литвинов, самовлюблённый дурак, амбициозный карьерист, преступник и наркоторговец, никак не вписывался. Не мог вписаться. Потому что она никогда не примет его, а значит и Павел с Анной тоже начнут неминуемо отдаляться.

— Боря! Да погоди ты! — окрик Савельева застал его врасплох.

Первую мысль, совсем уж идиотскую, — бежать быстрее подальше — Борис не без усилий подавил. Представил, как они вдвоём, два здоровых мужика, начнут бегать друг за другом, словно в салочки играть, невесело усмехнулся. Хотя чего уж — ему теперь не привыкать быть посмешищем.

Борис притормозил, обернулся и, увидев приближающего к нему Павла, постарался напустить на себя насмешливый вид.

— Ты чего, Паша, бегаешь за мной по станции, как пацан за девкой?

Павел шутливый тон не принял. Даже улыбки из себя не выдавил.

— Что происходит, Боря?

— А что происходит? — попытка всё свести в шутку с треском провалилась, но сходить со взятого курса Борис не желал.

— Боря, не темни. Я ведь пока ещё не ослеп, — на лицо Павла набежала мрачная тень, и Борис вдруг на мгновение подумал, что она всё ему рассказала, и теперь предстоит объясняться по поводу того вечера, а что он может объяснить?

«Извини, Паша, я переспал с твоей сестрой. Правда, потом она меня кинула, потому что я не вышел рожей и моральными качествами. А так у нас всё хорошо. И вообще — невиноватый я, она сама пришла».

Боря представил себе, как вываливает всё это на Савельева, и даже попытался подсчитать, успеет ли он уклонится от его кулака. Потому что за такие фокусы Савельев точно его отоварит, к гадалке не ходи. Какая-то часть Бориса, ещё способная оценить юмор ситуации, тут же представила, как они сцепятся в коридоре на глазах у всех — интересно, у кого-нибудь хватит решимости оттащить от него Савельева, хотел бы он посмотреть на этого смельчака.

Дурацкая мысль промелькнула и тут же пропала, потому что следом пришло понимание: она ничего не сказала. Павел не знает о том вечере. Он вообще не об этом.

— Что-то случилось? Есть какие-то новости? Что-то на станции? Или…

В серых глазах Павла колыхалась тревога, и за этой тревогой был весь Савельев. Для него не существовало никаких личных разборок — по крайней мере сейчас не существовало. Была только станция, дело. Даже про дочь (а Борис не сомневался, что проглоченные Павлом слова в конце — это про неё, про Нику) Павел спросил во вторую очередь.

— Нет никаких новостей. Как вы там, инженеры, говорите… всё штатно. Чего ты сорвался? Иди, ужинай. Ждут тебя.

— Тогда что? — Павел с облегчением выдохнул, но тут же снова нахмурился.

— Что? — попытался закосить под дурака Литвинов.

— Боря. Что происходит? Почему ты рванул из столовой? И что за ахинею ты нёс про семейную идиллию?

— Да ничего, Паш. Устал я. Может чего от усталости и сболтнул, я не помню.

Борис попытался обойти Савельева, но тот перегородил ему дорогу.

— Послушай, Борь, я же тебя как облупленного знаю. Или ты мне сейчас выкладываешь, что за шлея тебе под хвост попала, или…

— Или что? Драться будем? — хмыкнул Литвинов. — Ты, Паша, от переутомления совсем спятил, как я погляжу. Дай пройти.

— Чёрта с два! — вспылил Савельев. — Хрен ты отсюда уйдёшь, пока я не пойму, что происходит. Я сыт по горло уже всякими тайнами и загадками, ещё не хватало, чтобы ты…

— Да оставь ты меня в покое! — не выдержал Борис. — Что тебе надо от меня? Что я, не имею права устать? Ты тут не один вкалываешь с утра до вечера, я тоже не без дела по станции шляюсь. Могу я побыть один? Или я должен непременно тебя там развлекать, изображать шута горохового при твоих дамах? Пока вы с семейством ужинать изволите?

