29

Такого, что произошло на этот раз с Феликсом, с ним еще не бывало. Чувства к Нонне, которые и он и Нонна называли любовью, настолько отличались от его чувств к Лере, что их даже рядом ставить было невозможно. Хотел ли он когда-нибудь, чтобы Нонна каждый час, каждую минуту, секунду была возле него? Хотел ли в свою бытность с Нонной, чтобы неотрывно смотреть в ее глаза, на ее лицо, на то, как она держит руки, как движется, как сидит, как улыбается, как поднимает ресницы, чтобы тоже ответно взглянуть на него? Было уютно, что Нонна рядом, было приятно, что она есть, что в ту минуту, когда тебе хочется ее обнять, протяни руку — и она под рукой. Но и совершенно необходимыми были такие часы, когда бы Нонна ничем и никак не давала знать о своем существовании, и если в такие часы она чем-то себя обнаруживала, это раздражало Феликса: он уходил из дому, придумывая всевозможные поводы. Живя с Нонной, Феликс время от времени испытывал непреодолимое желание побыть не просто наедине с собой, а лишь бы без нее, — можно и с кем-нибудь, но другим.

С Лерой он бродил по Москве длинными летними вечерами и только и думал о том, чтобы вечеров этих было как можно больше, чтобы ими завершался каждый день его жизни. Он хотел бы носить эту маленькую, легкую женщину на руках, не отпускать бы ее от себя ни на минуту.

А началось все с того, что в тот раз, когда они встретились в театре и когда получилось так, что Ия ушла с Булатовым, а он, Феликс, оказался с Лерой, она подробно рассказала ему всю свою невеселую историю, толкнула ее на это пьеса, по которой игрался только что просмотренный ими сентиментальный спектакль. Лера шла тогда рядом с Феликсом по улицам, едва доставая головой до его плеча, совсем еще, казалось, девочка; если бы не всматриваться в ее лицо, в ее глаза, то и трудно было бы поверить, что на долю этого хрупкого существа уже успели выпасть такие тягостные жизненные испытания и что она смогла вынести их на своих плечах, обтянутых шелковистой тканью короткого девчоночьего платья.

Феликсу, с его доброй, мягкой душой, думалось, что он жалеет Леру и что все. чего бы ему хотелось, — это сделать так, чтобы для нее поскорее позабылись годы жизни в Италии. На самом же деле он ее полюбил той любовью, которая приходит к человеку, может быть, один-единственный раз в жизни. Ничто для него, кроме Леры, в эти дни на свете не существовало. Закончив работу, он уже и минуты лишней не просиживал в бытовке, он мчался к проходной, к автобусам, к троллейбусам, к станции метро. По двадцать раз на день звонил он Лере по телефону, он ждал ее на улицах «под часами», у разных памятников, на таких-то и таких-то скамейках, у подъезда ее дома. Но беда заключалась в том, что далеко не каждый раз, когда бы ему хотелось, была свободна Лера.

— Феликс, пойми, пожалуйста, — говорила она ему в ответ на упреки и сетования, — я так поспешно умчалась в Москву из Турина совсем не для того, чтобы гулять с утра до ночи. У меня очень много дел. Я должна оформить развод со Спадой, я должна поместить в детский сад Толика, я должна, наконец, самой себе найти работу. Не могу же я снова усаживаться на шею родителям.

— Это все второстепенное, это все устроится. Не в нем дело. — Феликс нервничал, волновался.

— А что же, по-твоему, главное? — Лера хитрила. Она и сама все прекрасно понимала, она видела, что Феликс Самарин любит ее, и любит по-настоящему, но он ей об этом не говорил, все требовал, чтобы догадалась. И, кроме того, ей очень мешала поспешность, с которой она из одного состояния перешла в другое. Ей думалось, что после тяжких послед них месяцев в Турине она не может вот так легко и просто броситься в объятия другого. И еще было немаловажное обстоятельство, осложняв шее отношение Леры к Феликсу. Она была на три года старше его, и это ее тяготило.

Однажды они сидели на обрыве над Москвой-рекой. За их спинами высились строгих, прекрасных пропорций университетские башни, а перед глазами, уходя в дымку, лежала Москва. Внизу по реке бежали теплоходики, на них гремело радио.

