День Сабурова строился так. Обычно он вставал одновременно с Клаубергом, часа на полтора, на два раньше, чем мисс Браун и Юджин Росс. Те шлялись далёко заполночь, иной раз даже до утра, во всяком случае, до рассвета, до розового, тихого, прозрачного московского рассвета, и, конечно же, дрыхали после этого, опаздывая на завтрак. Сабуров и Клауберг завтракали за отведенным им столиком на четверых, на котором в специальной подставке были укреплены маленькие флажки: советский — красный, с серпом и молотом, и британский — весь в пестрых скрещениях.
Однажды, оглянувшись по сторонам, хотя в ресторане никого в тот ранний час, кроме них двоих, не было, Клауберг сказал:
— Какие представительные флаги нас осеняют, Пе… тьфу!..Умберто! Не забавно ли, что никто из нашей группы ни к тому, ни к другому флагу не имеет никакого отношения?
— Особенно ты, конечно, — ответил Сабуров, доедая яичницу.
— Ты полагаешь, что эти ублюдки, — Клауберг указал глазами на потолок, имея в виду мисс Браун и Юджина Росса, еще спавших там, на своем этаже, — что они имеют право называться англичанами? — и щелкнул пальцем по британскому флагу. — Или быть причастными к этому, красному, лишь потому, что в них русская кровь?
— Я говорю не о них.
— Значит, о себе?
— А что, разве это не так?
Клауберг долго и изучающе смотрел на Сабурова. Тот уже пил кофе. А Клауберг раскуривал третью сигарету.
— Что ж, ты прав, — сказал он, — стоит тебе пойти в милейший домик на площади Дзержинского, такой, многоэтажный, на весь квартал, и ты вернешься на родину, станешь советским гражданином. Но… — Он поднял палец, как учительскую указку, — тебя сделают советским гражданином только для того, чтобы повесить в полном соответствии с советскими законами. Ни твоя Делия, ни твои ребятки даже и знать не узнают, куда подевался их папочка.
— А меня, Уве, вовсе и не повесят. Тебе известно это?
— С чего бы такое персональное милосердие?
— Когда мне пришлось рыться в советских газетах, особенно в провинциальных, я находил в них отчеты о судебных процессах над так называемыми военными преступниками. Совершенно верно: многих приговаривают к расстрелу. Но это как раз те, кто сам расстреливал и вешал. А так называемым пособникам, к которым отношусь я, дают различные сроки заключения. Лет пять, восемь, десять…
— Двадцать пять!
— Таких сроков у них уже нет. А и были бы, мне бы столько не дали: я никого не убивал.
— Но грабил. Советское государство грабил.
— Я могу чистосердечно раскаяться. Меня не изловят, а я сам приду. Нюанс. И весьма значительный.
— И ты с удовольствием станешь «простым советским заключенным», как поется в одной песне? Обретешь «дом родной»? Осиротеет «Аркадия» в благословенной Вариготте?
Сабуров не ответил, и оба они понимали, что ведут совершенно праздный разговор и что если у Клауберга еще есть возможность вернуться в свою Германию, которая даже усиливается по мере того, как неонацисты набирают силу и, по словам Клауберга, идут к тому, чтобы рано или поздно покончить с этим идиотским преследованием истинных патриотов, то у Сабурова нет никаких надежд вернуть себе родину. Она его никогда не признает. Да, собственно, и к чему это все теперь, когда жизнь-то позади, когда ее так мало осталось?…
После разговоров за завтраком, не всегда, понятно, на такие острые темы, оба отправлялись по своим делам. Клауберг в различные комитеты и управления, Сабуров в музеи, хранилища, архивы. Кроме репродукций, надо было подготовить и текст к ним о русском искусстве. Этот текст не должен быть простым повторением ранее сказанного другими. Сабуров хотел дать свое собственное толкование искусству древней Руси, поэтому он глубоко вкапывался в старые книги и рукописи, добираясь до самых истоков русской художественной мысли. История России была многострадальна и героична. Русь складывалась в непрерывной, непрекращающейся борьбе за право на существование. Со всех сторон на нее шли и шли из века в век желающие поживиться богатствами ее природы, богатствами, создаваемыми искусными руками ее народа, и добрый, гостеприимный народ с широкой, ласковой, тонкой душой не имел возможности ни на час отложить в сторону оружие. Чего же удивляться, что и на иконах в его церквах многие святые вооружены мечами, копьями, одеты в кольчуги и шеломы!