— Что ты несёшь, Боря? — Павел посмотрел на него с таким недоумением, будто у Бориса на голове выросли рога.

— А что я несу? Я, Паша, как есть говорю. Лишний я там — неужели непонятно? Что ты за идиот такой.

— Да с чего ты взял, что ты лишний? Спятил?

Слова про третьего лишнего, нет, просто про лишнего вылетели у Бориса сами собой, сорвались с кончика языка, и на лице Павла отразилось неподдельное изумление. И оно, изумление это, и было настоящим, только за него и стоило хвататься и верить — верить в Пашкину искренность, дружбу, в Пашкину простоту, иногда граничащую с глупостью, — но в том то и дело, что Борис не мог. Хотел, но не мог. Потому что в глубине души всегда жил липкий, ничем не искореняемый детский страх.

…Наверно, мало кто помнит в своей жизни первый день дружбы с кем бы то ни было — в детстве это возникает спонтанно, приходит само собой, рождается из ниоткуда, — но Боря Литвинов помнил. Весь тот день, до мельчайших подробностей. Помнил крепкое Савельевское рукопожатие. Помнил маленькую чёрточку от ручки на Аниной щеке. Он сказал ей потом, уже ближе к вечеру:

— У тебя тут вот… грязно…

И она тут же бросилась вытирать, немного сердито заметив:

— Мог бы сказать и раньше. Эх ты…

Он помнил, как они ходили в тот день в кино, проникли зайцами в кинозал, обманув сонную толстую билетёршу. Помнил, как валялись на траве в парке, у самой стены стеклянного купола. Помнил, как Анна делила на троих четыре бутерброда, делила честно, хотя с утра, когда она эти бутерброды готовила, на третьего они рассчитаны не были. На третьего лишнего.

Всё это он помнил. Как и помнил свой страх, что этот волшебный день закончится, а следующий, тот который придёт после, опять будет без них, без спокойного светловолосого мальчишки, легко и открыто улыбающегося миру, и серьёзной девочки, очень высокой — она тогда была выше Пашки и даже выше него, Бориса. Но чудо продолжилось. И через день, и через два, и через месяц и год — ничего не заканчивалось, ничего. Игры, детские тайны, обиды, ссоры, примирения, шалости.

Когда Змея, их кураторша, визжала на весь класс: «Савельев, чтоб завтра отец был в школе! Немедленно!» это означало, что следом за Пашкиной фамилией прозвучат и их с Аней фамилии. И хотя после этого Борьке и влетало по первое число от отчима, он всё равно был счастлив. Счастлив от того, что они — вместе, что они — неделимая троица.

И за всю свою школьную жизнь, если не считать каких-то мелких неурядиц и недоразумений, он один единственный раз испугался, что их команда распадётся. Вернее, команда-то останется, но без него, без Бориса…

* * *

— Не, Паш, я же не настаиваю. Не хочешь, я и один схожу. Мне-то что. Я чего о себе пекусь что ли? Я о тебе, дураке, думаю. Так ведь и помрёшь, никем нецелованный.

Борька хохотнул и скосил глаза на друга. Савельев мучительно покраснел, помолчал и наконец выдавил из себя:

— Да я понимаю, что ты не о себе, просто… ну неудобно мне как-то, ты с ней, а я…

— Неудобно, Паша, шубу в трусы заправлять, а всё остальное нормально. И тем более она ж не одна придёт, я тебе о чём уже битый час твержу. Она с подружкой будет, с Викой. С Мосиной. Мосина, кстати, о тебе спрашивала.

— Обо мне?

Пашка нещадно тупил, и разговор, зашедший уже на третий круг, рисковал зайти и на четвёртый, и на пятый, и на двадцать пятый. Боря перепробовал разные подходы и чувствовал, что Пашкина броня уже вовсю трещит, осталось только немного поднажать.

— Я понимаю, что ты ради меня стараешься, — Пашка взъерошил рукой волосы. — Только, ну…

— Баранки гну. Давай, Савельев, решайся. Идёшь или не идёшь. Или я один.

