45

Генка два дня не выходил на улицу, до вечера понедельника. Он знал, что в понедельник отец ездит на свою службу прямо с дачи и, значит, домой явится именно только к вечеру этого дня. К тому моменту должна быть приведена хотя бы в относительный порядок расквашенная Генкина физиономия. Он грел синяки грелкой, прикладывал кубики льда из холодильника к разбитой губе, к опухоли вокруг глаза. Лечение шло успешно, но медленно. А главное, Генкину душу раздирала нестерпимая обида. Бывает, конечно, люди напьются и лезут в драку; обычно хорошие, мирные люди, а вот, выпив, становятся как бы совсем другими. У отца есть знакомый, который, когда трезвый, что называется, мухи не обидит, такой всегда грустный, с печальными серыми глазами в густых девичьих ресницах; а напьется — первые у него слова: «Хочешь, я тебе сейчас дам под ребро, хочешь?» — и в самом деле так и прет на тебя, вращая кулаками, глазами, не обережешься — двинет в печень, дух захватит. Может быть, и этот Клауберг, несмотря на то, что он профессор, подвержен озверению в состоянии хмеля.

Допустить все можно. Но ведь он, этот профессор, — Генка отлично помнит, — бил как садист, как палач, со вкусом, профессионально. Да еще и плевался. Почему?

Обида мучила. Благо, никто не видел, Генка то и дело принимался плакать. Сидит, смотрит в одну точку, а слезы по щекам так и бегут, так и бегут.

Нисколько не утешала стодолларовая бумажка на тумбочке. Она свидетельствовала, конечно, что Клауберг понимает свинство своего поведения. Но тоже, скажите, пожалуйста, способ принесения извинений! Сунул купюру — и чист.

Купюра, правда, была крупная, солидная. Сто долларов в мировой, свободно конвертируемой валюте — это не шуточки. В валютном магазине на нее можно сорок бутылок виски отхватить. Или какого хочешь барахла охапками: ботинок, туфель, галстуков, пиджаков, отрезов на костюмы, плащей. Можно, конечно… Но это же неслыханное падение, это, как хотите, а все-таки тоже торговля телом: тебя бьют и за это платят. Бумажка ценная, что говорить. Но мог бы не ее, а записку оставить: извини, мол, все мы человеки, перехватил.

При всей Генкиной любви к деньгам, тем более к валюте, редкостная бумажка эта его не радовала. Чем больше он раздумывал над нею, тем больше она его угнетала, унижала, оскорбляла.

К понедельничному вечеру еще нельзя было сказать, что следы событий с его лица сошли; отцу, во всяком случае, в таком виде показываться не следовало. Но выйти на улицу было можно. И Генка решил пойти к Клаубергу, отдать ему сотню и, может быть, если сумеет набраться духа, высказать свою обиду. Пусть не думает, что за деньги все можно. У нас не заграница.

На стук в дверь комнаты Клауберга в «Метрополе» ответа не было. Постучал к Юджину Россу.

— О, Геннадий! — воскликнул тот, отворяя. — Сколько лет, сколько зим! Ты где же пропадал? И что это за пятна у тебя на лице? Подрался?

— Да, — решил соврать Генка. — Тренировались, применяя твои приемчики, Юджин. Вот и результаты.

— Ты молодец! Смельчак! — одобрял, гладя его по плечу, Юджин Росс. — Хороший удар — это не то, что вонючие стриптизы. Слышал я, как Порция Браун отличилась. Главное, нашла что показывать. Она же старая выдра, ей давно за тридцать. Словом, тю-тю, не то посольство, не то ваши власти, но кто-то из них дал ей коленом под зад, отбыла в Париж. И герр Клауберг — тоже. Но он через несколько деньков вернется. А она — нет.


— Господин Клауберг уехал? — Генка растерялся. Бумажка в сто долларов жгла ему карман. Он хотел во что бы то ни стало отделаться от нее, это была позорная бумажка.


— Значит, вас осталось двое? — сказал он. — Ты и господин Карадонна? Он-то не уехал?

— Он — нет. Он теперь у нас главный, до возвращения Клауберга.

Сабуров сидел в своей комнате, читал очередное письмо от Делии.

Как обычно, она начинала с упреков за то, что он слишком надолго застрял в России; вместе с тем временем, которое он провел в Лондоне, это уже скоро будет полный год, как его нет дома, наверняка он спутался с какой-нибудь русской; пусть-ка только он вернется, она тотчас влепит ему за это пару отборных пощечин. Он, конечно, понимал, что все это шутки в духе Делии, и видел ее воинственную улыбку, с которой она писала такие строки.

