Сначала он постучал в мою открытую дверь.
— Привет, Виктор. Можно? — спросил он.
— Я из тех парней, которые не умеют отказывать, — пожал я плечами.
— Если бы так было на самом деле! — сказал доктор, входя. — Ты же не Эрик.
Но я не попался на эту наживку. Не отвернулся, а продолжал сидеть в своем уютненьком кожаном красном кресле, предоставив доктору бугристый вытертый синий диванчик.
Снизу из холла донесся раскатистый пронзительный голос Рассела, певшего «Lawyers, Guns and Money» Уоррена Зевона.
— Вам тоже нравится эта песня? — спросил доктор Фридман.
— Допустим, я идентифицирую себя с лирическим героем. И не только я — все мы, Рассел в том числе.
— Кстати, о Расселе, — сказал доктор Фридман. — Что вы думаете о его рассказе на собрании?
— Хороший рассказ. Сплошное вранье.
— Откуда вы знаете?
— Послушайте, док, мы все это знаем. С самого первого раза, когда он рассказал эту историю много лет назад.
— Но вы, откуда вы знаете?
— Дело в проволоке. Мы поняли, что он врет, из-за проволоки.
— Из-за?..
— Из-за того, что если вы попробуете голыми руками задушить проволокой такого матерого засранца, как этот полковник Херцгль, то хорошо еще, если просто порежете руки. Когда вы будете душить кого-то проволокой, она перережет ему шею, яремную вену, кровища станет бить фонтаном и зальет все стены, зеркало, его, вас. Выйдя из сортира, Рассел должен был быть с ног до головы в крови, с порезами. Он сказал, что вернулся за стол, где сидели головорезы полковника, а те и бровью не повели. Может, они были тупицы. Может, напились в стельку. Может, ненавидели полковника. Но они обязательно бы заметили кровь на американце, который только что вернулся из сортира. Они не могли не спросить: «В чем дело?» — хотя бы из чувства самосохранения. Но Рассел говорит, что они ничего не спросили. Так что, выходит, это вранье.
— Все-все?
— Что он терпеть не может Элвиса — это известно, еще известно, что, по легенде, он был ведущим гитаристом и певцом в каком-то баре в Орегоне, что его группа гастролировала по Европе, играя какую-то лабуду. С таким прикрытием он активизировался в Белграде, где якобы отыскались его «сербские корни». А потом втерся в команду, которая участвовала в боевых действиях.
— Так что же главное в его истории? — спросил наш сердцевед.
Я поразмыслил и ответил:
— Сортир.
— Но почему?
— Потому что в этой истории сортир — место преступления. Самое сильное место.
— Как для вас Малайзия?
«Это следовало предвидеть».
— Если вы хотите поговорить об Азии, — сказал я, — то пройдите к Зейну. Его тайно наградили Почетной медалью Конгресса за тамошнюю службу. Его война давно закончилась, задолго до того, как прорезался я. Теперь единственное, что у него осталось, — эта железяка в его платяном шкафу плюс то, от чего он поседел и что заставляет его в ужасе просыпаться по ночам.
— А что заставляет в ужасе просыпаться вас, Вик?
— Слушайте, сегодня мы встречаемся в последний раз. Какой смысл копаться во всем этом теперь?
— Огромный смысл. Поскольку это последний раз, вам гораздо безопаснее рассказать все мне, чем доктору Якобсену, когда тот вернется.
— Уж будто вы не оставите ему свои записи! Передавая их, вы сможете задержаться.
— Это вас задержали, Вик.
— Ну и что? Сидеть в Замке — не самый плохой вариант.
— Но как же свободная жизнь, Вик? Возможность выбора?
Я молчал. Секундная стрелка описала круг.
— Как вы относитесь к остальным?
— Чрезвычайно осторожно. Они не любят, чтобы их трогали.
— Полагаю, вы говорите серьезно. Но если вы воспринимаете меня, как… — Он пожал плечами. — Итак, спрашиваю снова: как вы относитесь к остальным?
— Они все как бы выжжены изнутри, все до единого. Бывают хорошие дни, когда они просто вымотаны. А бывают плохие, когда они не в себе. Я то злюсь, то смеюсь, глядя на них. Но мы понимаем друг друга лучше, чем вы, доктора и сестры, может быть, потому, что мы были там и переступили черту. А вы — нет. Нас держат взаперти. А вас — нет. Мы заодно. И вы тоже. Пятеро с одной стороны, четверо — с другой… Получается, они — все, что у меня осталось.
— Прямо-таки семья. — Доктор подождал, пока я что-нибудь скажу, но, почувствовав, что пауза затягивается, спросил: — Какую же роль в этой семье играете вы? Отца?
— Не надо возлагать на меня такое бремя. Наш общий отец — Дядюшка Сэм.
— Стало быть, все вы — его детишки, — пожал плечами доктор Фридман. — Когда же вы подрастете?
— И вдруг станете нормальными, да? Нет, уж это вопрос к вам, доктор.
— Вы все еще думаете о самоубийстве.
— А у кого не было таких мыслей?
— Но вы не просто думали. Вы пытались. Дважды.
— Что… Вы думаете, я… это всерьез?
— Нет, я думаю — простите за выражение, — что вы были убийственно серьезны.
— Выходит, ЦРУ право и я некомпетентен.
— Черт возьми, вы самый компетентный сумасшедший, которого я знаю.
— Тогда почему я не смог себя убить?
— Вас не так-то просто убить… даже вам самому. Но гораздо важнее другое — почему вы прекратили попытки покончить с собой.
— Может, дожидаюсь подходящего момента.
— Или повода, чтобы этого не делать.
Наши взгляды скрестились, преодолевая прозрачную стену молчания.
Наконец доктор Фридман посмотрел на часы.
— Что ж, пойду послушаю Хейли, она говорит, что у нее все симптомы истощения.
— Она специально придуривается, чтобы доказать, что больна, — сказал я.
— Если вы это наверняка знаете…
— В чужую душу не залезешь.
— Разумеется. Почему, как вы думаете, в психиатры идет так много людей, у которых с головой не в порядке?
— А у вас что — не в порядке, док?
— Теперь в порядке.
Выйдя, он закрыл за собой дверь. Наше отделение находится на третьем этаже Замка. Когда доктор ушел, я уставился в окно с противоударным стеклом. За ним виднелись деревья с голыми ветвями, по голубому весеннему небу плыли белые облачка, и я почувствовал, как по щеке моей скатилась слезинка.