Юджин Росс скорым ходом по весьма приличной дороге гнал фургону до Пскова — старинного города, красиво расположенного над рекой Великой. В Пскове пообедали, полюбовались кремлем, его стенами, главами собора, отражавшимися с береговой крутизны в зеркально тихой воде, а дальше, решительно усевшись за руль, повел машину Клауберг. Он никому ничего не сказал, и никто его ни о чем не расспрашивал, но Сабуров понял, что дорога Уве знакома. Да, конечно, она ему знакома: Клауберг бывал здесь, наверно, не раз после того, как перебазировался из-под Ленинграда; его же тогда перебросили, помнится, именно в эти места, ближе к Прибалтике.
Клауберг знал, где следовало свернуть с Рижского шоссе вправо, на менее хорошую дорогу. Он не остановился возле древних осыпавшихся крепостных стен и башен на высоком обрыве над широченной речной поймой.
Никакого интереса останавливаться там у него и быть не могло. Его спутники не знали, а он-то знал, что поблизости от этой Изборской крепости древних россиян немцы, отступая в Прибалтику, оставили свое кладбище, в могилах которого немало знакомых и приятелей Клауберга закопано почти рядом с могилой легендарного скандинава, якобы приглашенного русскими для управления их страной, — некоего Трувора. Когда-то обо всем этом Клаубергу рассказывала молоденькая эстонская учительница, белокурая фройлен Эльга, с которой он проводил приятные ночи в Печорах, как раз там, куда он вел сейчас фургон с его подремывающими спутниками. В Пскове к их группе добавился специалист по истории местного края; но он занят своим, ни на что и ни на кого не обращает внимания. Он только сказал Клаубергу:
— Вы прекрасно ориентируетесь на местности и ведете машину так, будто бы не раз здесь бывали.
— О, — откликнулся Клауберг, поняв, что совершает ошибку, не спрашивая поминутно о дороге, — у вас в Советском Союзе очень четко расставлены дорожные указатели. Трудно сбиться с пути.
В Печорах он уже поостерегся демонстрировать свою осведомленность. Остановив машину на небольшой площади, он сказал:
— Указатели кончились. Все. Теперь только на вас надеемся.
Пскович привел их к низким сводчатым воротам, которые, подобно туннелю сквозь крепостной кладки монастырские стены, вели в глубь монастыря. На деревьях парка, там, за стеками, и тут, снаружи, отчаянно кричали грачи, суетясь в своих гнездах, черными гроздьями навитых среди ветвей, пахло теплыми, радостными, весенними запахами.
Монастырь располагался не на возвышенности, как было обычно в старину, дабы поудобней обороняться от врагов, а напротив — в низине. Стены его со склонов спускались на дно глубокого оврага, туда же вели и дороги, и там же, на дне, таинственно, сказочно пестрели синие, в золотых звездах, церковные купола и ярко зеленели железные кровли монастырских строений. Специалист из Пскова рассказывал о том, что в древние времена окрестное население в этот овраг ходило лечиться. Где-то тут лежал да, кажется, и сейчас лежит камень ледникового периода. Он особенный камень. Ему приписывали силу исцеления от болей в животе. Полежи на камне — и все пройдет. Позже, в песчанике, в котором пробил себе дорогу ручей, так и называемый — Каменец, выдолбили пещеры, ходы, переходы, соорудили катакомбы и подземные храмы. А при известном господам иностранцам царе Иоанне Грозном это все обнесли стенами в десять метров высотой, и так образовался поистине неприступный Псково-Печорский монастырь-крепость.
— За все время существования монастыря враги захватывали его один лишь раз. — не без гордости заключил пскович, — И то изменнически. Постучались в ворота заблудившиеся люди, им открыли. А это оказались шведы. Получив пристанище, они перебили ночью охрану у ворот и впустили в монастырь свое войско. Единственный раз! А боем взять никто не мог, никогда. Даже Стефан Баторий с его многотысячным войском. Ну, если не считать, конечно, гитлеровцев в минувшую войну. Но то было иное дело.