— Странный, ох, ты и странный же, Феликс! — Лера сидела на его куртке, брошенной на траву, и подкидывала на ладони плоский камешек так, чтобы он попеременно ложился то одной стороной кверху, то другой.

— Если любить человека — это странность, то да, я странный, очень странный. Я же люблю тебя, Лера. И если ты этого не поймешь, мне не жить. Я не смогу без тебя. Слышишь? — В его голосе была даже злость.

— Пожалуйста, не думай, что ты мне безразличен, Феликс, нет. Но скажи честно: что может получиться из наших добрых отношений?

— Не понимаю.

— Чего ж не понять. У меня ребенок.

— Ну и что?

— Я старше тебя.

— Если бы я был тебе нужен, ты бы не перечисляла все это.

Она провела рукой по его щеке.

— И страшно как-то.

— Чего страшно? — Он схватил ее руку.

— У меня еще не было счастья. И любви не было. Ничего не было. Что, если и на этот раз мы и сами обманываемся и друг друга обманываем? Второй раз такого не перенести.

Она говорила эти рассудительные, так называемые благоразумные слова, а у самой было одно желание: кинуться к нему на грудь, чтобы он обнял ее, прижал, заслонил, защитил от всего, что с ней было, чтобы оно ушло навсегда в преисподнюю, а был бы на свете только он один, этот добрый, ласковый, хороший человек, который так ее любит и которого она тоже любит не меньше, а может быть, и больше, но вот в душе у нее еще сумбур после жизненных разрушений, там натоптано, намусорено и нет той чистоты, безоглядности, с какой навстречу своим чувствам, навстречу ей идет Феликс. Вдруг действительно Толик помешает, вдруг действительно разница в несколько лет окажется роковой — и тогда снова все прахом, снова черные дни, черные годы…

— Хорошо, — сказал он. — Может быть, я чего-то не понимаю. Может быть, я слишком назойлив…

— Нет, нет! — крикнула она. — Не в этом дело. Ты не так…

— Неважно как. Может быть. Если угодно, можешь сделать мне проверку. Предположим, год. Мы не будем встречаться год. А потом встретимся и спросим друг друга…

Лера почувствовала, что холодеет от этого высказанного так спокойно предложения.

— Год мало, — сказала она, собрав силы, — Три, пять…

— Пожалуйста, — согласился он. — Три, пять…

На глазах Леры выступили слезы. Феликс их не увидел. Напрягая скулы, он смотрел на Москву в летней вечерней голубизне. Поблизости внезапно заблямкал церковный колокол, а радио на очередном проходящем внизу теплоходике пело нестареющую песню: «И тот, кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет».

Они поднялись с земли как потерянные. Солнце было тусклым, воздух был мутным, все вокруг слышалось глухо, ветер был резким, неприятным. Они не понимали, как же все это случилось, как пришли они к такой безысходности. Много было перечитано о любви, и все же ни одна, даже самая гениальная книга не могла послужить им учебником. Много было читано о любовных муках, о том, что настоящей любви без них не бывает, и все-таки, когда эти муки возникли, они не показались неизбежными спутниками любви, ее продолжением и развитием, нет, от них повеяло крушением всего светлого, радостного, разгоревшегося, распылавшегося в молодых сердцах Феликса и Леры за несколько коротких недель после их первой встречи в театре.

Они шли к автобусу молчаливые, отчужденные. И в автобусе ехали молча. Феликс проводил Леру до ее дома, там они пожали друг другу руки и разошлись.

Дома Феликс, сказав родителям, что у него зверски болит голова, лег не раздеваясь на свою постель. Да, размышлял он, кто же он такой в ее глазах? Ничего особенного против того счастливого итальянца. Там автомобиль, там шикарная квартира в Турине, дачные выезды на берег теплого моря… Он говорил себе так, понимая, что не должен этого делать, понимая, что неправ, понимая, что дело не в автомобилях и теплых морях, И все-таки не мог не представлять мысленно во всевозможнейших ракурсах жизнь Леры с ее итальянцем. Картины и мысли были мучительные.