— Иду, — решился Пашка.

Боря мысленно возликовал. Он обрабатывал Пашку не первый день, пуская в ход всевозможные уловки. Сработала последняя: «я ж, Паша, не ради себя стараюсь», на которую Савельев и клюнул. Купился. Повёлся, как велся всегда на что-то подобное.

На самом деле Борька старался именно для себя, хотя и убеждал себя в обратном, доказывал самому себе, что делает это исключительно во благо дружбы — дружбы их троицы. Потому что она рушилась. По мнению Бориса, рушилась.

…Всё началось с невинных переглядок. Между Аней и Пашкой.

Анна, думая, что её никто не видит, чуть дольше, чем обычно, задерживала на Пашке взгляд. А он иногда на уроках — Борька сидел прямо за ними — повернув голову, замирал, не в силах оторвать глаза от точёного, иконописного профиля Анны. А когда однажды они проникли на заброшенную территорию где-то на нижних этажах, огороженную пластиковыми щитами, через которые им пришлось перелезать, и Аня, неловко спрыгнув, угодила прямо в Пашкины объятья — объятья чуть более крепкие, чем просто дружеские, — Боря Литвинов испугался по-настоящему. Испугался того, что между этими двумя зарождается что-то своё, красивое и тайное, что неминуемо вытолкнет Борьку из их дружбы, как ненужную и отыгравшую своё вещь. Он содрогнулся от одной только мысли, что станет лишним, тем самым лишним, которым всегда боялся стать, и, столкнувшись лицом к лицу со своим застарелым кошмаром, решил действовать и действовать единственно знакомым ему способом — не допустить этого опасного сближения, подтолкнуть Пашку к кому-то другому. Этим другим, вернее, другой, и стала Вика Мосина, красивая пустышка, с которой сам Борька целовался пару раз, так просто, от скуки и от нечего делать, и которая была подружкой Лики, Бориной очередной пассии, тоже, впрочем, изрядно к тому времени поднадоевшей.

«Ну и ничего страшного не случилось, подумаешь, — утешал себя Боря, глядя, как Пашка прижимает к себе хихикающую Мосину, неловко пытаясь залезть той под кофточку. — В конце концов Савельеву тоже как-то надо мужиком становиться. Пора уже…»

Но какие бы доводы не приводил Борис, как бы не утешал себя, внутри что-то грызло. Что-то нехорошее, словно он совершил мелкий и подлый поступок. А перехватив спустя пару дней Анин потухший взгляд, он и вовсе сник…

* * *

Почему эта старая история вдруг всплыла в памяти именно сейчас, Борис прекрасно понимал. И дело было не в Мосиной, фарфоровой кукле с круглыми голубыми глазами, с которой у Пашки то ли было чего, то ли не было. И не в Лике, которая висла на Борисе тогда, и с которой у него потом, уже после школы, случился мимолетный роман, лет восемнадцать назад или около того. Дело было вовсе не в них. А в глупой Бориной выходке, спровоцированной детским страхом — страхом остаться в стороне.

Этот страх и сейчас толкал его. Заставил бросить в глаза Савельеву идиотские слова про третьего лишнего, в смысле, просто лишнего, за которые тот не преминул ухватиться. И которые уже нельзя было так просто спустить на тормозах. Хотя…

— Дай пройти, — Литвинов опять сделал попытку обойти Павла, но не тут-то было.

— Нет, Боря. Выкладывай.

Савельев упёрся, и Борис понял — разговора не избежать. Знаменитое Савельевское упрямство, если что-то втемяшилось, то не отстанет. Только не будет никакого разговора. Не получится. Не готов Борис к этому разговору. Потому что детская ревность и неловкая ситуация с Пашкиной сестрой — это лишь вершина айсберга. А вот то, что таится под толщей воды, это вытаскивать никак нельзя. Ведь тогда придётся потянуть за все ниточки, распутать клубок, показать Пашке ту гниль, что живёт внутри, а это…

— Я жду.