Клауберг ничего не сказал. Но он мог бы сказать многое. Он ходил по монастырским дворам, вглядывался в окна церквей, жилых покоев духовной братии, особенно в окна того здания, где, сказал пскович, обитает наместник монастыря, некий пресвятой отец.
Да. Клауберг знал это местечко преотлично. Особенно ему запомнился день 28 августа 1943 года. Это был день той самой Успенской богородицы, икону которой прибыла тогда осмотреть верхушка местной немецкой администрации. На монастырском дворе собралось, помнил Клауберг, большое и представительное общество, от гебитскомиссара Плескаугебит, то есть Псковской области, господина Беккинга с супругой до митрополита Литовского и Виленского. возглавлявшего Балтийский экзархат отделившейся от Московской патриархии самостоятельной православной церкви отца Сергия Воскресенского. Были в этом обществе и бывшие русские офицеры, которые после гражданской войны в России превратились в монахов. До этого они служили в войсках Юденича, Деникина. Врангеля и всяких других генералов, боровшихся против большевиков. Тогдашний приятель Клауберга подполковник Шиммель, возглавлявший в этих местах абверкоманду, а до войны в Кенигсбергской школе готовивший немецких шпионов из русских белоэмигрантов, кое-что рассказывал об этих святых отцах. Клауберг узнал от него, что штабс-капитан Рухленко. послужив после изгнания белых из России во французском иностранном легионе, стал тут в двадцатых годах иеромонахом Филаретом. Бывший врангелевский епископ Вениамин был весьма повышен монастырскими пастырями в духовном звании. Он вознесся до ранга митрополита. Вениамину жилось неплохо. Еще при буржуазной Эстонии он притащил в монастырь, для проживания на покое, вовсе не мужчину, а русскую княгиню Обухову, ставшую монахиней Анной.
— Мадам Обухова — не кто иная, как вдова расстрелянного в годы революции киевского генерал-губернатора. Ей добрая сотня лет, — рассказывал пскович.
— О! — сказала мисс Браун, оживляясь. — Княгиня и сейчас здесь? А проведать ее нельзя?
— Не знаю, надо будет спросить об этом. Да таких обломков прошлого в монастыре немало. Это как музей живых или полуживых экспонатов. Совсем недавно умер, скажем, представитель известного дворянского рода России Семен Яковлевич Сиверс. Сей господин после революции со стоял в антисоветской организации, которая называлась «Союзом спасения родины». Его судили, он отсидел, а будучи выпущенным, прикатил сюда, заделался схимником и пребывал в каменном мешке. До ста с чем-то лет дожил.
— Сидел? — заинтересовалась мисс Браун. — Потом вышел? Из ваших тюрем, господин гид, не очень-то выходили. Как же это случилось?
— Что значит — не очень-то выходили? — удивился пскович. — Как срок отбыл, так и выходи! Из ваших, видимо, тоже так. Вы из какой страны?
— Я живу в Соединенных Штатах Америки.
— А! Сакко и Ванцетти! Супруги Розенберг!.. И так далее и тому подобное. Электростул — и на небо! Нет, у нас разно бывало, мисс американка. Вы поговорите с местными святыми отцами. Вот здесь где-то путается… может, вот тот, в черной рясе, долговязый, который идет с ведром… Может, он некто Борис Михайлов, осведомитель гестапо времен оккупации, ставший диверсантом после того, как немцев вышибли из Пскова. Схвачен был, когда старался пустить под откос наш пассажирский поезд. Сидел, уважаемая мисс, отбыл срок, стал иноком Аркадием.
Порция Браун непрерывно расспрашивала всех, кто был вокруг, кто попадался навстречу, пыталась беседовать с проходившими мимо монахами. Сабуров все слушал, на все жадно смотрел и поражался тому, что в Советской России сохраняются, оказывается, такие очаги далекого прошлого, как этот монастырь. Зачем они сохраняются в коммунистической стране, он не понимал.
