У Генки Зародова были обширнейшие знакомства. Часть их пошла от отца, от среды, в которой не столько отец вращался, сколько среда вращалась вокруг него. Часть — по всяким иным линиям, поскольку Генка и сам был парнем общительным, легко сходившимся с людьми. Отца не поймешь — то ли он был историком, то ли философом, то ли социологом. Из-под его неутомимого пера выходило множество работ, публиковавшихся и в журналах, и в сборниках, и отдельными книгами. Но, насколько разбирался Генка, в этих папашиных произведениях особо отчетливой мысли не было; для чего они писались, что в них доказывалось — сказать было невозможно; зато с удивительной гибкостью все они отражали направления переменчивых ветров в науках, которыми занимался отец. В одной работе Зародов-старший мог сослаться на одни имена, привести многострочные цитатищи из одних высказываний, в другой, если в общественной атмосфере данной науки что-то менялось, эти имена отец уже не поминал, из-под его пера сыпались имена другие и шли другие цитаты — иной раз просто противоположные предыдущим.
Лет до сорока своей жизни Александр Максимович Зародов мало был заметен на ученом горизонте; если он и был светилом, то светилом десятой, а то и двадцатой величины. Бойкий, подхватистый, всюду успевающий, но все же не излучающий никакого собственного света, только по мере возможности отражающий чужой, никакими талантами он не отличался, и люди привыкли думать, что их у него и нет. Лет же с десяток назад звезда эта вдруг засияла. В гору Александр Максимович двинулся, учуяв, что может отличиться на фронте разоблачения культа личности. Откуда он черпал свои материалы, никто особенно не проверял, но по его запестревшим в журналах писаниям и изустным выступлениям с разнообразных трибун получалось так, что тот, в кампанию по ниспровержению которого он столь рьяно включился, чуть ли не со школьных лет совершал одну крупнейшую политическую ошибку за другой. После девятьсот пятого года тайно поддерживал ликвидаторов и отзовистов, был на стороне примиренцев, то есть фактически ничем не отличался от троцкистов, в дни Октябрьской революции по многим вопросам не соглашался с Лениным, в гражданскую войну, куда бы его ни направлял Центральный Комитет, всюду самовольничал и в итоге проваливал дело. А уж дальше, после смерти Ленина, и говорить нечего — от него шли одни несчастья. Отечественная война — это же сплошной провал под его руководством…
Отец Генки в своем восторге разоблачителя дописался до того, что старый академик, всему миру известный историк, встретив его в кулуарах одного из заседаний, отозвал в сторону и сказал, разводя руками:
— Ну понимаю, новые веяния и тому подобное. Но нельзя же так, Александр Максимович, нехорошо так. Где же наука, где критерии?
— Вы что же, Пал Палыч, против курса на разоблачение культа личности? — Александр Максимович Зародов был не так прост. Он знал, что лучший способ обороны — нападение. И чем нападение нахальнее, тем успешнее.
— Позвольте, позвольте, — запротестовал старик, — это уже не совсем порядочно с вашей стороны, так истолковывать мои слова… Это…
— Вот-вот, — окончательно овладел положением Зародов, — других аргументов, кроме призывов к некоей порядочности, у вас и нет. А понимаете ли вы, что рутина ваших условностей вредна науке? Науку надо двигать вперед, невзирая на сопротивление дутых, раздутых и застоявшихся авторитетов.
Старик остался протирать платком свои очки, а Александр Максимович, гордо попыхивая вонючей сигаркой, из тех, которые он никогда не выпускал изо рта, проследовал в зал заседаний, где был намерен произнести очередную речь и так умно и ловко ударить по этим, помянутым им, авторитетам, чтобы затем на их пьедесталы был вознесен его собственный авторитет, авторитет златоуста и бесстрашного ниспровергателя.
В своих стараниях он был кем-то в ученых верхах замечен, отмечен, повышен, из почти рядовых сотрудников отдела продвинут к руководству отделом, со скрипом, с нажимом, с предварительной индивидуальной обработкой возможных оппонентов введен в состав ученого совета и пошел, пошел двигаться дальше. Выяснилось вдруг, что не такой-то уж он и бесталанный. У Зародова проявился талант организатора шумных массовых кампаний — за перевыполнение планов научных работ, за ударный труд в науке, за коллективность в научных открытиях. Грандиозного успеха он добился, подав докладную записку по поводу, как он выразился, «нездоровой борьбы якобы противоположных мнений, которые по сути своей являются двумя сторонами одной и той же медали и в итоге вредят науке». Дело же заключалось в том, что два ученых действительно отстаивали свои точки зрения на одну из острых современных проблем. Проблема была новая, неисследованная, никакой монополии на предпочтительность той или иной точки зрения в изучении ее устанавливать было нельзя, надо было просто продолжать разработку проблемы и не мешать спорящим, если, конечно, быть по-настоящему заинтересованным в науке. Но большой организатор и недюжинный демагог так все подстроил, так проинформировал кого следует, что его серединную позицию одобрили, а на обоих спорящих ученых легла тень сомнения, о них стали поговаривать как о беспринципных склочниках: драчка, мол, меж титанами науки, дать бы им как следует — и тому и другому — по рукам.