Борис сделал последнюю попытку.

— Ты, Паша, совсем рехнулся тут. Думаешь, что раз все на станции перед тобой по струнке ходят и слова поперёк боятся сказать, так и я должен тебе отчёт давать. По работе, Паша, изволь, отчитаюсь. Завтра утром. А сейчас я с тобой разговоры говорить не хочу.

— Нет уж, Боря, — Савельев стиснул зубы. — Я не собираюсь разгадывать загадки. И пока я не пойму, что за бред ты нагородил про семейную идиллию и про моральные качества, которыми не вышел, хрен я тебя отпущу.

«Да, Паша, мы уже не в детстве, — внезапно подумал Борис, понимая, что то, что он так отчаянно прятал, пытался если не искоренить, так хоть засунуть поглубже, вот-вот вырвется наружу. — В детстве всё проще было. Я бы тебе съездил по роже, вот и весь разговор. Жаль, что сейчас не прокатит. А может… чего терять-то?»

Литвинов представил, как его кулак врезается в Пашкино лицо — увидел даже его изумлённый взгляд. Савельев, конечно, в долгу не останется. Съездит в ответ — мало не покажется. Только ведь это не поможет. Сейчас не поможет. Слишком много всего они нагородили. Он нагородил.

— Про моральные мои качества, значит, тебе объяснить, Паша, — процедил Борис. — А зачем? Ты же сам только что сказал, что меня как облупленного знаешь. И не надо, Пашенька, притворяться, что мои моральные качества тебе неизвестны. Или это не ты мне тот приговор подписывал? Справедливый, кстати, приговор. Даже, может, мягкий, учитывая все мои заслуги. Или ты думаешь, что пока мы тут как крысы в подвале сидим, я перевоспитался? Стал ангелом с крыльями? И приговор тот больше не считается?

— Ты совсем охренел? — выдавил Савельев. — У тебя что, крыша уехала? Какого чёрта ты вообще этот приговор вспомнил?

— А я о нём никогда не забывал, Паша. Это ты тут у нас — нравственный ориентир и совесть нации. Победишь своего чокнутого кузена, запустишь свою АЭС, спасёшь человечество и снова въедешь наверх на белом коне под звуки марша. Как пить дать, в историю войдёшь, биографию твою дети в школе изучать будут. Портреты везде понавешают. Спаситель цивилизации. Великий и непогрешимый Павел Савельев. Да, Паша? А мне что при таком раскладе делать прикажешь? Об этом ты подумал?

Борис ненавидел себя за то, что говорил, но остановиться уже не мог. Вся та муть, с которой он почти справился, пока они сидели в больнице, теперь рвалась наружу. И он выплёскивал её, понимая, что делать этого нельзя, и что свой бой, который он всё это время вёл с самим собой, проиграл вчистую. И что…

Перед глазами появилась она — ядовитый взгляд, презрение, с которым она на него смотрела, перечисляя все его былые подвиги. Всё припомнила: и наркотики, и карантин тот чёртов. Сковырнула застарелую болячку, сломала к чертям всю защиту, которую он соорудил, решив не думать об этом, забыть. Ну да, он-то, может, и забыл бы. Но остальные — не забудут. Видел же, как тут, на станции, вытягивались лица людей, как только они слышали его имя, как в них помимо удивления проскальзывало что-то ещё. Гадливость, омерзение. И правильно проскальзывало — он ничего другого и не заслужил.

— Ты спятил? Боря, что ты несёшь? — Савельев ошарашенно смотрел на него.