После обеда Сабуров к работе уже не возвращался. Он отдыхал в своей комнате, не отвечая ни на звонки по телефону, ни на стуки в дверь. Все-таки далеко от дома, в непривычных условиях надо было беречь силы: возраст уже не позволял тратить их без учета и расчета.
А вечером у него стало привычкой ходить в театр и на концерты. Он попытался было смотреть советские фильмы. Но ему не повезло. Ничего заметного по летнему времени в Москве не показывали. Шла так называемая «средняя» продукция. При внешней, заданной многозначительности большинство фильмов этих по сути своей было ни о чем. Они были мелки, бесцветны, бесталанны.
В театрах и особенно в концертах было совсем другое дело. На летнее время московские театры или ушли в отпуск, или отправились на гастроли, одни по стране, другие за рубеж. А в Москву съехались театры из других городов Советского Союза, из других республик. В их спектаклях было много живого, острого, волнующего, по ним Сабуров составлял представление о текущей жизни страны. Концертные же программы его просто приводили в восторг. Это были концерты ансамблей из национальных республик, из больших и из таких малых, как республики Северного Кавказа, Забайкалья, Поволжья. Их искусство было оптимистично, глубоко народно, красочно, умно. Конечно, его породил новый строй, революция. До семнадцатого года этого в России не было. Сила новой России, раздумывал Сабуров, в том, что новая власть дала всем народам страны возможность свободно развиваться. Таких примеров, такой власти, такого государственного устройства в истории человечества еще не было. Были могучие империи, но основанные на порабощении одних другими, что и приводило в конце концов к их распаду, крушению. Их сила была их же и слабостью.
В этом широком разливе народного творчества как-то без всякого следа растворились и те, «наводящие мосты», сексуальные певицы из Соединенных Штатов и нестриженые английские олухи, на которых с таким умилением и надеждой взирала в брюссельском аэропорту Порция Браун.
На концертах, в театрах Сабуров заводил разговоры с людьми. Русские, оказывается, как и встарь, любили поговорить, порассуждать на любые темы. Он не признавался в том, что иностранец. Одежды в Москве были пестры и ничем особенно-то не отличались от одежд в других городах Европы; его, Сабурова, по одежде никак нельзя было отделить от коренного советского гражданина; не выделялся он и говором, разве что язык его был несколько старомоден; но ему и в новой Москве встречались старики, которые говорили отнюдь не менее старомодно: «извольте», «батенька мой», «смею ли вас просить»… Акцент некоторый у него был, конечно, ничего не поделаешь: долгие десятилетия жизни за рубежом сказались, особенно после войны, когда русских он уже почти не встречал и говорил лишь по-итальянски. Но в Москву съезжались жители прибалтийских республик, украинцы, люди из Закавказья, из Средней Азии. У многих из них был такой отчаянный акцент, что на их фоне Сабуров говорил чистейшим русским языком. Беседы поэтому со случайными собеседниками были откровенные, с их стороны — откровенные, а не со стороны Сабурова: он-то в откровенность пускаться, само собой, не мог. Люди рассказывали ему о жизни то на Сахалине, то там, где добывают алмазы, то в местах недавно открытых огромных нефтяных залежей. Одни всю жизнь провели в Москве, другие всю жизнь плавают на кораблях по различным странам земли, одни занимаются техникой, другие наукой, одни рабочие, другие люди умственного труда. По их рассказам Сабуров видел, что жизнь обеспечена не у всех одинаково: одни живут в большем достатке, другие в меньшем, но не только нищенства, но и просто острой нужды в стране нет. Если увидишь нищего, попрошайку, то так и знай, что это жулик, аферист, что у него, в одном случае, есть собственный дом где-нибудь недалеко от Москвы, в другом — свой личный автомобиль, в третьем — это гуляка и пропойца. Нет никакой безработицы, неслыханно низка плата за квартиры, просто гроши по сравнению с заработками. А главное — у людей самые просторные горизонты. Все куда-то непрерывно движутся, развиваются, и пределов этому развитию, движению нет. И если люди высказывали тревоги, то их тревоги были совсем не личного порядка. Люди тревожились о том, что молодежь растет несколько легкодумней, чем надо бы, что не вся она понимает опасность, которая постоянно грозит лагерю стран социализма со стороны империалистического лагеря. Беспечность молодых была причиной тревоги очень многих собеседников Сабурова.