Не выдержал их натиска, встал, подошел к телефону: к кому бы пойти, с кем бы поговорить, посоветоваться? В памяти проносилось множество лиц и имен. Зацепился за одно. Ия Паладьина! Но у Ии не было телефона.

Сказал Раисе Алексеевне, что, видимо, воротится поздно, и бросился вниз по лестнице, не дожидаясь лифта.

Ииной комнаты он не узнал. Куда подевались грязные обои, где теперь та ветхая, жуткая мебель, где все, что здесь было прежде? Две стены били по глазам оранжевым цветом, две другие умеривали впечатление — они светились небесно-голубым. Мебель была до того легкой и сверхсовременной, что садиться на нее было страшно. Свет взамен прежнего полусвета давали торшеры, расположенные по углам. Из прошлого Феликс увидел лишь груды бумаг на столе, да все те же две пишущие машинки, да, конечно, иконы, так не гармонировавшие с нелепой, смешной, ультрамодной раскраской стен.

— Вы ошарашены, мой друг, озадачены, ошеломлены. Вас мучает мысль: не свихнулась ли окончательно и без того странноватая ваша знакомая? Не так ли? — Ия была довольна приходом Феликса, она радостно улыбалась ему своим большим подвижным ртом. — Не пугайтесь. Это не я натворила. Это мой братец хозяйничал. Известный вам Геннадий, А я только, по обыкновению, не противилась.

— А зачем… именно так? — Феликс поразводил руками, указывая сразу на все, что произошло в комнате.

— У него весьма загадочные планы. Понадобился вертеп для приема знатных иностранцев. — Ия бросала короткие, но внимательные взгляды на Феликса. — Вы чем-то расстроены, — сказала она, — Не любовная ли лодка наскочила на быт?

Феликс смутился. Насколько он уже знал Ию, с ней невозможно было хитрить. Он, видимо, ошибся, прибежав к ней со своим душевным смятением. В его состоянии у нее просто так не посидишь. Надо было или рассказывать, что там такое с ним произошло, или уходить.

— Может быть, вы хотите, чтобы я была вашей посланницей? — говорила Ия со своей открытой улыбкой. — Чтобы отнести записочку?

— Ну вот, выдумаете! В краску вгоняете человека.

— В детстве я это делала, — продолжала Ия. — Старшие девчонки постоянно меня эксплуатировали в качестве почтальона. Несешь прыщавому балбесу чьи-либо излияния в чувствах к сама вся преисполняешься чувствами величайшей ответственности, своей значительности. Так отнести письмецо? Ну, ладно, не буду. Может быть, приготовить кофе? Или вот что теперь у меня завелось. Смотрите! — Она подошла к ящику на ножках, откинула крышку. — Тут есть музыка. — Нажала белые кнопки. — Теперь можно танцевать. Видите, Генка даже пол исправил, покрыл этой блестящей дрянью. Приглашайте же меня!

Игралось что-то неторопливое, приятное. Феликс, не больно мастер танцевать, под эту музыку вполне успешно водил продолжавшую улыбаться Ию.

— А я вам не кажусь страннее? Точнее сказать, более странной, чем обычно? — спросила она.

— Вы для меня всегда загадка, всегда сфинкс.

— А вы знаете, Феликс, я влюбилась. Пойдемте сядем. Я вам кое-что расскажу. — Подобрав под себя свои длинные ноги на просевшем под нею диванчике, она продолжала: — Вам я оказалась ни к чему. Но не все же такие. Ну, ну, не протестуйте, я шучу, шучу. А всерьез… Всерьез — да, влюбилась. И знаете, в кого?

— Нет, конечно.

— В Булатова! — Она сказала и ждала реакции на свои слова.

— Что? — изумился Феликс. — В того, в писателя?