Дальше в письме сообщались вариготтские и туринские новости.

«Синьора Антоииони получила письмо от бывшей жены Спада, — сообщала Делия. — От синьоры Леры. Ты, может быть, встречаешь ее там, в Москве. Если нет, вот тебе адрес, навести и передай привет. А еще передай, если синьора Антониони не успела ей сообщить, что бывшего муженька синьоры Леры выгнали из коммунистов. Он болтался, оказывается, в Москве по делам фирмы, и что ты думаешь, Умберто? Напихал в свой чемодан контрабанды, чего-то такого, что нельзя вывозить, и таможенники его застукали. Получился скандал. В одной миланской газете было написано, что он вез что-то печатное, очень недружественное Советскому Союзу. А что я говорила? Тезка Муссолини не может быть порядочным человеком. Но он нисколько не горюет. Он быстренько опубликовал письмецо в газетах. Его выгнали грязной метлой, а он пишет: „Почему я разошелся с коммунистами“. Да потому, что он негодяй. Чего тут объяснять! Его папаша путается с МСИ, с этим „социалистическим движением“, которое вздыхает по покойному дуче, и дает этим новофашистским молодчикам деньги. У него связи среди больших богачей. Он уже нашел своему Бенито уродину, вместе с которой, как говорят, ее папаша отдает жениху шикарную виллу за Альбенгой, почти на самой границе с Францией, так что синьор Спада в нашу Вариготту уже не заглянет. Разве если проплывет мимо на яхте из Ливорно или Савоны».

Заканчивалось письмо тоже в ее обычном стиле:

«Дети тебя ждут и целуют. Ну и я могу чмокнуть, если тебе это еще надо».

Сабуров улыбался прочитанному, за расползающимися кривыми строками письма видел его автора, Делию, видел свой дом — виллу «Аркадия», зеленые улицы Вариготты, каменистый берег, море, и ему захотелось поскорее туда, к Делии и к детям. Здесь, в России, он родину потерял. Как ни тоскливо думать об этом, но потерял, потерял. Не она его отвергла, а он сам перечеркнул все, надев когда-то по роковой, губительной ошибке немецкий мундир.

Он поморщился, когда постучали в дверь. Поди, Юджин, который каждый вечер напивается и не дает ни себе, ни ему, Сабурову, покоя.

— Войдите! — крикнул он с досадой по-русски.

Нет, это был не Юджин. Это был Геннадий, сын доцента Зародова.

— Господин Карадонна, — заговорил Геннадий, — извините, что беспокою. Но я шел к господину Клаубергу. А его, оказывается, нет.

— Да, он улетел.

— А у меня такое дело. Ждать его возвращения… Он забыл у меня эту бумажку… Я бы хотел оставить ее у вас…

— Сто долларов?! Как забыл?

Сабуров смотрел на парня и думал о том, что тут какая-то очередная темная история. Такие бумажки спроста не оставляют, не забывают. Тем более не сделал бы этого Клауберг с его немецкими правилами.

— Товарищ… то есть господин Карадонна, — заговорил Генка, чувствуя, как у него вновь начинают от обиды дергаться губы. — Я вам скажу правду. Я пригласил господина Клауберга ко мне домой. Мы там не множко выпили, и он… Нет, вы даже представить себе не можете… Он меня избил. Вот, вот, вот!.. — Генка указывал на своем лице места ударов. — Господин Карадонна, он же известный профессор! Почему же это? Почему? И вот, уходя, сунул мне эту бумажку. Оставил на тумбочке возле кровати. Скажите, что же это такое?

С недоумением, с возмущением слушал Сабуров торопливый мальчишеский рассказ человека, которого назвать мальчишкой уже было нельзя. По летам он взрослый, вполне взрослый, а по духовному миру, по развитию?… Странно.

— Зачем вы пили с ним, Геннадий, зачем? — спросил он с какой-то внутренней мукой. — Что общего у вас с этим человеком, с профессором Клаубергом? Ни возрастом, ни профессией, ни идеалами — ничем, решительно ничем вы с ним не связаны. Что вас заставило водить с ним компанию и даже взять вот и напиться со старым, чужим вам представителем чужого, чуждого мира?

Геннадий смотрел в пол и молчал. А что он мог ответить? В самом деле, почему он потащил Клауберга к себе домой? Почему он вообще больше крутится вокруг всяких иностранцев, чем общается со своими сверстниками? А Карадонна как бы подслушал его мысли.

— Разве у вас нет лучшей компании? Разве у вас нет друзей, таких же молодых, как вы, ваших русских, советских, которые заняты такими интересными, удивительными делами, о чем мы, иностранцы, можем лишь вычитывать из газет, а вы это все можете делать своими руками, участвовать в этом, быть хозяевами этого.