А Клауберг никого и не расспрашивал и ничего не слушал. Он был в прошлом, он вспоминал свое. И Сиверса-то, помянутого псковичем, он помнил, этого отца Симеона, который пребывал в каменной келье, кажется, вот здесь, в скале, справа от Успенской, врубленной в песчаник церкви. И княгиню Обухову видывал, высохшую, как мощи, древнюю старуху с бессмысленным взглядом. И не в них для него было дело. Его мысль все возвращалась к дню 28 августа 1943 года. Вот здесь, в Сретенской церкви, расположенной как бы на втором этаже каменного, примыкающего к склону оврага сооружения, были расставлены в тот день длинные банкетные столы, за ними разместилось до сотни гостей — и в церковных одеждах и в мундирах различных войск Германии. Кресты — регалии церковников и кресты — боевые награды райха сверкали и сияли в свете церковных огней. Собравшиеся произносили речи, предлагали тосты, пили, закусывали. Чтобы соблюсти видимость приличия, для святых отцов вперемежку с коньячными бутылками на столах были расставлены кувшины с монастырским квасом. Но отцы путали сосуды. Особенно усердствовал тогдашний наместник монастыря игумен Павел, по мирской фамилии Горшков, лет за пятнадцать — двадцать до войны переодевшийся из военного в монашеское. Бывший царский офицер, он перехватил «кваску» и, щелкая каблуками так, будто на них по-прежнему были шпоры, провозглашал не столько тосты, сколько нечто подобное боевым командам.
Кланяясь немцам, гебитскомиссару Беккингу и его величественной супруге, которая под сенью крыл ангелов, парящих в куполах храма, и под взглядами святых с икон разыгрывала на церковной гулянке радушную хозяйку, отец Сергий говорил:
— Особенно радостно мне, господа, что с разрешения рейхскомиссара мы, епископы Балтийского экзархата, собрались на наше архиепископское совещание в эту древнюю обитель, где под покровом матери божьей должны будем решить насущные вопросы, накопившиеся в течение года, который уже миновал со времен нашей последней конференции.
Он тоже, как наместник, отпил «квасу» и продолжал:
— Нашей задачей является разъяснение необходимости борьбы, общей борьбы русского и германского народов против большевизма. Господин окружной комиссар, — степенный кивок в сторону Беккинга, — может быть уверен в том, что мы, возглавляющие русский народ, понимаем наши задачи. В единении заключается великая сила!
Потом все вместе фотографировались на открытом воздухе; богомольцев, обслюнявивших в этот день икону Успенской божьей матери, вынесенной из церкви на волю, к тому времени уже поразогнали с монастырских дворов. После фотографирования на приволье гости группами гуляли среди цветников. Клауберг слышал рассказ отца Павла, этого знаменитого Горшкова, о том, как в Псково-Печорском монастыре получал благословение изменивший красным генерал Власов. По просьбе Власова духовенство призвало свою паству вступать в так называвшуюся РОА — в «Русскую освободительную армию».
Память Клауберга отказывала, за ненадобностью не все вспоминалось достаточно хорошо. Уже смутно помнилось ему то, что рассказывали монахи о некоем Константине Шаховском. Сабуров должен его знать по их совместной с Клаубергом работе среди эмигрантской молодежи в Баварии, но здесь не стоит затевать разговор с Петером об этом. Шаховской, сын известного русского эмигранта Якова Шаховского, был тогда активнейшим деятелем белоэмигрантского молодежного движения. Он и здесь, в районе Пскова, в Печорах, организовал во время войны свое формирование под крикливым названием «Молодые русские энтузиасты», так напоминавшим «Авангард молодой советской литературы», о котором печется мисс Браун.
Клауберг в те времена работал в разведывательной школе, располагавшейся в тридцати километрах от монастыря, в деревне Печки. Диверсантов и шпионов, предназначенных для засылки в партизанские отряды и в тылы Красной Армии, он вместе с другими инструкторами учил психологии, умению вести разговор так, чтобы собеседник сам тебе все рассказывал, а не надо бы было тянуть из него слова клещами. Несколько десятков русских дуболомов следовало научить хотя бы внешним, первичным навыкам интеллигентности. Это была чертовски трудная задача. Попутно же по поручению доктора Розенберга Клауберг продолжал заниматься еще и тем, что на всякий случай инвентаризировал ценности монастыря: а еще у него была обязанность — получать от печорских монахов сведения об антинемецкой деятельности местного населения.
