Тосно… Любань… Названия были знакомы и Клаубергу и Сабурову, Ни тот, ни другой, правда, здесь не бывали. В местах этих им делать было нечего. Но оба слышали о них многократно. Селения с такими названиями лежали на пути от Новгорода к Ленинграду, и сколько раз для въезда по этой дороге в Ленинград уже готовились войска райха, входившие в группу армий «Норд», которой вначале командовал генерал Лееб, а затем, после того как русские отобрали обратно свой Тихвин, генерал Кюхлер. Намывались автомобили генералов, заново окрашивались боевые машины лучших танковых частей, солдатам выдавали шнапс — и все напрасно: Тосно, Любань были, а Ленинграда группе «Норд» достигнуть так и не удалось. Удивительно точной оказалась в этом случае старая русская пословица: «Близок локоть, да не укусишь».
Не ведая о размышлениях двоих из своих спутников, Юджин Росс лихо вел машину по высушенному апрельским солнцем асфальту. Было тепло, но с дороги виделось, что в тенистых лесных оврагах еще лежали пласты осевшего грязного снега.
Сидя рядом с жующим резинку неразговорчивым малым, Клауберг тихо, лишь для самого себя, насвистывал мотив испанской песенки; дорога однообразно и безвозвратно плыла под колеса, под радиатор фургона. Ленинград остался позади. После возвращения из Пскова группа пробыла в городе на Неве еще несколько дней. Чем в те дни занималась мисс Браун, неведомо: где-то шаталась, окруженная молодыми парнями и девицами, ходила в гости к какому-то местному гению, на которого неведомо кто — то ли в Лондоне, то ли в Нью-Йорке — возлагал надежды. Юджин Росс все дни и вечера просидел в подвальчике на главной ленинградской улице, на Невском, где подавали очень ему понравившиеся кавказские национальные блюда, пожирал чебуреки и пил цинандали и кахетинское — вина столь же кислые, как итальянское кьянти. Сабуров — тот, пожалуй, один из всех занимался прямым делом, определенным группе издательством «New World»— А он, Клауберг, пытался проверить два запомненных адреса, о чем ему было приказано в Брюсселе. Но обе попытки кончились неудачно. В первом случае он даже не нашел необходимой улицы — ее просто не было, район перепланирован, старые дома снесены, и через их бывшие фундаменты провели новые магистрали с новыми направлениями, новыми названиями и новыми домами. По второму адресу искомый человек года два назад умер.
Что ж, он, Клауберг, ни при чем, не он организовывал эту зыбкую сеть, его ответственности в распадении агентуры не было. Он сделал то, что ему поручили, он проверил, он установил — на эти два адреса можно не надеяться, надо думать о новых. Вот пусть и думают, пусть заботятся о них те, кто обязан это делать, люди из Пуллаха.
Колеса крутились, крутились, и вдруг Клауберг как бы наткнулся грудью на нечто непреодолимое. Нарастая, навстречу вынеслось название селения, показавшегося впереди. Это было одно, недлинное, слово, но от него стало жарко и душно. «Чудово! — закричала дорожная надпись. — Чу-до-во!»
Шоссе шло так, что они должны были оставить это Чудово слева, не заезжая в него.
— Остановитесь! — бросил Клауберг, и Юджин Росс резко затормозил у развилки.
С полминуты длилось молчание. Порция Браун озиралась по сторонам, Юджину Россу все было безразлично. А Сабуров, сидевший за спиной Клауберга рядом с мисс Браун, тот, конечно же, — Клауберг не сомневался в этом — догадывался, по каким причинам остановились они перед дорожной табличкой с надписью «Чудово», о тех воспоминаниях, которые заставили Клауберга это сделать.
— Проедем там, — сказал Клауберг, указывая на левый рукав дороги, уходящий в селение. — Оттуда, наверно, тоже есть выезд на наше шоссе. Сделаем небольшой крюк.
Фургон шел через чудовские улицы, мимо домов и домиков; большинство из них были новыми, из свежего дерева и кирпича, и Клауберг не находил глазами того, во имя чего они сюда свернули.
Что же все-таки погнало Уве Клауберга в улицы заурядного русского селения, в котором нет ни крепостей, ни замков, ни церквей с фресками, ничего, чем могло бы заинтересоваться издательство «New World»?
Клауберг хотел увидеть тот низкий, одноэтажный серый дом с множеством окон по фасаду, выходившему на дорогу Новгород — Ленинград. До войны в том здании располагалась школа. Но за несколько осенних и зимних месяцев первого военного года в нем так все истоптали и загадили немецкие войска, искавшие в бывших классных комнатах ночлега, что, когда февральским или мартовским днем в них остановилось переночевать подразделение эйнзацкоманды Клауберга, в которой был и Сабуров, комнаты те скорее напоминали скотный сарай, чем школу. Клауберг и Сабуров пробирались из Новгорода в Грузино, в усадьбу бывшего сатрапа одного из русских царей, некоего Аракчеева. В инструкциях было сказано, что в этом поместье могли сохраниться ценные произведения искусства.