— Чего? — спросил Генка, не подымая головы.

— Как чего? Великой страны! Великих дел! России! Да вы знаете, что такое Россия? Нет на земном шаре сегодня страны, нет народа, на которые бы так или иначе, но не оказывала своего влияния Советская Россия! Одни ей завидуют, другие подражают, третьи учатся у нее, даже не желая в этом признаваться. Будущее за теми, кто пойдет дорогой России.

— Это говорите вы, итальянец? — Генка поднял глаза на Сабурова.

Тот встал.

— Да, это говорю я. Я многое повидал на своем веку, очень многое. И очень горькое. Слушайте. — Он подошел близко к Генке, навис над ним. — Вы мечетесь, вы разбрасываетесь, а потом вот глотаете слезы обиды. Молодой человек, — как-то разом он заговорил с ним на ты, — я тебе задам вопрос: чего же ты хочешь? Чего? Ответь!

В мозгу Генки, путаясь, сплетаясь, неслись клочьями торопливые мысли. Как, что ответить на так вот прямо, отчетливо поставленный вопрос: чего же он хочет? Отец, это известно, тот рвется в верха. Тот хочет иметь кабинет с кондиционированным воздухом, черный длинный автомобиль, сидеть в президиумах, красоваться на экранах телевизоров, быть депутатом, лауреатом. А ему, Генке, что надобно? Он никогда об этом не думал, он не знает — что. Взять, скажем, сестру Ию. Ия — идеалистка. Ей нужна жизнь возвышенная, красивая, интеллектуальная, а не материальная. А ему? Он не думал, не знает. Феликс Самарин? Того вообще не понять. «Класс! Классы! Борьба миров! Человек должен быть всегда честным, к чему-то стремиться значительному». А к чему — никто толком не знает, не объяснит, все болтают общие слова.

— Не знаю, — ответил Генка наконец на вопрос Сабурова. — Так вроде бы всяких мыслей полна голова. А вот такого бы… — Он поделал в воздухе руками, как бы охватывая некий шар, округляя его. — Такого — не скажу. Не знаю.

Сабуров ходил от окна к двери, от двери к окну.

— Ты хочешь, — сказал он вдруг, — чтобы в вашей России кончилась Советская власть?

— Что вы, господин Карадонна! Зачем так?

— Ты хочешь, — не замечая его протеста, продолжал Сабуров, — чтобы началась новая война, чтобы вы потерпели в ней поражение и к вам бы наводить свои порядки ворвались какие-нибудь неоэсэсовцы, неогитлеровцы — неважно какой национальности — снова ли немцы, или кто другой

— Я вас не понимаю, господин Карадонна! — Генка тоже встал.


— Ты хочешь новых Майданеков и Освенцимов, Равенсбрюков и Бухенвальдов? Ты хочешь, чтобы русских и всех других, из кого состоит советский народ, превратили в пыль для удобрения европейских или американских полей? Ты хочешь, чтобы Россия была только там, за Уралом, а до Урала весь ваш народ был истреблен и на его землях расселились завоеватели? Ты знаешь о плане ОСТ? Пойди в библиотеку, найди со ответствующие книги и познакомься с планом ОСТ, вдумайся в него, про чувствуй его. Ты увидишь, что приход западной «демократии», которой завлекают вас, молодых русских, западные пропагандисты, — это отнюдь не полные витрины ширпотреба, а прежде всего истребление ваших народов, уничтожение вашего государства, уничтожение России. По плану ОСТ предстояло или полностью уничтожить русский народ, или если какую-то часть оставить, то только ту, которая явно обладает так называемыми признаками нордической расы, да и то при непременном условии ее онемечивания. Учебные заведения у вас были бы ликвидированы, за исключением четырехклассных школ, всюду как государственный был бы введен немецкий язык, немцы принудительно сократили бы рождаемость русских. Это обширный и жестокий план, план ОСТ. Ты хочешь, чтобы его где-то возродили?


Сабуров открыл бутылку минеральной воды, налил в стакан, выпил.