Монастырь располагал разветвленной сетью осведомителей в черных рясах. Клаубергу запомнился иеромонах Лин, по настоящей фамилии, не соврать бы, кажется, Никифоров, приходский священник Лядского и Гдовского районов Псковского гебитскомиссариата. По призыву своих пастырей он вступил в «Православную миссию» — организацию, специально созданную для сотрудничества с оккупационными властями. Лин подписал обязательство с текстом, тоже памятным Клаубергу: «Я, священник церкви Каменный погост Никифоров Илья Никитьевич, вступая в члены „Православной миссии“, беру на себя торжественное обещание выполнять все богослужения православной церкви, всемерно помогая германскому командованию по выявлению лиц, враждебно настроенных по отношению к немецким властям и мероприятиям, проводимым ими».
Иеромонах Лин-Никифоров использовал все средства, в том числе, конечно, и тайну исповеди, и поставлял немцам немало ценных сведений. Он вовремя сообщил о партизанах в деревне Заянье. Отправленные туда каратели исправно выполнили свое дело. Он же сообщил о появлении партизан в деревне Вейно. Он составил список тех, кто помогал партизанам, и все, помеченные в списке Никифорова, были ликвидированы. В лицо Клауберг увидел Лина в конце 1943 года, когда тот, опасаясь мести соотечественников. примчался в монастырь и обосновался в нем, за его прочными стенами. Кстати, этот попик не был аскетом, толк в жизни понимал. С собой он привел в монастырь сожительницу, весьма аппетитную бабенку.
Под стать Лину был послушник Ефимий, он же некто Кастенков, он же Петров…
Вспоминая перемены фамилий у русских предателей, Клауберг усмехнулся. Это общий удел, очевидно, тех, кто оказывается без родины. Вот и Сабуров, и эти мисс Браун с Юджином Россом, — Клауберг не сомневался, что и у них фамилии заемные. Да и он-то, он!.. Почему так смело бывший эсэсовец Клауберг расхаживает по этой русской земле, где все, что связано с СС, объявлено вне закона на вечные времена? Да потому только, что после пригородов Ленинграда некий Клауберг исчез, перестал существовать. Для работы в разведшколе он прибыл совсем под другой фамилией. В ту пору народился Вернер Шварцбург, а Уве Клауберг умер. Уве Клауберг вне подозрений у русских, по своим спискам военных преступников они ищут Вернера Шварцбурга. Ну и пусть ищут. А в лицо — если кто увидит — время сделало свое дело: от прежнего Клауберга мало что осталось в лице.
Итак, все они безродны и бесфамильны, и он сам, и Сабуров, и все эти другие. И послушник Ефимий был таким же безродным. В 1919 году он служил красноармейцем. Красным своим изменил. Служил Юденичу. Растворился в небытие вместе со всей Северо-Западной белой армией. Пошел молодец служить белоэстонцам. Служил. Потом, когда Эстония вошла в состав Советского Союза, скрывался в монастыре от русских. С приходом немцев нанялся в полицаи, в эсэсовцы— расстреливал советских граждан, причем был способен на такие жестокости, на какие и немцы-то не все были способны.
Как избежал в те времена он, Клауберг, партизанской пули и петли, трудно даже сказать. Видимо, какое-то везение сопутствовало ему в жизни. Пуля и петля были ведь совсем рядом. Зимой 1944 года, когда русские отбросили немцев от Ленинграда и стали двигаться в направлениях на Нарву и Псков, псковские партизаны совершили нападение на деревню Печки, в которой располагалась школа разведчиков и диверсантов. Они захватили одного из главных руководителей школы. Будь той ночью Клауберг в Печках, и он был бы схвачен и увезен на суд большевиков. Но господь бог милостив: ту ночь Клауберг мирно проспал с белокурой Эльгой, утром же был вызван в Псков, где жгли и упаковывали бумаги, и господин гебитскомиссар в присутствии крупных чинов СС объяснил ему, что отныне его задачей является тщательная упаковка и подготовка к вывозу в Германию ценностей монастыря, которые он столь отлично проинвентаризировал минувшей осенью.