Перед рассветом, когда все еще спали на деревянных нарах, застланных соломой, загорелся вестибюль дома, или, как русские называют, сени. В них, как выяснилось, в щель между досками, со стороны сада, почему и не уследил часовой, находившийся на улице, была брошена бутылка с зажигательной смесью. Немедленно подняли тревогу и схватили парнишку, бежавшего через огороды и местные плетенные из хвороста заборы. Парнишке было шестнадцать или семнадцать; конечно же, он все отрицал, от всего отпирался. Но один из солдат тщательно осмотрел его ладони и тогда все стало ясным: не кто иной, как этот щенок, бросил зажигательную бутылку.
Мальчишку затащили в школу, и Клауберг, посчитав, что двигаться дальше, не зная, что же ждет группу впереди, опасно и неразумно, решил допросить его, не партизан ли он и не знает ли, где находятся партизаны, и только после допроса отдать негодяя-поджигателя в руки следственных и карательных органов.
В команде, занимавшейся ограблением русских музеев и церквей, специалистов по таким допросам не было. Поэтому солдаты самым примитивным образом били русского парня по щекам своими увесистыми ладонями, а Клауберг лишь повторял по-русски: «Где партизаны? Где партизаны?» Русский молчал, вместе с кровью выплевывая на пол классной комнаты сломанные зубы. Лицо у него было круглое, под глазами и вокруг носа осыпанное мелкими веснушками (да, да, значит, это уже был март, а не февраль, дело шло к весне: веснушки!); глаза его, желтые, как у зверя, злобно смотрели и на тех, кто бил его, и на Клауберга в черном мундире эсэсовского офицера. Попробуй развяжи руки, отпусти его, он тотчас кинется на своих истязателей, он станет кусаться, вытыкать пальцами глаза.
До того дня Клаубергу еще не приходилось не то что убивать людей, но даже просто бить, вот так по щекам, по щекам. Не считая, конечно, мальчишеских драк — в детстве бывало всякое. Но вот так, безоружного, беспомощного, связанного, полностью зависящего от тебя, — еще нет. Клауберг всегда считал себя в высшей степени культурным человеком, до его понимания не слишком отчетливо доходили теории о высших и низших расах; такое теоретизирование он считал необходимым элементом пропаганды среди простого немецкого народа, но интеллигентных людей оно, по его мнению, не касалось. И он морщился, видя, как старательно хлещут русского парня по физиономии исполнительные солдаты команды. Сабуров — тот просто ушел на улицу. Это и понятно, он русский, у него славянская душа, молодой поджигатель — его соотечественник.
Все шло, словом, так, как и должно было идти, пока Клауберг не вздумал поговорить с парнишкой.
— Глупый мальчик, — сказал он почти отеческим тоном. — Ты напрасно молчишь. Ты совершил глупость — поджег дом, в котором отдыхали усталые люди.
— Вы не люди! — наконец открыл рот все время молчавший русский.
— Кто же мы, по-твоему?
— Фашисты, сволочь! — Парень рвался из веревок, из рук солдат к Клаубергу. Солдаты крепко его держали.
— О, о! — Клауберг еще улыбался, но начинал злиться. — Уж не коммунист ли ты с таких лет, мальчик?
— Не твое дело! — резал словами русский. — Когда вас разобьют, когда тебя будут вешать, собака, тогда узнаешь, кто я такой!
— Молчать! — взорвался Клауберг, забыв о том, что он интеллигент. — Я из тебя сделаю свинячий фарш!
И в этот миг его хлестнуло, ожгло по лицу. Парень плюнул ему прямо в глаза. Клаубергу показалось, что он весь в слюне — в ядовитой, все сжигающей, как та смесь из бутылки. Он не отдавал отчета в своих дальнейших движениях. Рука сама выхватила из кобуры «вальтер» и сама три раза подряд нажала на спуск прямо в эти звериные глаза, в эти веснушки, в эту пасть с распухшими, обкусанными губами…
Да, конечно, это было страшно, это было неожиданно. Клауберг кинулся к своему чемоданчику, за одеколоном, чтобы смыть с лица липкую мерзость — слюну с кровью, от которой было солоно на губах. Солдаты поволокли убитого на улицу. А Клауберг все тер свои щеки, губы, веки, и не было ни малейшего чувства сожаления, раскаяния. Напротив, нарастала жгучая досада на то, что он не смог ответить русскому щенку достойным образом. Ответить же надо было чем-то равновеликим, хотя бы такими же плевками в веснушчатую харю. Клауберга мучило, что по этим конопатым щекам бил не он, а солдаты, что парень ушел от него, ушел торжествующий, последним сказав свое слово, зло, надменно оплевав немецкого интеллигента, немца, представителя высшей расы! Вот где вдруг вспомнилось ему все, что об этих расах говорилось в речах и писалось в газетах. Клауберг не мог найти себе места, он метался в запоздалой ярости. И когда несколько часов спустя Сабуров негромко сказал ему: «Зря ты, Уве, это сделал. Пусть бы этим занимались палачи», — он заорал на Петера: «Русская кровь заговорила! Все вы такие! Верить вам никому нельзя!» Он, конечно, знал, что неправ, и все равно настаивал на своем, кричал, выходил из всяких рамок достойного поведения.