— Я вам скажу так, гражданин хороший, — сказал ему, сидя рядом садовой скамейке, пожилой человек в очках с тонким золоченым ободком. — Если напустили полную Москву разных заграничных типов, то за ними надо и присматривать. Ходит этакий при галстучке, в пестром пиджачке. А может быть, он шпионит тут, вынюхивает, а? Бывает, таким другом, демократом прикидывается. А сам аппаратиком щелкает направо и налево. Или эти полуголые девки, которые не поют, а, как молодые волчицы, на луну воют, все на один мотив, они, может, только выдают себя за певиц, потому и поют так скверно, на самом же деле разлагать наших ребят ездят. Ляжками трясут, задами крутят — вот и все их искусство. А девчонки наши насмотрятся на это и тоже ляжками трясут, задами крутят…
— А что вам видится в этом плохого? — спросил Сабуров.
Пожилой человек задумался.
— Особенно-то, если по-обывательски рассуждать, ничего. Все мы люди, все мы человеки. Все из плоти, у всех кровь с температурой тридцать шесть и шесть. Верно. Но обидно же — полсотни лет бились, бились, тяготы какие претерпевали, добровольно претерпевали, с радостью, с восторгом даже… На войнах гибли, руки в кровь ранили на стройках, облик нового человека уже узрели, облик замечательного, советского человека, который не волк друг другу, а брат, товарищ… И вот на тебе — снова, как полсотни лет назад в разных «Луна-парках» и в садах «Буфф», крутеж задами с эстрад и всяческие эти «смотрите здесь, смотрите там»… Гришка Распутин такое обожал, купчики вторых да третьих гильдий. А за ними и мы, значит? А главное-то, роль женщины опять та же? Для услады мужчины, и только? Вся катушка обратно пошла?
— И что, это явление массовое?
— Массовое не массовое. За всё не скажу. А есть. Очагами так… Вокруг чего-нибудь припахивающего. А кому положено препятствовать этому, всяким управлениям культуры, молодежным организациям, те ушами хлопают. Вот и говорю: беспечность страшна. В вихрях вальса, а по-современному говоря, в толкучке твиста, выстрелов на границе не услышишь. А вы как считаете?
— Да, знаете, в ваших словах есть правда. Но во всем нужна разумная мера. Нельзя, чтобы страна превратилась в сплошной публичный дом — а такие страны есть, — но и нельзя, чтобы это был сплошной монастырь. Жизнь-то в Советском Союзе хорошая. Не пользоваться ею — грех.
— Все в меру, все в меру, сами же говорите. А если через меру, несварение желудка получится, такой понос пойдет, не остановишь.
Значит, думалось Сабурову, «наведение мостов» не такая уж безобидная вещь, если вот об этом сам советский человек говорит с искренней тревогой.
В другой раз другой собеседник, лет тридцати пяти — сорока, сказал:
— Вы, папаша, меньше всего ломайте себе голову над мировыми проблемами. Пенсию получили? Нет еще? Ну через год-другой придет срок, получите. И гуляйте себе. Я, как подойдет моя пенсия, и дня лишнего не перехожу. Человеку что надобно? Свобода. А полностью ты свободен только, когда получаешь пенсию. Наша власть — во власть: пенсион ное дело, как часы, у нас заведено. Работу побоку, удочки, ружьишко — и в леса, на озера. В старину только помещик мог себе это позволить, при Советской власти — любой пенсионер!
— Но ведь пенсия не так уж велика, — сказал Сабуров.
— Неважно. На хлеб, на сахар, на квартплату хватает? Хватает. Остальное приложится. Рыба, говорю. Ее насушить, насолить можно на весь год. Охота, дичь. Тоже приварок. Пушнина! Охотничий домишко построишь, на лето дачникам сдавай. Нет, только бы до пенсии, а там обернемся!
Был разговор с женщиной. Она в Москве проездом. Из Мурманска на Севере в гости к сестре в Иркутск, который близ озера Байкал.