— Надо сделать так, господин штурмбанфюрер Шварцбург, чтобы русские монахи, и этот Горшков, их отец Пауль, и там выше — Серж и прочие, думали бы, что мы спасаем их ценности для них, увозим монастырское добро в безопасное от большевиков место. Чтобы все это они делали сами и еще бы благодарили нас. Ясно?
— Ясно, господин гебитскомиссар. Будет исполнено.
Ну, конечно, Клауберг так именно и сделал. Он напугал наместника, отца Павла Горшкова, красными, большевиками, которые, наступая от Ленинграда, истребят всех, кто сотрудничал с немцами. Горшков засуетился, началась спешная упаковка всего, что казалось настоятелю особо ценным. Но Клауберг умело и твердо отсеивал ненужное Германии: брать надо было только самое значительное, только самое дорогое, только внесенное в его списки и уже известное в Берлине.
— Как, два грузовика подо все? — кричал отец Павел. — Минимум четыре, господа, минимум четыре!
Нет, эту Успенскую божью матерь, которой так гордится монастырь, которая является его главной святыней, даже и с места не тронули, как ни кипятился Горшков. Хотя ее и выносили из церкви в дни наступления Наполеона и она якобы спасла Псков от французских полчищ, тем не менее ценность ее была не высока — ни как произведения искусств, ни как собрания драгоценностей, которые пошли на ее отделку. Оставили «Богородицу» на месте. Вот она и ныне здесь, и по-прежнему ее слюнявят богомольцы, и ежегодно 28 августа, как рассказывает сопровождающий группу молодой пскович, монахи выносят свою реликвию из сумрачного пещерного храма на волю.
И еще одно воспоминание пришло к Клаубергу, пока их группа бродила по монастырским дворам. Он вспомнил последние свои часы в монастыре. Это было летним днем 1944 года. Немцы поспешно отходили от Пскова, по Рижскому шоссе катились волны их отступления. Русские самолеты бомбили и расстреливали бегущих. Клауберг по поручению командования явился к Горшкову. В Сретенской церкви, как раз там, где некогда стояли пиршественные столы и произносились речи во славу немецкого оружия, собралась вся монастырская братия.
— Господа, — сказал им Клауберг! — никакой паники! Немецкая армия отступает временно, по соображениям высшей стратегии. Мы очень скоро вернемся, мы просим вас оставаться на ваших местах и всем, чем вы только сможете, подрывать за время нашего отсутствия силы большевиков. До новой и очень скорой встречи, господа!
И вот она, новая встреча, не очень, правда, скорая, — спустя почти четверть века! Они-то, братия эта, чем могли, тем, наверно, и вредили Советской власти, выполняя наказ немцев, а немцы?… Из немцев вернулся лишь один он. Клауберг; да и то, может быть, напрасно это сделал. Хотя он ныне и не герр штурмбанфюрер, а уважаемый профессор, тем не менее все может окончиться весьма плачевно. Русские — народ решительный, зря эта мисс Браун рассказывает сказки о том, как они одрябли, как переродились и так далее. Этими россказнями она хочет, конечно, убедить своих боссов в том. что их расходы на нее окупаются сторицей. На самом деле никакой дряблости нигде не видно, как не было ее и раньше. Горшков, Никифоров-Лин, Эльза Грюнверк — сожительница святого отца Павла Горшкова — все они или, во всяком случае, многие из них были в конце войны или по окончании ее схвачены красными и отданы под суд. Наверно, их того — вздернули? А главу Балтийского экзархата, который «слишком много знал», пришлось немцам самим «того»… Один из приятелей Клауберга рассказывал ему о том, как с группой СС он ликвидировал этого, ставшего никому не нужным русского митрополита. Эсэсовцы задержали его машину на дороге возле Вильнюса, когда отец Сергий возвращался домой из женского монастыря, и с удовольствием всадили в него несколько очередей из автоматов. Дескать, напали лесные бандиты. Какая-де жалость! Какой преданный Германии, райху был человек!