— А что я несу, Паша? Или ты думаешь, что можно всё забыть, перечеркнуть, начать с чистого листа? Тебе, может, сейчас не до этого, тебе бы станцию свою запустить. А потом что? Что ты со мной делать будешь, Паша? Как кузен твой мне обещал? Выделишь небольшую квартирку и непыльную должность? Комендантом жилого этажа, например. А по воскресеньям будешь приглашать меня к себе наверх, как бедного родственника. На такие вот семейные обеды. Или нет, это слишком — тебе, как совести нации не пристало якшаться с преступником, вроде меня. Замараешь ещё свой светлый образ общением с таким мерзавцем. Лучше, Паша, ты вот что сделай — закончи уже, что начал. Приведи приговор в исполнение. Я сопротивляться не буду, сам на твою милость сдамся. Так оно для всех лучше будет. И для тебя, и для меня, и для…

И для неё, закончил мысленно Борис.

— Вот, значит, ты о чем? — лицо Савельева стало жёстким. Он приблизился к Борису, и тому даже показалось, что сейчас Пашка всё-таки ему съездит. — Жалко себя стало? Волнуешься, что потом будет? Переживаешь, что кому-то почёт и слава, а кому-то шиш с маслом? За свою шкуру трясёшься, так? Ах, что же дальше будет с Боренькой Литвиновым? В герои он рожей не вышел, руководящие должности не заслужил. Квартирку ему дадут не самую большую, Бореньке нашему. Он-то к самому лучшему привык, а тут — облом. А кто виноват в этом? Я, что ли? Я ту кашу заварил, после которой мне тот чёртов приговор пришлось подписывать?

— Я заварил, Паша. И я свою вину признал, если ты помнишь. Все протоколы допросов подписал и казнь ту принял. Потому что ничего иного я не заслужил.

— Значит, ты всё-таки заслужил… ну-ну, — слова Савельев выговаривал твёрдо, отрывисто, как гвозди в крышку гроба заколачивал. — И что дальше? Закончить? Довершить начатое? Лично тебя пристрелить? Или, может, сам башку свою тупую о стену разобьёшь? Чтоб не мучиться и не страдать — ах, я чужой на этом празднике жизни.

— Да пошёл ты, Савельев! Может, и разобью. О стену. Я со своими демонами внутри сам справлюсь, или сожрут они меня. Тут я не знаю, кто кого. А ты мне, Паша, в душу не лезь. И делать вид, что ничего не было, не нужно. Мне эта твоя благотворительность поперёк горла. Думаешь, я не вижу, как тут все на станции на меня косятся. Ты у нас, Паша, конечно, благородный. Друга своего защищаешь. И дальше будешь. А вот каково мне, ты можешь себе представить?

— Вот тут ты прав, Боря. Не могу. Мне бы и в голову не пришло похищать твою дочь, если бы она у тебя была, чтобы власть в свои руки взять, да конкурента сковырнуть. И травить людей наркотой, чтобы карман свой набить — тоже не пришло бы. И что при таком раскладе человек чувствует, мне не понять. А ты себя, я смотрю, в подлецы записал? Изгоем быть желаешь? Так? — Павел скрипнул зубами и вдруг понизил голос. — А скажи мне, Боря, в тот день, когда ты меня раненого с заброшенной станции несколько десятков этажей наверх на себе пёр вместе с теми пацанами, ты тогда тоже о своей шкуре думал? Индульгенцию хотел себе заслужить? Или, может, ты в благородство играл? Благотворительностью занимался? А?

Борис отшатнулся. Перед глазами замелькали бесконечные ступеньки, руки снова ощутили тяжесть Пашкиного тела, даже мышцы заныли от непереносимого напряжения. В голове — стук собственного сердца, из последних сил перекачивающего кровь, сзади — пыхтение парней. И бледное Пашкино лицо, и неумелая повязка, на которой растёт красное пятно, с каждым шагом растёт, расползается в стороны, высасывая из Савельева жизненные силы. О чём он думал? О том, что, спасая Главу Совета, заслуживает себе помилование? Или о том, что теперь Савельев будет ему обязан по гроб жизни? Нет. Думал он тогда о другом. О том, что Павел должен выжить. И он, Борис, в лепёшку расшибется, сам сдохнет, а его вытянет.

Савельев, не отрываясь, смотрел ему в глаза. Увидел там то, что хотел. Усмехнулся.