Роль Александра Максимовича в этой истории не осталась в секрете. К удачливому коллеге обратились взоры всех тех, кто на жизнь смотрит как на ярмарку с ее извечным ярмарочным принципом: будешь расторопным — выиграешь, зазеваешься — не посетуй. Вокруг Зародова закружилась неуверенная в своих силах научная братия, завсегдатаями за его столом стали работники отраслевых издательств, отделов науки газет, радио, телевидения. Его брошюрки рецензировались в первую очередь, его статьи печатались как руководящие, определяющие в науке верный курс.
Ну и, конечно же, новые эти знакомые и новые приятели Генкиного отца распространяли свои пламенные чувства и на его сынка. Генку снабжали пропусками и билетами на выставки и просмотры, в редакции и в студии, он таскался в Дом ученых, в Дом литераторов, в Дом актеров, в Дом журналистов, в Дом работников искусств… Если бы в Москве был Дом водолазов или Дом альпинистов. Зародов-младший ходил бы и туда. Молодой человек довольно приятной наружности, с добрым веснушчатым лицом, слонялся и по гостиным Дома дружбы, завязывая знакомства с иностранцами. Со временем знакомства эти перенеслись б номера гостиниц, в квартиры иностранных журналистов, дипломатов. Генка старательно изучал английский язык, зная который можно было объясняться и с американцами, и с австралийцами, и с африканцами, и с жителями стран Южной и Юго-Восточной Азии. В трудных случаях он бежал к своей сестре Ие, и та помогала ему в переводах.
С Семеном Семеновичем Голубковым он познакомился сам, без помощи отца или отцовых друзей, в комиссионном магазине на Арбате. Пожилой, хмурый, весьма заурядно одетый худой человек внимательно разглядывал стеклянное и фарфоровое старье на прилавках, просил показать одно, убрать другое. Генка знал, что вот у таких, у прибедняющихся, в квартирах часто целые музеи. Он заговорил со стариком, тот поначалу отвечал неохотно. Но Генка проявил осведомленность в старом фарфоре, помянул свою сводную сестру, у которой недавно завелось несколько интересных икон. При словах об иконах Голубков оживился: «Нельзя ли взглянуть?» «А чего нельзя? Можно». Вдвоем они тотчас отправились к Ие. Она сидела за машинкой, что-то перепечатывала.
— Иинька, — сказал, входя, Генка, — познакомься. Знаток старины, Семен Семенович. Хочет взглянуть на твои иконки.
— Пожалуйста, пожалуйста. Включи верхний свет, а то у меня очень темно.
Голубков осматривал Иино жилище. Оно было не лучше его собственного, в Кунцеве. А вот девица красива, эффектна, что называется, первый сорт. Как такой жемчужине до такого возраста не нашлось должной оправы? А может быть, жизненные крушения привели ее в вертеп сей? Может быть, все было, да рассыпалось?
Он снимал иконы одну за другой со стен, рассматривал их и на удалении, через сжатый кулак, как в подзорную трубу, и вблизи, и в лупу, которая у него была с собой в кармане.
— Вот это ценная вещь, — сказал наконец, указывая на икону, кото рая состояла из нескольких сюжетов. — Новгородская школа. Вещь подлинная, без обмана, А те, — он с пренебрежением отмахнулся от остальных, — декорация обывательских домов конца прошлого, начала нынешнего века.
Тоже, конечно, выбрасывать не стоит. И за них деньги заплатят. Но эта, эта… — Он вновь остановился перед новгородской иконой. — Хотите тут же отсчитаю пятьсот рублей наличными?
— Что вы, что вы, гражданин! — сказала Ия. — Это подарок. А подарками не торгуют. Нет, нет.
— Пятьсот! Ого! — поразился Генка. Он понял, что уж если Семен Семенович дает пятьсот, то икона его сестры и все полторы тысячи потянет, а то и больше. — Ну и подарочки тебе, Ийка, дарят.