Воспоминаниям не было конца. Среди других Клауберг вспомнил и еще одного, казалось бы, совсем незаметного, подобного пылинке в мироздании, крохотного, как мушка, ничтожного, но тем не менее вот не исчезнувшего из его памяти человечка. Не существуй тогда тот человечек на свете, Клауберг не смог бы вспомнить всего, что так хорошо представлял себе сегодня, расхаживая по монастырским дворам. Человечек работал в Пскове корреспондентом русской газетки «Новое время». Это он описал заседание монахов монастыря и офицеров немецкой армии в Сретенской церкви, он сообщал читателям о всяких иных событиях и встречах на псковской земле, знакомил их с биографиями того или иного русского деятеля, подвизавшегося при немцах. Клауберг частенько встречал пишущего человечка то там, то здесь с блокнотом в руках, с вечным пером. До самых тех дней, когда надо было бросать все и спасать свою шкуру, у Клауберга хранилась подшивка газет с его писаниями. Ну как же его фамилия? Лицо — вот оно, невыразительное, в мелких чертах, бледное, с белесыми прядками над лбом, помнится ясно; помнятся глаза, прическа, улыбка. А фамилия? Да, вот она и фамилия! Кондратьев! Совершенно верно — Кондратьев! Где он теперь? Какова его судьба? Тоже, скорее всего, вздернули. Русские не любят прощать предательство.
Оказалось, что раздумавшийся Клауберг давно сидит на скамеечке возле клумб, среди которых, высаживая цветочную рассаду, тихо копошились пожилые женщины, и на утоптанной дорожке чертит ивовым прутиком фигуру, весьма похожую на виселицу. Он поспешно стер вычерченное и оглянулся по сторонам. К нему приближались его спутники. Они побывали в катакомбах, где бывал в свое время и Клауберг. Мисс Браун с восторгом рассказывала о том, как там интересно, какие снимки при помощи блица сделал Юджин Росс. Хотя в пещерах, кажется, и не разрешают фотографировать, он ухитрился сделать дело — у него такая чудесная портативная аппаратура.
— Там гробов, гробов!.. — восклицала американка. — Десять тысяч гробов. И не тлеют. Ветка сирени, не увядая и не теряя цвета, может пролежать на камне под землей целый месяц. Удивительно! Некоторые из монастырских боссов уже позаботились о местах для себя. Они распорядились выдолбить именные ниши для своих гробов. Зря вы, господин Клауберг, от нас отстали. Вы прозевали очень интересное.
Сабуров был сосредоточен. В тот день он услышал много знакомых имен и фамилий. И Константина Шаховского, которого знал по Германии, и этой вдовой княгини Обуховой, и родственников Столыпина, посещавших Псковщину во время войны. Если пребывать здесь, в монастыре, если не выглядывать за его стены, можно подумать, что и вокруг все та же Россия, старая, царская, времен его. Сабурова, отца, его деда; богомольная, пахнущая свечами, ладаном, звучащая хорами певчих. Не зря сюда, за той Россией, на поклон ей, когда Печорами два десятка лет владела буржуазная Эстония, съезжались русские эмигранты со всего света. Эти дали, эти косогоры, это небо в белых четких облаках, суровые цветовые северные контрасты, эти стены, звонницы, купола вдохновляли кисть Николая Рериха. Сколько стихов-рыданий, побывав здесь, оставили своим потомкам беглые русские поэты.
У Сабурова физически, тяжело и тупо болела голова от обилия неожиданных впечатлений, от дум, от всего.
Только Юджин Росс, которому в высшей степени было наплевать на российские штучки в виде монастырей, богородиц, неряшливых, нестриженых и небритых типов в черном, населивших это место, щелкал время от времени аппаратом да жевал резинку. «Сукин сын, — думал о нем Сабуров. — Русский ли он или не русский по происхождению., — по всей своей сущности он американец. Такие толпами шляются по Италии, на все глазеют, но все, решительно все проходит мимо их глаз, мимо их сознания. Паршивые потребители! Не зря их всюду так не любят, хотя и угодливо пресмыкаются перед ними».