— Теперь это просто, — говорила она. — Сел в самолет — и через не сколько часов где тебе надобно. Я бы уже сегодня была в Иркутске. Да решила задержаться. Москву посмотреть. Билет сколько стоит? Не дороже денег! — Она засмеялась. — Сколько бы ни стоил, какая разница. Муж у меня на рыболовном судне плавает. Получает с выработки. У нас на книжках столько, что у самого царя, может быть, не было.
— И что же вы с этими деньгами делаете?
— Чего захотим — купим, куда вздумаем — едем. А что же еще? Живем весело.
Лишь одному собеседнику Сабуров признался в том, что приехал из Италии, и сказал о цели своей поездки. Это было на Пушкинской площади возле памятника Пушкину.
Сабуров сидел там, раздумывая, наблюдая за проходящими, за пробегающими. Вокруг него возилось несколько ребят, они прятались за его скамейкой, они проползали под ногами, хватали за колени, убегая друг от друга с криками: «Дяденька, задержи его!» Досаждали своей возней страшно. Он уже хотел было уйти, как подошел и сел рядом молодой человек с весьма ранним брюшком, с портфелем в руках.
— Брысь! — сказал он ребятам. — Ну, живо!
Те действительно разбежались, ушли на другую сторону площадки.
— Где-то я вас видел? — сказал, всматриваясь в Сабурова, молодой человек. — А! Вы итальянец! Вы в составе группы издательства «New World»?
— Да, да, — вынужден был объявить себя Сабуров. — Из Италии. Да.
— Что ж, вы затеяли хорошее дело. Я вас и ваших коллег видел в Третьяковке, в дирекции. Знаю о ваших планах, слышал разговор. Но за чем вам эта старина? Неужели вас не интересует наше молодое искусство? Обычно оно интересует всех иностранцев. Побывали бы, скажем, в мастерской у Свешникова. Он и старину может, если уж вам без нее никак, и со временность. Он синтетик.
— Да, да, я знаю господина Свешникова. У нас были с ним встречи.
— Свешников тоже, в общем-то, карта битая, — после некоторого раздумья сказал молодой человек. — Настоящего боевого авангарда у нас в живописи нет. Парочка-другая живописцев, два-три скульптора. Небоевиты, уступчивы. В литературе лучше. Жаль, что вам это ни к чему. Познакомил бы с интересными людьми.
— По делам советской литературы специалист мисс Браун.
— Порция? Она здесь? С вами?
— Да. здесь. В тот день, когда мы приезжали в Третьяковскую галерею, ее не было. Но она в Москве, да, с нами.
— Это интересно! Адрес?
— Там же, где все мы, в «Метрополе».
— Вы читали, как она пишет? Нет? Здорово пишет, умно, хитро, ловко. С ее помощью наш литературный авангард вышел на мировую арену. Сборники, альманахи, публикации в журналах — все она! И всегда с ее предисловиями, вводными статьями. Когда с остатками «культовиков» будет покончено, ей у нас памятник поставят, вон там, с той стороны площади. Здесь будет Александр Сергеевич Пушкин, напротив — она, Порция Браун. Она ловко вывозит рукописи за границу.
— Почему вы со мной так откровенно разговариваете? — спросил Сабуров. — А вдруг я не сочувствую тому, что делает в Советском Союзе мисс Браун? Вы неосторожны.
— Как так не сочувствуете?! — Молодой человек удивился. — Вы итальянец?
— Да.
— Из Италии?
— Да.
— Может быть, вы итальянский коммунист?
— Нет.
— Тогда не пугайте зря. Да, собственно, мне пугаться и нечего. Я разделяю точку зрения Порции Браун на советскую литературу, на советское искусство, как она, отрицаю социалистический реализм. Советская литература существовала как подлинная литература лишь до конца двадцатых годов, потом этот знаменитый соцреалистический провал до пятидесятых. И лишь теперь кое-что стало появляться, вновь заслуживающее внимания. Я об этом открыто говорю, открыто пишу. Порция Браун это знает. Недавно она ссылалась на мои статьи в своей новой работе.
— А чего вы этим хотите достигнуть, такими высказываниями? — спросил Сабуров.
— Как чего? Покончить с догматической литературой, которая тридцать лет давила на мозги советских людей, покончить с атмосферой, в которой такая литература возможна.
— А затем?…
— Затем? Расцвет новой литературы!
— А именно? Назовите примеры ее.