Ия пригласила пожилого гостя присесть, приготовила кофе. Голубков отпивал из чашки маленькими глотками и рассказывал о старых церковных живописцах, о своих блужданиях с экспедициями в тайге и в тундре. Он не мог оторвать глаз от Ии. Вот бы, думалось ему, взять ее в жены, купили бы кооперативную квартиру — деньги есть, или еще лучше — дачу бы за городом. Обставили настоящими, дорогими вещами, не грошовым модерном, плодовый сад бы развели, розарий. Жила бы она у меня, эта жемчужина зеленоглазая, королевой, ни нужды бы не знала, ни этой закопченной комнаты, ни драного дивана и сжираемых жучком стола и стульев.
А Ие было жаль старого человека. Неуютная, неустроенная у него, видимо, жизнь. Деньги, может быть, и имеет, если готов заплатить столько наличными. Но что он может получить за свои деньги? Немощный, старый, говорит — бессемейный.
Она с детства научилась сочувствовать людям, этому ее научила жизнь.
Да, как ни странно и даже нелепо показалось это Феликсу Самарину, Ия была сестрой Генке: и Генку и ее родила одна мать. Ие не было года, когда погиб ее отец, политрук Красной Армии Георгий Паладьин. Семья его находилась в эвакуации, в Томске. Жить было трудно, одиноко, неуютно, и мать Ии, красивая, совсем еще молодая, недолго оставалась вдовой; очень скоро она вышла замуж за другого, за Александра Максимовича Зародова, молодого научного сотрудника, работавшего в местном университете. Менее чем через год у них родился Генка.
После войны мать Ии и мать ее отца — Инна бабушка — стали думать о возвращении в Москву, где у них была комната. Зародов очень обрадовался возможности покинуть Томск, сибирские дали и оказаться в столице. Его нисколько не испугала комнатуха на Якиманке, которая принадлежала еще родителям Ииного отца. Через несколько лет, когда Ия пошла в школу, Зародов получил свою квартиру. Он, Иина мать, Ия и Генка съехали с Якиманки, там осталась одна бабушка. Кроме Ии, она всем была уже никто. Она была матерью Ииного отца, а Инной матери была лишь свекровью, и то до тех пор, пока был жив Инн отец. А не стало его, распались и родственные связи с невесткой.
Из трехкомнатной квартиры на улице Горького Ия часто прибегала на Якиманку. Вместе с бабушкой они перебирали старые фотографии, бумаги, письма, записочки. Бабушка берегла все, что осталось от отца Ии, от ее сына. Вот он маленький, трех или четырех лет… Трехлетняя Ия была очень на него похожа лицом. Вот он пионер, в белой рубашке, с галстуком. Вот курсант военной школы. А вот и война, фронт. Последний снимок был сделан одним из его товарищей за месяц до боя, в котором политрук Паладьин погиб.
— Он был очень честный, правдивый, очень смелый мальчик, — рассказывала бабушка. — Хорошо, что ты вся в него, Иинька.
Бабушка не говорила ничего плохого ни о новой семье Ииной матери, ни о самой матери, ни о ее новом муже — ни о ком, она только очень хорошо говорила об ее отце, и Ия все понимала. Александр Максимович Зародов был прекрасным отчимом, никогда и ничем не дал он почувствовать Ие, что она ему неродная дочь, никакой разницы в его отношениях к ней и Генке не было. И вместе с тем Ия постоянно чувствовала разницу между родным отцом и отчимом. Отец был смелый. правдивый, сильный. А отчим? Ия навсегда запомнила — она тогда была совсем девчонкой, — как он метался по дому, она так никогда и не узнала, произошло тогда в семье, и кричал матери: «Меня посадят, понимаешь, посадят!» Он падал в обморок, ему делали уколы, он дрожал так, что было слышно, как стучат его зубы. Это все было и страшно и противно, и Ия была убеждена, что ни смелые, ни правдивые, ни сильные люди так вести себя не могли. Рядом с исковерканным страхом лицом отчима она видела спокойное, мужественное лицо отца с фотографии и слышала бабушкин голос: «Он был честный, правдивый, смелый».
Потом бабушка заболела. Она не могла оставаться без помощи другого человека. Ия сказала дома, что должна жить у бабушки, пока бабушка не поправится. Мать пыталась найти какой-нибудь другой выход пригласить женщину для ухода за бабушкой, устроить бабушку в больницу. Александр Максимович сказал: «Женщину найти не так просто. В больницу же ее не примут: она хроник. Это не болезнь, а старость. Старость не вылечишь. Ия, мне думается, решила правильно. Да, это благородно, девочка, ты права, поживи у бабушки».
