41

В конце-то концов так и оказалось: никто не отказывал Антонину Свешникову в приеме в Союз художников, потому что он, наслушавшись советов, туда и не подавал, никто не мешал ему устраивать выставки, потому что никому и в голову не приходило устраивать их; и вообще, многое из того, что происходило вокруг Свешникова и его имени, было результатом неведомо кем и откуда направляемой, темной, потаенной возни. Советники и секретари западных посольств, иностранные журналисты, заезжие дяди и тети… Булатов убедился в том, что два безвольных человека — сам Антонин Свешников и его жена Липочка — были опутаны заманчивой паутиной сладкой лести, всяческих обещаний, щедрых подачек.

Никто нигде не возражал; напротив, все говорили: «Помилуйте, Василий Петрович! Какие разговоры! Конечно же, конечно! Он должен быть в Союзе художников! О чем разговор!»

Один из старых мастеров живописи с охотой откликнулся на просьбу Булатова съездить в мастерскую Свешникова и посмотреть его последние работы. Приехали они не совсем удачно, самого Свешникова в мастерской не было, застали только Липочку, в отсутствие мужа наводившую порядок.

Все осмотрели, и когда покинули мастерскую, Булатов спросил:

— Ваше мнение, без скидок, без дипломатии, Александр Николаевич? Что бы о работе Свешникова вы сказали самому себе, так вот, один на один с самим собой?

— Самому себе-то? — заговорил старик, усевшись в машину. — Ну как вам сказать? История эта, по-видимому, не простая. Но в искусстве — закономерная. Парень способный… Я не хочу бросаться великим словом «талант». Не говорю, значит, что талантливый, я говорю осторожно: способный. Но он без школы, Василий Петрович. Мало и плохо ученый. Припомните, пожалуйста, портретик той бледной девицы, который у окна… Вяло, неуверенно наметил линию ее лица, да еще и на каком мутном фоне его выписал. Лицо сплылось с этим фоном, пятно, мазня получилась. А как бы надо-то, по науке, по здравому живописному смыслу?… — Он стал объяснять Булатову законы и тонкости рисунка, цвета, света. — Ну, я его не во всем виню, — сказал дальше. — От себя он виноват в том, что не доучился, не больно умно обиделся на нас, стариков, которые учиться-то его заставляли. Но есть грех у нас и общий. Краски у нас пока еще неважные. И у Антонина вашего красок должных нет. Однако все на краски тоже не свалишь. И муть только отсутствием должных красок не объяснишь. Идет она, если хотите знать, оттого, что свои тональные искания он производит не в воображении, как делали великие мастера, а по-ремесленнически, тут же, на полотне. Из одного тюбика наляпал, из другого, перемешал все это кистью, вот грязь и получилась. Лицо-то у дипломата сине-лиловое вышло. Кто это?… Будто бы Римский-Корсаков сказал: есть, мол, композиторы без рояля, а есть композиторы у рояля. Что сие значит? Без рояля который, он всем своим существом слышит и творит музыку, она в нем в самом звучит, поет в нем музыка. А который у рояля — тот эмпирическим путем, тренькая и бренькая, сочиняет. Не так, так этак. И краски тоже, подобно музыке, всю гамму их, всю радугу нутром чуять надо, ощущать их с закрытыми, завязанными глазами. А вот этак мешать, что пойло корове в ведре, — нет, братики, это не художество!