Молодой человек стал называть неизвестные Сабурову имена, их было очень мало, перечислять названия произведений, которых тоже было очень мало, еще меньше, чем имен авторов, Сабуров читал два-три из них.
— Да, кое-что читывал, — сказал он. — А вот из той, как вы говорите, догматической литературы мне известны многие. Да, молодой человек, многие. — Сабуров тоже стал перечислять имена и называть книги, которые попадались ему еще до войны, и в войну, и после войны.
Молодой человек, откидываясь на спинку скамьи, всхохатывал при каждом новом имени.
— Макулатура! — сказал он, обобщая в конце концов. — Их давно и в руки никто не берет.
— А вот один из моих знакомых, — сказал Сабуров, — из тех одураченных итальянцев, которые ходили воевать против Советской России в сорок первом, сорок втором и сорок третьем, рассказывал мне, что именно эти книги находили у пленных советских солдат, что именно с этими книгами они ходили в бой и, надо сказать, в конце концов весьма успешно его выиграли.
— Ничего себе пропагандочка! — воскликнул молодой человек. — На вас она, оказывается, тоже действует. Значит, мы еще слабо разъясняем свои прогрессивные позиции, еще плохо знают в Италии нашу настоящую литературу. Хотите, я вас познакомлю…
— Нет, — резко ответил Сабуров. — Обращайтесь с этим к мисс Браун. Я итальянец, мне в ваши дела лезть незачем. А она дитя белой эмиграции, и для нее все, что порождает надежды, — хлеб насущный.
— Какие надежды? Вы о чем? — Молодой человек насторожился.
— Надежды на то, что Советской власти в России не будет и что все бывшие русские сановники смогут вернуться в свои родовые поместья.
— Глупости, господин итальянец! Вы начинаете приклеивать ярлыки. подобно тому, как их приклеивают некоторые из наших советских сочинителей, к примеру, некий товарищ Булатов! — Молодой человек сделал ударение на слове «товарищ».
— Кстати, я читал его роман о военных летчиках, — сказал Сабуров. — И он мне понравился.
— В переводе все выглядит лучше.
— Зачем же в переводе? Я на русском языке читал. Вы же видите, как хорошо я владею вашим языком.
— Все равно, вам, иностранцу, не ощутить всей силы или слабости книги, написанной на русском.
— Да, конечно. — Сабуров встал. — Желаю вам успеха, молодой человек. У вас, русских, есть прекраснейшая басня Ивана Андреевича Крылова. Название ее: «Свинья под дубом вековым». Почитайте. Советую. — И ушел..
Он с отвращением думал об этом человеке. Кто это такой? Из какого теста? На каких дрожжах взошел? Чего ему надо, чего не хватает? Какая-нибудь бездарность, много о себе мыслящая, завидующая другим, у кого успех, кто талантливее. Во все века будут подобные, и вот даже социалистическое общество не смогло их избежать. Нет, встречая таких, разговаривая с ними, не понять, почему же была разбита гитлеровская Германия, почему железные немецкие дивизии не смогли взять Москву, Ленинград, Сталинград, почему советские армии гнали немцев до самого Берлина. Кто же это делал? Где они? Надо прорваться к ним, увидеть их. Тех, тех, которые сидели в ледяных траншеях под Ленинградом зимой с сорок первого на сорок второй. С Белой башни в городе Пушкине эти траншеи казались черными царапинами на белом снегу. Но через эти тонкие полоски, через эти царапины немецкий сапог так и не смог переступить. В новых книгах, о которых разглагольствовал здесь молодой человек с брюшком и портфелем, о победителях говорят редко, и они в этих книгах совсем не такие, которые смогли бы разбить гитлеровскую армию, — это рефлектирующие хлюпики, боязливые, сомневающиеся, не верящие друг другу.
Все сильнее было желание повидать писателя Булатова, имя которого было названо и в этот день. Не зря, наверно, с такой ненавистью его поминают некоторые. Немцы с ненавистью говорили в свое время о комиссарах, о политруках, коммунистах, вообще о каждом советском человеке, который не сдавался, противостоял им и отвечал ударом на удар. Булатов не комиссар, не политрук, а писатель, но о нем говорят тоже с ненавистью. И кто говорит? Люди, которые, как правило, неприятны и ему, Сабурову. Не. удивительно ли?