В первое время на Якиманку заглядывала мать, потом перестала. Александр Максимович не был там ни разу. Заезжал, случалось, Генка, привозил кое-что из съестного, говорил: «Мама послала». Но при виде тех припасов, какие он привозил — колбаса, икра, сыр, консервы, — Ие думалось, что дело обошлось без всякой мамы, а Генка сам стащил это из холодильника.
Бабушка все болела. Ия поступила в университет на восточное отделение. Жить было очень трудно. Учись, ухаживай за бабушкой, корми бабушку, экономь средства. Бабушкина пенсия да Инна стипендия — деньги невелики. Улица Горького постепенно все реже и реже давала знать о себе. Там, видимо, привыкли к тому, что Ия — «отрезанный ломоть», и не задумывались о том, как же и чем она живет. Александр Максимович как раз в ту пору пошел на подъем. Семья Зародовых еще раз переменила квартиру, тоже на улице Горького, но в еще лучшем доме, и у них были уже не три комнаты, а целых пять, — об этом Ие рассказывал Генка, который по-прежнему изредка ее навещал.
Нина мать, все еще молодящаяся, почуяв деньги, накупала туалетов, шуб, палантинов, драгоценностей. Однажды Ия встретила ее на Кузнецком, всю сверкающую и сияющую. Мать смутилась на минуту, но потом затараторила о том, как она занята, как занята: приемы, гости, посольства, иностранцы. Александр Максимович не знает ни часа отдыха, oн всем нужен, везде его ждут.
И тут добрая, мягкая Ия не удержалась.
— Тридцать тысяч курьеров так и скачут, так и скачут! — сказала она неожиданно для себя.
— Что! — охнула мать. — Ты? Так? О нем? Который тебя вырастил, выучил?!
Ия почувствовала, что перестает владеть собой, что сейчас из нее выплеснется все, что копилось в ее душе годами, что она закричит на эту женщину в мехах и в побрякушках, закричит прямо на улице, и она как бы схватила себя за горло, сжалась вся, собрала всю свою волю, повернулась и быстро пошла прочь, в своем стареньком куцем пальтишке, еще школьных времен, в которое уже не вмещалась ее, начинавшая привлекать взоры мужчин, давно не девчоночья фигура.
На этом было все кончено. Бабушка умерла. Ия даже не сообщила о ее смерти Зародовым. Университетские товарищи помогли ей похоронить старушку, и она осталась в запущенной, неуютной комнате одна. Одиночество было таким мучительным, что Ия, не очень понимая, надо ли ей это или не надо, вышла замуж за аспиранта, который засматривался на нее еще, пожалуй, с тех времен, когда она впервые пришла в университет. Но уже назавтра после свадьбы Ия поняла, что ошиблась, и очень ошиблась. Он не нужен был ей, этот муж, совсем не нужен. Она не хотела с ним говорить, не хотела ничего для него делать, ей невыносимо было видеть, как он сидел вечерами за столом при лампе и занимался. «Зачем он тут, этот чужой человек!» — кричало все в Ие. Она согласилась выйти за него, чтобы избавиться от одиночества, но чувствовала себя при нем еще более одинокой. При нем уже было нельзя — что-то мешало, сковывало — вытащить фотографии отца, его письма к матери, к жене, перебрать членские книжечки загадочных «Осоавиахимов», «МОПРов», свидетельства «Ворошиловского стрелка» и комплекса «ГТО» — «Готов к труду и обороне». Муж никак не понимал ее состояния и только сокрушался: «Какая ты, Иинька, нехозяйственная, а ведь вроде бы не за папенькиной и не за маменькиной спиной выросла».
Кончилось тем, что он ушел. Ия ему не понравилась, он в ней обманулся. Ушел к более хозяйственной. Они развелись официально. С трудом, с унижениями, с объявлением в газете, но все-таки развелись. Ия облегченно вздохнула, она отдыхала от замужества. Ей предлагали руку и сердце другие люди — и молодые и не очень молодые, всякие. «Что вы, — смеялась она в ответ, — я не гожусь в жены. Я бесхозяйственная, со мной будет трудно».
И вот перед ней сидит старый человек, который показался ей немощным, достойным жалости, сочувствия. Но смотрит он на нее, разглядывает ее, оценивает совсем не старческими, не погасшими глазами. «И этот тоже, — подумалось ей. — Все с одним и тем же». Последним претендентом на ее руку был тот, кто притащил эти иконы и упросил принять их от него в подарок и сам развесил на стенах. Это очень милый человек, сын недавно умершего старого букиниста, собирателя редкостей. Это он уверял ее, что старинные иконы украсят ее оригинальное жилище, что она неземная и ее не должны окружать обыденные вещи из мебельных универмагов, пахнущие только вчера срубленной сосной.