— Значит?…

— Да ничего еще оно не значит! — досадливо отмахнулся старик. — В основе, говорю, парень способный. Рисунок у него есть, удар, как говорится, точный. Не будет лениться, будет работать, — свое возьмет. А история-то, начал я с чего, насчет общего-то нашего греха, она, непростая. Она вот чем непростая. Какие-то суетливые людишки, не пойму уж и кто, ухитрились-таки разъединить нас, старых и молодых. Вот и Свешников ваш страдает из-за этого разъединения. Маракует что-то сам — один, сызнова самовар да велосипед изобретает, А они уже давно есть — и велосипед, и самовар, и что хочешь. Он к старикам не идет — внушили ему предубеждение против них, они к нему тоже не идут, они не любят, когда к ним по-хамски относятся. Ну и в самом деле, Василий Петрович!.. Получаю вот на днях письмишко… Вот оно, кстати… — Он достал из кармана пиджака измятый конверт, вытащил из него листок бумаги. — Чего пишет гражданин! «Прочел вашу статейку в газете. Хватит трезвонить, долой с колокольни! Сорок лет давил ты своей преуспевающей тушей наше искусство. Хватит! Или загибайся сам скорее. Или…» А подпись: «Один из молодых». И откуда? Штемпель-то… Из Бобруйска! Кому я там, в Бобруйске, так насолил, что «или» предлагают сделать, диву даешься. Ну как тут быть?

Шум насчет возможностей выставки Свешникова в эти дни все нарастал. В мастерскую наведывались заказчики Антонина, они звонили ему, на что-то намекали, все время как бы подмигивали. Антонин даже стал побаиваться оставаться в мастерской один на один с ними.

Прикатил в своем длинном голубом автомобиле Гарри Соммерс, добродушный корреспондент сразу нескольких газет. Он был из какого-то иного теста, чем многие из его коллег, ничего скандального никогда не писал; он, кажется, даже симпатизировал Советскому Союзу.

Он сказал:

— Мое дело десятое, как говорят у вас в России. Но мне было бы очень жаль, если бы на вас мои коллеги сделали бизнес.

После его отъезда Липочка заволновалась.

— Все это очень странно, Антонин! И от этого делается страшно. Чего от нас хотят?

— Не знаю и знать не хочу, — в раздражении ответил Свешников. — Пошли они все к черту.

— Но они не идут к черту, — возразила Липочка. — Они наседают. Видишь, даже Соммерс сказал, что на тебе делают бизнес.

— Он сказал не «делают», а не хотел бы, чтобы делали. Это разные вещи.

— Он просто так уклончиво выразился. А смысл один: делают, делают, делают! Тебя обрабатывают, Антонин.

— Тебя, если хочешь знать, тоже! — крикнул Свешников. — И еще как! Туфли, кофты, всякое такое. Суетилась, Липа, чего уж там.

— Я баба, мне простительно. Ты, мужчина, должен мыслить, разбираться, что к чему. Так же нельзя, чтобы тобой играли.

В довершение ко всему заехал Феликс Самарин и сказал:

— Заводские слышали совсем уж гнусное иностранное радио. Одна эмигрантская скотина утверждает, что ты их верная опора внутри нашей страны. Неужели промолчишь? Не дашь им сдачи?

— А что, что я могу? Как дать? Где?

— Я не знаю, но несколько лет назад я читал о Серове, о Валентине Александровиче. Ты уважаешь, кажется, его. Ну вот он сказал однажды так: «Каков бы ни был человек, а хоть раз в жизни ему придется показать свой истинный паспорт». Покажи, наконец, Антонин!

— Все, Липынька, — сказал, проснувшись среди ночи, Свешников. — Больше нет сил выдерживать это. Мы завтра же… сегодня же… уезжаем в Псков. Помнишь фотографические снимки, которые приносил Булатов?

И вот все осталось позади: звонки, визиты, намеки, нервотрепка. Антонин и Липочка Свешниковы живут в деревне неподалеку от сожженной Красухи. Они уже в натуре не один раз осмотрели талантливый памятник погибшим здесь осенью 1943 года, все снова и снова ощущая его могучую впечатляющую силу.

— Ты знаешь, о чем я думаю? — сказала однажды Липочка. — О том, что если бы твоя бабушка не увела тебя отсюда в Ленинград, то ведь и она бы и ты лежали сегодня под этими камнями. Страшно представить!