— Ты, Боря, конечно, не ангел. И херни в своей жизни наворотил порядочно. Только нет их, ангелов. Не бывает. Помнишь, сам мне об этом не так давно говорил? Или забыл? Ну так я тебе напомню, Боря. Во всех нас намешано всякого: и плохого, и хорошего, и человек сам вправе выбирать, с чем в себе бороться, а с чем жить. И эта борьба внутри нас идёт всегда. Каждый день, каждую минуту. С демонами ты борешься, Боря, и сам это прекрасно понимаешь. Только я одного в толк никак взять не могу. Какого чёрта ты всё время хочешь казаться хуже, чем ты есть? Сдался уже, что ли? Записал себя в мерзавцы и теперь страдать изволишь. Ах, поди ты, друг Паша, к чёрту со своей благотворительностью. Не достоин я её. Не герой я вовсе, а так, сволочь… Или ты думаешь, что герои — это какой-то особый биологический вид? Кому-то при рождении отсыпали героизма, а кому-то не додали. Нет, Боря, герои, они внутри каждого сидят. И демоны там с ними. И война там постоянно идёт. А ты сейчас сам на сторону демонов своих стал — вот он я, негодяй и подлец. Жрите меня, казните. А ты, Боря, как и я — не подлец и не герой. Ты — человек. И не самый плохой, уж поверь мне. И на поступки героические способен.

— Ты мне своих достоинств не приписывай, Паша. Это ты у нас за всё человечество печёшься. А я так, всё больше о себе любимом, — с каким-то идиотским упрямством проговорил Борис. — То, что тогда сдохнуть тебе не дал, так это, потому что именно ты там был — для кого-то другого пальцем бы не пошевелил.

— Правда? — Павел усмехнулся. — Ради меня, значит… ради друга. А помнишь, Боря, как мы друзьями стали? Детство наше золотое помнишь? Почему вдруг я, такой весь из себя положительный Паша Савельев, пекущийся о судьбах человечества, стал дружить с подлецом Борей Литвиновым? Я погляжу, у тебя память совсем отшибло. Ну так я, Боря, всё помню. Как стоял ты тогда перед всем классом, а Змея тебя распекала, грозила карами небесными, родителей в известность поставить, характеристику подпортить. А ты тогда молчал. Что, характеристика тебе хорошая не нужна была? Да нет, Борь, ты уже тогда о карьере мечтал. Или, может, ради друзей? Так не были мы тогда с Анькой тебе друзьями. Так что ты там делал, Боря, у той доски? Благотворительностью занимался?

Борис молчал.

— Видишь? — продолжил Павел. — Так себе из тебя подлец и мерзавец, Боря. Неубедительный. Не верю я. И тогда не верил, и сейчас. Заигрался, наворотил делов — так признай и иди дальше. Я тебе на самом себе крест ставить не позволю. Нашёл время обиды свои лелеять, да бабские истерики устраивать. Врезать бы тебе для ума. Да народ развлекать неохота.

— Да иди ты! — злость куда-то ушла, и стало тоскливо что ли. Вспомнил, как сам совсем недавно говорил примерно те же слова упрямому и подавленному Кириллу Шорохову, который навесил на себя вину за всё, что случилось. Да, другим такое советовать проще. А вот самому…

— Я-то пойду, Боря. Не морду же тебе бить, в самом деле. Только имей в виду. Я тебе, идиоту такому, сдаться не позволю. И корчить из себя злодея не дам. Поиграли и будет. Можешь считать это благотворительностью, можешь ещё чем. Ты мне нужен, Боря. И людям всем этим нужен. Всё. Хорош. Завтра утром жду тебя на командном пункте, может Серёжа наш прорежется. Там всё и обсудим.

Павел развернулся и пошёл обратно, в столовую. А Борис остался. Стоял, переваривал разговор. В котором снова победил Павел. Чёрт его знает, как у него это получалось, но получалось. И, наверно, впервые Борис был рад тому, что последнее слово осталось за Савельевым.

Загрузка...