Один вот дарил. Теперь же явился некто, чтобы эти иконы купить. И вместе с ними готов, судя по его взглядам, купить бы и ее.
Кофе был допит, ничто больше не удерживало Голубкова, он распрощался и ушел. Генка проводил его до лестничной площадки и вернулся.
— Кто он такой? — спросила Ия. — Откуда ты его взял?
— А кто его знает, кто он, — ответил тогда Генка. — Гмырь какой-то. Иконщик. Их, знаешь, сколько теперь развелось. Зарабатывают, паразиты. Пятьсот готов отвалить, не торгуясь. Ты без меня не вздумай никому отдавать. Это же валюта!
Было это с год назад. С тех пор Генка Зародов вместе с Семеном Семеновичем Голубковым провели не одну торговую операцию, они уже хорошо знали друг друга, нуждались друг в друге. Голубков постоянно при встречах расспрашивал Генку о его сестре. Как, мол, иконки-то она не продала, и сама не вышла ли замуж?
Унося после попойки в Кунцеве то, зачем он приходил к Голубкову, Генка пообещал ему проведать сестру и еще разок спросить, не надумала ли насчет иконы.
Ия встретила брата, как обычно занятая рукописями. Она сказала:
— Ты порядочная дрянь, Генка.
— А в чем дело, Иичка?
— Ты Феликса Самарина ведь знаешь?
— Знаю. Как раз на днях встречались с ним. Но в чем дело?
— В том, что я никогда и ничего для тебя больше переводить не стану. Ты как ему представил то, что западные немцы говорят у себя о своих девицах? Это же тебе перевела я. О немцах в статье шла речь, о немцах. А ты на наших девчонок все оборотил. Были, мол, неуклюжими, потому что культ личности. Картошка, физкультура!
— Он мне уже говорил об этом. Удивляюсь и ему и тебе. Чего нашли тут такого? Если хочешь знать, недавно я смотрел одну хроникальную картину о фашизме. Так там, видела бы ты, как дело представлено! Хитро представлено, я тебе скажу. Вроде бы оно о Гитлере, а намек на нас. И такой эпизодик и другой. В зале, понятно, смех, народ не дурак, понимает эти фокусы. Так что ты думаешь? Этому-то, кто такую картинку склеил, премию отвалили! Вот работают люди! А на меня шипишь, как кошка.
— Генка, это нехорошо. Это подло. Если ты с чем-то не согласен, ты будь честным, выступи, открыто выскажи свое мнение, свое несогласие. Но вот так, из-за угла, все перевертывая с ног на голову, это же очень грязное дело! Мне будет жаль, если ты этого не поймешь.
— Ладно, постараюсь понять. А ты мне вот что скажи взамен: откуда ты Феликса Самарина узнала?
— Попросила познакомить. Меня и познакомили.
— Он тебе нравится?
— Пожалуй, да.
— Он как раз для тебя, Ийка. Он такой же, как ты, идейный. Из вас получилась бы пара-люкс. Выходи за него. Он же снова стал холостым.
Ия молчала. Генка одну за другой пожирал конфеты из вазочки на столе.
— Скажи, Ийка, ты теперь не бедствуешь? — спросил он. — Сколько ты этим зарабатываешь — переводами, машинкой? И почему не поступаешь на службу? Диплом у тебя есть. Учить ребятишек в школе можешь и даже в высших заведениях.
— Учить? Нет, мне это не по душе. Я никого ничему научить не смогу. Я сама ничего не знаю. А сколько я зарабатываю? Мне, Геночка, хватает. И без работы я не сижу. Я же работаю по договору.
— Но когда бы я к тебе ни пришел, ты всегда в этой одной своей юбке, в этой блузке. И пальто все то же. Зимнего нет, что ли?
— Ну тебя, Генка, не люблю я разговаривать на эти темы.
— Тогда прими привет от того гмыря, которого я приводил к тебе в прошлом году смотреть иконы. Все о тебе спрашивает. Старый хрен, а не устоял перед тобой.
— Не водился бы ты с ним, Генка. Он фальшивый. Вид такой, что пожалеть его хочется, а в глазах пакость.
— Преувеличиваешь. Конечно, он не ангел. Но ты уж лишку перехватываешь. Человек как человек. Сейчас все такие.