Они бродили пешком по деревням, встречались с людьми, пережившими немецкую оккупацию. Антонин вглядывался в их черты, отыскивая в них складки скорби, отрешенности, чего-то неземного, богодуховенного. Первые его наброски были все в той же, характерной для него манере: лица святых с древних икон, лица нездешних, давних. Но он злился за это на себя, рвал бумагу, картон. Для этого не надо было никуда ездить, можно было сидеть в своей мастерской и, вспоминая фрески Владимира, Суздаля, Ярославля, Ростова-Ярославского, видеть сквозь них лица современников и переносить на холст эти причудливые, создающие видимость новизны сочетания древности с сегодняшней действительностью.

Но чем больше было встреч с людьми окрестных селений, чем больше разговоров с ними, тем все сильнее давало себя знать чувство неудовлетворенности своей работой, тем настойчивее разрасталось желание найти более верную форму для раскрытия внутренней сущности тех, кто жил сегодня и работал на псковской земле.

Никто здесь не мог ответить Антонину на его вопросы о судьбе родителей. Их могли знать, очевидно, только красухинцы, но из красухинцев в живых осталась одна-единственная жительница, и та пережила столько личного горя, что многое улетучилось из ее памяти. Но его родители ходили по этой земле, они боролись тут с врагом, они здесь геройски погибли. И сколько бы Антонин ни старался думать о них, как о мучениках, о жертвах, у него это не получалось. Верх брали иные начала. Он взялся писать портрет старой женщины, лицо которой изрезали морщины; в них, казалось ему, лежала глубокая скорбь. Но в разговоре с нею он выяснил, что она была партизанской пулеметчицей, на ее счету десятки убитых гитлеровцев, и когда она рассказывала о своих боевых делах, морщины разглаживались, в глазах загорался огонь азарта, будто она вновь у своего пулемета и косит его огнем кого-то там впереди, видимого только ей одной. И так было с каждым, на кого бы ни обращалось внимание Свешникова. Один, прихрамывающий, казалось бы, совсем немощный, подрывал, оказывается, немецкие железнодорожные эшелоны. Другая была партизанской связной и не раз пробиралась через линию фронта. Третий ходил в блокированный Ленинград со знаменитым продовольственным обозом весной 1942 года. Теперь они и сами, и их дети, и даже внуки работали в колхозах, на льнозаводах, в различных советских учреждениях. Они могли сколько угодно рассказывать о радостных переменах в жизни, о своих планах на будущее. Но о чем-либо страшном, трагическом, ушедшем говорили уже скупо, немногословно и без особой охоты. Антонин Свешников не находил среди них ни тех лиц, которые, как ему думалось в своей мастерской, знаменуют собой подлинный лик русского народа, ни тех черт сельской жизни, которые ему так старательно расписывал поэт Богородицкий.

Как-то они поехали на катере по Псковскому и Чудскому озерам. День был теплый, но ветреный, и ветер, срывая гребни волн, бросался в лицо брызгами. Дышалось легко, во всю грудь.

Антонин и Липочка стояли на мостике катера возле рулевого и всматривались в зеленую даль. На затянутых дымкой берегах белели древние-церковки под зелеными куполами. Но только они, пожалуй, и были здесь из того далекого, навсегда ушедшего, которое еще совсем недавно виделось Антонину сущим. Рулевой был крепким псковичем, недавно окончившим речное училище. Он заговаривал о прочитанных книгах, о виденных кинофильмах. Моторист играл на гитаре и пел модные песенки. Мимо проносились другие катера. Промчалась поднявшая над водой свое стремительное, узкое туловище «Ракета». Невысоко ходил над озером кругами легкий самолетик, высматривая скопление рыбы для того, чтобы сообщить о них чудским рыбакам.

Антонин посмотрел на Липочку, она взглянула на него, поняв его без слов. Он говорил ей глазами: «Не так мы жили, Липочка, не так». В ответ она положила свою ладонь на его руку, обхватившую медный поручень. Как надо жить, ни тот, ни другой еще не знали, до сознания этого еще надо было пройти, может быть, немалый путь. Но одно то, что им становилось очевидным, как жить не надо, само по себе было уже началом этого нового пути.

Загрузка...