— Ты протестуешь, отмахиваешься. Но были русские, которые этого хотели, полагая, что так они вернут себе родину. Среди них были и такие, как ты, молодые, запутавшиеся. Они надели на себя немецкие мундиры и вместе с гитлеровцами маршировали по русским дорогам и полям. На их глазах жгли русские деревни, убивали русских женщин и детей, а они думали, что так и надо, что это для них путь на родину, путь к возврату былого. И все рассеялось как дым. Они обманули себя. Никакой чужак тебе не поможет, он думает о своем, ему плевать на тебя, ты нужен ему лишь до той поры, пока он добьется своего, а тогда и ты лети ко всем чертям, и тебя сожгут, растопчут, развеют пеплом по свету. Пальцы грызут сейчас те, кто поверил врагам России, пытаясь видеть в них своих если не друзей, то хотя бы союзников. До того, как напялить на себя немецкие мундиры, они еще могли на что-то надеяться, на то, что русский народ примет их обратно, простит ошибки и заблуждения горячих лет революции. Но после тех мундиров — все, конец. Родина потеряна на веки. Не только родина — имена, фамилии русские потеряны. Поверь мне, Геннадий. Уж я-то знаю, я-то видел, я-то испытал.

— Что же делать? — сказал Генка растерянно.

Сабуров уже успокоился, говорил обычным своим ровным тоном:

— Прежде всего ответить самому себе на этот вопрос: чего же ты хочешь? Или того, о чем я только что сказал, или того, к чему призывает тебя твой народ. Третьего нет. Вот слушай. Я получил письмо из дому. У нас там был некий синьор Спада. Собственно, он и сейчас есть. Но я говорю «был», потому что он состоял в партии коммунистов, а теперь его в ней нет. Послушай. — И Сабуров прочел то, что о Спаде, о его провале на советской таможне, о его родне, о предстоящей новой женитьбе сообщала Делия.

— Я знаю его бывшую жену, — сказал, тоже приходя в себя после волнения, вызванного речью Сабурова, Генка, — Лера Васильева. Она выходит замуж за одного моего знакомого.

— Меня вот просят передать ей привет, — сказал Сабуров. — В Турине ее многие полюбили. Я ведь тоже ее знаю. Мы как-то однажды очень хорошо с ней беседовали на одном из итальянских холмов, высоко над морем.

— Хотите, мы к ним сходим завтра? — предложил Генка. — Сегодня-то поздно, в такой час даже к хорошим знакомым и то не очень удобно вваливаться.

Назавтра он созвонился с Лерой и Феликсом. Оказалось, что Лера уже переехала к Самариным, что они уже зарегистрировали свой брак в загсе и что вот несколько дней подряд к ним ходят поздравители, и как они ни старались избежать свадьбы, ничего из этого не вышло. Дробными частями свадебные торжества происходят каждый вечер, в том числе и в тот день состоится гулянка, и если Генка приведет иностранца, ничего страшного не будет, напротив, очень хорошо.

Узнав об этом, Сабуров раскопал в своем багаже альбом превосходных репродукций, лучших произведений живописи из музеев и частных собраний Венеции, тщательно, как и полагается в таких случаях, оделся, и они вместе с Генкой отправились к Самариным.

В тот вечер у Самариных собралась родня молодых — родители Феликса, родители Леры — да самые близкие друзья родителей, всего человек с двадцать. Подарок Сабурова был принят радостно, Лера поцеловала «синьора Карадонну» в щеку, сказав, что они старые знакомые. Его усадили на почетное место за столом. Справа и слева от него располагались крепкие здоровяки его возраста, видимо, любители не столько выпить («печень, сердце, давление»), сколько поговорить.

— Знаю вас, итальянцев, — сказал один с широкой улыбкой. — Под Сталинградом встречались, на Дону.

— Я там не бывал, — счел необходимым сказать Сабуров.

— Это эпизод, — согласился сосед. — А студень у вас в Италии едят? Мы считаем его чисто русским кушаньем.

— Да, — сказал Сабуров, — вы, очевидно, правы. Заливные делают во многих странах, а вот такой холодец…

— Ого, вы даже тонкости русского языка знаете! — восхитился сосед. — Холодец!

— Да, знаю. Холодец. Так вот, такого холодца нигде не встречал, кроме как в России, а если видывал его и за рубежами, то тоже только у ваших русских.

— Встречались с нашими эмигрантами-то?

— Случалось, конечно.

— Ну и как они? Все еще точат на нас зубы? Или одряхлели?

— Старые уж не точат. Точить нечего. Жалеют, жалеют, что удрали из России. А молодые… Из тех, знаете, которые во время войны ушли…

— Это же недобитки. Это понятно.

— Что значит — недобитки?

— Вражье. Кулачье. Мелкая дрянь. Я слышал, княгиня одна русская была в героях французского Сопротивления.

— Да, была. Вика Оболенская. Ее гитлеровцы казнили. Отрубили в берлинской тюрьме голову.

— Ну вот. А кулак, брат ты мой, на это неспособен. У него даже и показного благородства нет. Одна подлость.

