Два года спустя
Запах озона и антисептика смешивается в тот особенный коктейль, который я теперь узнаю из тысячи. Запах чистоты, надежды и напряжённой работы. Запах моей жизни.
Я стою у окна в ординаторской кардиореанимации и смотрю, как за стеклом крупными хлопьями валит снег. Питерская зима в этом году выдалась на редкость снежной — будто город решил компенсировать прошлые серые годы.
— Кошкина, ты здесь прячешься? — голос Матвея вырывает из задумчивости.
Улыбаюсь, не оборачиваясь. Я знаю этот тон. В нём смесь официальной строгости и чего-то такого, личного, что доступно только нам двоим.
— Любуюсь видом, Матвей Павлович.
Он подходит ближе. Встаёт у меня за спиной, почти касаясь грудью, но не прикасаясь. Мы на работе, здесь свои правила. Но его ладонь ложится на мою талию — коротко, ободряюще.
— Перерыв через десять минут, — тихо говорит он. — Жду в нашей комнате.
Наша комната. Та самая, где когда-то он кормил меня кашей, уговаривая поверить в возможность счастья. Сейчас это место стало нашим маленьким убежищем.
Он уходит, а я ещё минуту стою, глядя на снег. Два года. Всего два года прошло с того дня, как я впервые переступила порог этой клиники в синей униформе санитарки.
Два года, которые вместили в себя целую жизнь.
Я вспоминаю тот первый год. Учёбу, когда после смены я падала без сил, а потом садилась за учебники и зубрила до трёх ночи. Сессии, которые давались с боем, но приносили ни с чем не сравнимое чувство победы. Поддержку Матвея, который помогал разбирать темы до глубокой ночи, а потом забирал меня после экзаменов и вёз в ту самую маленькую кондитерскую, где мы впервые говорили по душам со Стёпой. Ирония судьбы.
Кстати, о Стёпе. С Миланой у них всё серьёзно. Настолько серьёзно, что месяц назад он сделал ей предложение. Прямо в той же кондитерской, представляете? Сестра светится так, что затмевает питерское солнце, когда оно изредка появляется. Я до сих пор учусь отпускать контроль и не звонить ей каждый час. Но глядя на то, как Стёпа смотрит на неё, я понимаю: за неё можно не бояться.
Год назад я сдала последний экзамен. Иван Платонович — спасибо ему огромное — сдержал слово. Сейчас я интерн в кардиологии. Делаю то, о чём мечтала всегда. Первое самостоятельное дежурство, первый пациент, который улыбнулся мне на выписке и сказал: «Спасибо, доктор». В тот день я плакала в машине Матвея полчаса, а он просто держал меня за руку и молчал. Потому что понимал: это слёзы не горя, а освобождения.
С Татьяной Матвеевной всё сложилось… неожиданно. После той сцены в комнате санитарок она исчезла на полгода. А потом Матвей просто поставил её перед фактом: «Мама, я люблю Катю. Ты можешь принять это и быть частью нашей жизни, или не принимать и потерять меня». Она выбрала первое. Не сразу, со скрипом, с холодной вежливостью на первых порах. Но полгода назад, когда я защищала диплом, я увидела её в последнем ряду. Она не подошла, но прислала огромный букет белых роз с запиской: «Для будущего врача». Матвей сказал, что это её способ извиниться. По-своему. Но я принимаю. Потому что научилась принимать мир таким, какой он есть, и выдыхать, когда больно.
Сейчас моя жизнь состоит из сотен маленьких радостей. Утренний кофе с Матвеем, когда мы пытаемся угадать, кто первый займёт ванную. Вечерние разговоры на кухне, иногда с камамбером и вином. Совместные дежурства, когда мы встречаемся в коридоре и обмениваемся взглядами, понятными только нам. Ссоры из-за того, что он опять забыл купить хлеб, и примирения, от которых до сих пор перехватывает дыхание.
Оглядываясь назад, я понимаю: та Катя, которая десять лет назад сбежала из Москвы, не могла и представить, что жизнь повернётся так. Но именно тот путь — с его болью, потерями, унижениями и страхом — привёл меня сюда. Сделал меня той, кто я есть.
Я больше не боюсь.
Не боюсь, что счастье отнимут. Не боюсь, что я недостаточно хороша. Не боюсь, что прошлое повторится.
Потому что теперь я знаю: какие бы штормы ни бушевали за окном, есть человек, который будет держать мою руку. Есть дело, которое меня вдохновляет. Есть я — настоящая, сильная, живая.
Через десять минут я иду в «нашу комнату».
Вхожу и не сдерживаю удивлённого вздоха. Здесь горит мягкий, приглушённый свет. На столе — две чашки с кофе, тарелка с фруктами и маленький торт, украшенный одной-единственной свечой. Но я смотрю не на это. Я смотрю на Матвея. Он стоит у окна, и в его руках — небольшой букет нежно-голубых гортензии.