— Да. С ума схожу, понимаете. Места не могу найти. Мечусь. Я рада, что вы пришли. Чудовищная история. Я себе казалась такой рассудительной, такой разумной, такой обремененной опытом. И вот все кверху дном. Не сплю, не ем. Смешно даже! Хочу к нему, хочу быть с ним. Но как? Один разок мне удалось после того вечера в театре увязаться за ним на художественную выставку. А больше не знаю, что и придумать. Может быть, отнесете записочку? — Ия как-то неестественно засмеялась. — У него нет времени. Вы понимаете: времени нет! На все оно есть. На Дальний Восток таскаться, на Иссык-Куль, за границу, книги писать, выступать с речами — на это есть, есть, есть. А на живого человека его нет, нет.

Феликс видел, что Ия не шутит и все, что она говорит, правда. Он ее понимал. Она всей душой влюбилась в человека и мучается оттого, что он-то о ее чувствах не ведает.

— Вот видите, какие мы, женщины, несчастные, — сказала она почти серьезно. — Вам, мужчинам, проще: пошел и объяснился. А нам как? Жди и молчи, молчи и жди? А если так ничего и не дождешься?

— И нам не очень просто, Ия. Объясниться объяснишься, а в ответ ни чего хорошего не получишь. Тогда что?

— Но все-таки объяснишься, скажешь! — Ия раздражалась. — А тут и сказать невозможно. Я позвонила ему по телефону. Взяла трубку жена. Второй раз позвонила — опять жена. Чу-до-вищ-но!

— А вы не считаете, Ия, что это не совсем хорошо?

— Что именно?

— Ну там жена… семья… дети, наверно.

— Ерунда! Из евангелия! Не пожелай чужую жену или чужого мужа?! Когда приходит любовь, все летит в геенну огненную. Она, она, она — любовь диктует все и всем на земном шаре.

— Зигмунд Фрейд, Ия! Это его объяснение всему, что происходит с человеком и с обществом. Начинается, мол, с взаимоотношения полов…

— Я не о полах говорю! — почти крикнула Ия. — Не об этих взаимоотношениях. Они и у коз с козлами существуют. Я о любви, о любви! Человека к человеку! Мыслящего существа к мыслящему существу. У меня были отношения полов. И у вас они были. Ну и что? Что они вам и мне принесли? Какие богатства оставили в душе? А любовь!..

— Но это тоже невелико богатство — вот так мучиться, — сказал Фе ликс, чтобы услышать, что ответит на это Ия. Он чувствовал, что его со стояние близко к ее состоянию, они были товарищами по несчастью или по счастью — установить еще не удалось.

— А что, по-вашему, лучше составить так называемую счастливую парочку двух накопителей, которые в полном согласии, как два муравейника, как две трогательные хрестоматийные пчелки, все в домик, в домик, в домик тащат, руководствуясь тем, что курица, и та к себе гребет? И чем больше нагребли этак, тем счастливее?

— Это крайность, Ия.

— Настоящее только крайности. Все, что посерединке, — позорное благоразумие.

— Вы боевой полемист. Но вы неправы. Одно дело — «третьего не дано», другое дело — за настоящее считать только крайности.

— Ах, мне не до теоретических тонкостей, Феликс! Жизнь моя погибает, поймите, жизнь.

— Хорошо, я схожу к Булатову, попрошу выкроить часок-другой.

— С ума сошли! Ничего нелепей придумать не смогли?

— И это вам, значит, не годится. Так что же делать?

— Не знаю. — Она пригорюнилась на диванчике, затихла, подперев щеку рукой, смотрела в одну точку. — Совсем не знаю, — говорила еле слышно, не отводя глаз от той точки. — Ваша тетка Олимпиада, моя подруга, знакомя нас, хотела нам добра. Очень жаль, что из этого ничего не получилось. Выло бы все хорошо, спокойно, мирно.

— Вы меня за муравейника считаете, за хрестоматийную пчелку? — Феликс обиделся и встал.

Вскочила с диванчика и Ия.

— Простите, дорогой мой, простите меня! — Она схватила его за плечи. — Не знаю, что говорю. Это прекрасно, что она привела нас друг к другу. И прекрасно то, что вы настоящий человек, что вы не согласились на то, на что я-то уже была согласна. Было бы все испорчено, и я бы, может быть, никогда не испытала того, что испытываю сейчас.