— Вы, пожалуй, правы, — согласился Сабуров. — Очень нечисто плотный народец эти неоэмигранты.

Кто-то за столом затеял речь о том, как, мол, здорово, что Лерочка снова в Советском Союзе, на родине, и что еще не настали времена, когда человеку независимо от его национальности, от принадлежности к тому или иному народу на земле всюду будет дом родной.

Худенький старичок, как сказали — дедушка Леры, тихо, но очень внятно утверждал:

— Русский человек должен жить в России, а если Россия его не устраивает, он не русский человек. Россия!.. Да ты выйди на берег русской речки, на холмик подымись, взгляни окрест — луга какие, поля, березки, а воздух-то, воздух — прозрачный, голубой, в ушах от него туго, аж звенит! Леса вдали. Облачка над ними. Белые на голубом. Краски мягкие, тонкие, по глазам не хлещут. Сядешь и засмотришься. И подумаешь. Об истории нашей подумаешь.

Он говорил об истории России, хорошо говорил, красочно, образно, и перед Сабуровым медленно проплывали картины давней, нездешней Руси, которая как бы и ушла в невозвратное, но связи с ней, минувшей, у новой России не оборвались. И, может быть, потому, что, став совсем другой, Россия не отказалась все же от древних ценностей своих, не порвала с ними, она вот так могуча ныне духом и своими начинаниями. Сабурову захотелось сказать тост. Спросив у соседа, как имя и отчество Лериного деда, он назвал его по имени и отчеству и заговорил:

— Вы сказали чудесную речь. Мне, иностранцу, она напомнила многое. У меня есть друг, русский человек. Он тоже живет в Италии, и мы с ним видимся иной раз. Родители увезли его из России маленьким. В годы революции. Они думали спастись от нее на чужбине. Своего сына они воспитывали в ненависти к ней. Вернее, они учили его раздваиваться: любить Россию и ненавидеть ее народ. Получилось плохо. Во имя такой странной любви к России без народа он, этот мальчик, когда вырос, пошел вместе с немцами отвоевывать себе Россию от ее народа. А оказывается, без народа страна не существует. Она существует только с народом и для народа, для того, кто ей верен, кто никогда ей не изменит. Кто изменил России, пусть никогда ее своей родиной не называет, потому что это неправда. Некоторые из тех, кто бросил ее в трудные годы, кто проклял ее, под старость рвутся обратно: хотя бы, мол, умереть на родной земле. Но умереть на этой земле — это совсем не то, что жить на ней, и они не родину находят таким образом, а всего лишь могилу. За вашу замечательную Россию! За вашу! Я бы с радостью сказал: «И за мою, за нашу», — но она, вы сами знаете, не моя. За вашу!

Леру насторожил тост синьора Карадонна. Она вспоминала разговор с владельцем виллы «Аркадия» там, в Вариготте, она вслушивалась в его чистую, правильную русскую речь, она видела, как дрожали его пальцы, в которых он держал бокал с вином, и ее стала мучить мысль: кто же он такой, почему так, почти со слезами на глазах, говорит о России?

— Феликс, ты знаешь, он русский, — шепнула она Феликсу. — Честное слово, русский. И тот мальчик, увезенный родителями, никакой не его приятель, а он сам.

— Не может быть, — тоже шепотом ответил Феликс. — Тогда почему он так свободно держится, не боится, что его разоблачат?

— Потому, что он хороший человек и об этом не думает. Мне его очень жалко.

В тот вечер Сабуров наконец-то увидел тех, кто разбил гитлеровскую военную машину. Друзья Самариных почти все были на фронте. Каждый готов был рассказывать об этом хоть всю ночь. Отец Леры, бывший военный хирург, пришел для торжественного случая при всех орденах. Сабурову разъясняли, что каждый орден собой представляет, за что его дают. Ему понравился и орден Ленина, и орден Красного Знамени, и орден Красной Звезды. Они были сделаны с большим вкусом. Пришлось и отцу Феликса доставать шкатулку с орденами. За каждым из этих знаков, изготовленных из платины, золота и серебра, стояли бои, атаки, раны, организация производства оружия, боеприпасов, ночи без сна, годы нечеловеческого напряжения. И в конце концов — победа.

Гости расходились среди ночи. Сабуров как пришел, так и ушел в сопровождении Генки.

— Еще раз говорю тебе, Геннадий, сказал он ему, прощаясь возле гостиницы, — непременно ответь себе на вопрос: чего ты хочешь?

— Стараюсь, господин профессор, — серьезно ответил Генка. — Ничего пока толком не скажу. Но стараюсь.

Загрузка...