— Гортензии? — вырывается у меня раньше, чем я успеваю подумать. — Мурзик, ты издеваешься? Февраль на дворе. Где ты их взял?
— Это секретная информация, — улыбается он, подходя ближе. — Для служебного пользования.
Протягивает мне цветы, и я машинально их принимаю, всё ещё не понимая, к чему весь этот антураж. Два года вместе, и он никогда не устраивал таких сюрпризов просто так.
— Матвей, что происходит? — настораживаюсь я. — У меня сегодня никакого праздника. У тебя, кажется, тоже.
— А вот тут ты ошибаешься, Кошка, — он берёт меня за руку и усаживает за стол. — У нас сегодня праздник.
— Какой?
— Ровно два года назад одна очень упрямая девушка сказала мне, что я должен реанимировать нашу любовь. — Он садится напротив, и в его глазах — тот самый тёплый, родной свет, ради которого хочется жить. — И, кажется, у меня получилось.
— Кажется? — приподнимаю бровь, чувствуя, как губы сами расползаются в улыбке.
— Уверен, — поправляется он, и в его глазах пляшут знакомые бесенята. — Но на всякий случай готов повторять это каждый день. Всю оставшуюся жизнь.
Он протягивает руку через стол, и я вкладываю свою ладонь в его. Тёплую. Надёжную.
— Знаешь, — говорю тихо, — я тут подумала…
— О чём?
Смотрю на него и не верю, что когда-то могла сомневаться. Что могла бояться. Что могла убегать.
— О том, что реанимация прошла даже слишком успешно.
Матвей смеётся. Тем самым смехом, от которого у меня до сих пор подкашиваются колени.
— Это плохо?
— Это… — я замолкаю, подбирая слова. А потом просто кладу его ладонь себе на живот. — Это значит, что больше не надо реанимировать нашу любовь. Она жива и дала своё продолжение.
Матвей замирает. В буквальном смысле — перестаёт дышать, перестаёт моргать, превращается в статую. Я вижу, как в его серебристых глазах происходит что-то грандиозное — осознание, шок, неверие, а потом…
— Катя… — выдыхает он хрипло. — Ты серьёзно?
Киваю. И чувствую, как слёзы снова наворачиваются на глаза. Но теперь это другие слёзы. Счастливые.
— Восемь недель. Я только вчера узнала. Хотела сказать вечером, но… — обвожу рукой стол, цветы, торт. — Ты меня опередил со своим романтиком.
Берёт моё лицо в ладони — осторожно, бережно, будто я сделана из тончайшего фарфора.
— Кошка… — голос его срывается. Впервые в жизни я вижу, чтобы у Матвея Мурзикова срывался голос. — Ты… мы… боже…
— Мурзик, ты чего? — смеюсь сквозь слёзы.
Он вдруг опускается на колени и прижимается лбом к моему животу. Замирает. Я чувствую, как вздрагивают его плечи.
— Матвей? — тихо зову я. — Ты плачешь?
— Нет, — доносится глухое. — У меня просто… аллергия на пионы.
Я глажу его по светлым волосам, запускаю пальцы, чувствуя, как внутри разливается бесконечное, всепоглощающее тепло.
— Дурак, — шепчу ласково. — Гортензии же не пахнут.
— Значит, аллергия на тебя, — его голос всё ещё хриплый, но в нём уже проскальзывают привычные нотки. Он поднимает голову, и я вижу — глаза действительно влажные. — Какая же ты у меня… невыносимая.
— Твоя, — поправляю я. — Невыносимая — твоя.
Матвей поднимается, садится рядом, притягивает меня к себе. Я утыкаюсь носом в его плечо, вдыхая знакомый запах — смесь больничного антисептика, дорогого парфюма и чего-то такого, глубинного, что есть только у него.
— Спасибо, — шепчет он куда-то в макушку.
— За что?
— За то, что не сдалась. За то, что дала шанс. За то, что… — он замолкает, подбирая слова. — За то, что поверила.
— Я в тебя всегда верила, Мурзик, — говорю тихо. — Даже когда не верила в себя.
Мы сидим так долго. Снег за окном всё падает и падает, укрывая город белым, чистым покрывалом. Свеча на торте давно погасла, кофе остыл, но это не важно.
К моему удивлению нас никто не беспокоит. Никто не заглядывает в эту комнату. Всё ушло на второй план.
Важно только то, что мы есть. Что у нас всё получилось. Что впереди — целая жизнь.
Нахожу его руку на своём животе. Переплетаю наши пальцы. Заставляю посмотреть на себя и тону в его серебристых глазах.
— Я люблю тебя, Мурзиков, — шепчу я.
— А я тебя, Кошкина, — отвечает он. — Всегда любил. И всегда буду.