Был двенадцатый час. В такое время в дома, где тебя не считают старым другом, обычно не ходят, не звонят, не стучатся. Распрощавшись с Ией, Феликс все же отправился к дому, в котором жила Лера. Дом ее стоял в глубине двора, когда-то обнесенного заборами. Теперь заборы снесли, насадили молодых деревьев, разбили цветники, понаставили скамеек.

Феликс знал только подъезд, в котором после их совместных прогулок исчезала Лера. Но он не запомнил ни этаж, на котором была квартира ее родителей, ни окон их квартиры, хотя Лера указывала ему на них в первый вечер. Он сел на скамейку возле клумбы с ноготками и в сумраке летней ночи стал рассматривать все пять этажей Лериного дома, стараясь угадать, которое же из этих темных окон окно ее комнаты.

Лера не спала. Она лежала на постели, устремив взгляд в потолок Там, на потолке, перед нею медленно, как длинная кинолента, развертывалась вся ее жизнь. С девчонок, с первых классов школы, с девчоночьими радостями и обидами. В подробностях виделось и полное жизнерадостных забот университетское время. Лишь жизнь со Спадой проскакивала вкривь и вкось, будто бы в этом месте лента рвалась по вине нерадивого киномеханика. Дальше же возникал он, Феликс Самарин, которым за слонилось все горькое, обидное, тяжкое, чем заполнялись эти рваные куски ее жизни. Только невыносимо было думать, что она рассталась с ним навсегда. Нет, не может же этого быть, не может, хотя, прощаясь, они не условились, как делали обычно, ни о месте, ни о времени следующей встречи. Это ни о чем еще не свидетельствует, — есть же телефон. И вместе с тем это было тревожным, пугающим. Лера старалась представить себе все, что могло обидеть Феликса, оттолкнуть его, заставить думать о ней как-то иначе. Может быть, так случилось потому, что она мямлит, не отвечает ему ничем определенным? Но как можно ответить определенно, если она еще не разведена со Спадой, если по документам она еще чужая жена, если у нее ребенок и притом наполовину принадлежащий чужому человеку, если… Да ведь неисчислима бездна этих «если». В конце концов что скажут его родители и что скажут ее родители?

Она думала, думала и постепенно стала понимать, что именно это все, вместе взятое, опутало ее с головы до ног отвратительной нерешительностью, и Феликс, конечно же, вправе думать, что она на его чувства не отвечает такими же чувствами, что она его не любит: если бы любила, так бы не мямлила; известно, что настоящая, подлинная любовь все побеждает, все перебарывает.

Теперь все дело в том, чтобы разобраться как следует в своих чувствах. Любит ли она Феликса? О да, да, да! Она любит его хотя бы уже за то, что он вернул ее к жизни после мрака заграничного прозябания.

Значит, все ясно, все ясно. Она и только она одна виновата в том, что произошло сегодня там, над Москвой-рекой. Но что же делать, как быть? Можно ли исправить испорченное? И как? Чем? Ничего умного верного Лера придумать не могла.

В коридоре зазвонил телефон. Она кинулась к аппарату, схватила трубку.

— Алло! — сказала тихим голосом, почти шепча, чтобы не проснулись родители.

— Извините, пожалуйста, но мне совершенно необходимо переговорить с Лерой, — услышала она голос Феликса.

— Это я, я! — чуть не закричала она. — Я!

— Оденься и выйди во двор, — сказал Феликс решительно. — Я тут неподалеку, в автомате.

Пять минут спустя Лера уже была во дворе. С улицы навстречу ей шел Феликс. Они шли друг другу навстречу, не зная, что сейчас произойдет, как все будет, но чувствуя, что именно сейчас, вот здесь все и решится: или так, или по-другому, но уже не будет никакой неопределенности.

Феликс схватил ее за плечи: «Лерка, милая!», — прижал к себе. Она уткнулась лицом в его грудь, как бы став еще меньше, чем была на самом деле. Они так стояли, боясь шелохнуться, и слушали, как гулко у него и у нее стучали сердца, как туго пульсировала под руками, под пальцами кровь в артериях.

Вот этого, только этого и не хватало обоим для того, чтобы всему определиться. Все сомнения, все отговорки, все «если» отпали в эту минуту сами собой.

Загрузка...