С тех пор — лиха беда начало — он стал другим. Но другого Сабуров его не знал. Клауберга перевели в район Пскова, туда, где они были несколько дней назад, в Печоры, в деревню Печки. При одной из карательных операций в тех. местах, в которой с учебными целями участвовали и его подопечные диверсанты из разведшколы, он застрелил второго русского. Затем был и третий и четвертый… Клауберг стал получать от этих убийств острое, ни с чем иным не сравнимое удовольствие. Его опьяняло ощущение безграничности власти над человеком. Когда у человека связаны руки, когда человек поставлен перед тобой на колени и ты можешь бить сапогом под его подбородок так, что только станет вскидываться с хрустом в позвонках его голова, — это уже не человек. Кто он там — учитель, врач, советский работник? Окончил институт? Университет? Перед тобой он все равно слизняк. Вот я его… раз, раз, раз… и ничего он не может с тобой поделать. Его можно колоть, резать, жечь. Он будет выть, забыв и о своем университетском дипломе, обо всем ином, чем некогда гордился, — об орденах, званиях, степенях. А ты можешь спокойно сидеть перед ним на стуле, и он будет извиваться у твоих ног с перешибленным хребтом.
Это было как страсть к наркотикам, это было во много раз острее их, острее любого алкоголя. Что там коньяк, шнапс, всякое шампанское! Власть, власть, власть над другим, полная, абсолютная — вот вершина пирамиды человеческих наслаждений. В такие минуты кровь бросалась в лицо Клаубергу; возможно, что у него даже повышалась температура, потому что в теле он ощущал нечто вроде конвульсий: весь дергался, руки, ноги совершали непроизвольные движения.
После экзекуций Клаубергу нужен был не один день, чтобы отойти от них, как от сильного похмелья. Какое-то время он жил спокойно, затем вновь начинало нарастать желание испытать острое чувство. Он не ждал, а искал случая повторять все это еще, и еще, и еще, и до чего бы дошел, может быть, до сумасшедшего дома, если бы Германия не была разгромлена. А тогда все и кончилось, надо было спасать себя, сидеть тихо, не шевелясь, в глухих зарубежных щелях…
Нет, в отстроенном заново поселке Чудово того здания — одноэтажной длинной школы со множеством окон — не оказалось. Все было в нем на этот раз по-другому, не похоже на прежнее, и Клауберг знакомого места не нашел. Но он ощущал, как приливала кровь к его лицу и каким жаром жгло лицо от воспоминаний. Он видел перед собой глаза молодого русского звереныша, и вновь из-под погасшего душевного пепла выхлестнул пламенный язык ненависти, острой ярости — все оттого, что последнее слово оказалось за русским, что русский ушел победителем, оставив его, немецкого офицера, человека высшей расы, жить на земле оплеванным, униженным.
Юджин Росс вел машину медленно, давая Клаубергу получше рассмотреть ничем не примечательное русское селение. По улице шли люди, посматривали на машину иностранной марки, чему-то смеялись. Среди них мелькали лица точь-в-точь такие, как то, — веснушчатые, круглые. глазастые, дерзкие. Клауберг ненавидел их всех до бешенства, до красного тумана в глазах.
— Нажмите, Росс, на свои педали, — сказал он, стараясь быть спокойным. — Ничего интересного здесь нет. — Он ни разу не оглянулся на Сабурова. Он знал, что Сабуров за ним следит и если не все, то многое из того, что происходит в его душе, понимает.
В Клауберге еще бушевало, ходило горячими приливами, когда впереди показались купола новгородских церквей. Не «Naugard» было написано при въезде, как помнили Клауберг и Сабуров, а «Новгород», и поселиться им пришлось не в кремлевском тереме с расписными сводами, как было тогда, а в гостинице, в грязноватой, с крикливыми коридорными, но все же вполне приличной, даже с горячей водой, не хуже, пожалуй, чем какое-нибудь привокзальное альберго «Принчипе» в Венеции или «Патрия» в Турине. Только там, в Венеции и в Турине, еще и крыс сколько хочешь, а здесь одни лишь мухи, правда, в изрядных количествах.
Началась работа в Новгороде. Сабуров с Клаубергом отправились в музей, пошли по церквам; мисс Браун бродила по улицам, завязывала знакомства с новгородскими девчонками; Юджин Росс искал кабаки. Того, чего бы он хотел, не было. Нашлись два-три ресторана при гостиницах. Но они ему не понравились своей казенщиной. Кто-то сказал, что пусть мистер иностранец сходит в одну из башен Кремля — там-де открылся ресторан со средневековым колоритом. Юджин Росс отправился на разведку, а затем затащил в старое здание, которое называлось «Детинцем», и всю компанию.
— Если вам не понравится, — сказал он, — я могу, как делают русские, за всех за вас заплатить. А понравится, каждый пусть сам платит. В башне было холодно, темно и тесно. Мисс Браун сказала об этом.
— Средневековье! — Вместо ответа Клауберг пожал плечами. — А чего вы хотели?
— Комфорта, — ответила мисс Браун. — Обычного, нормального человеческого комфорта. А официанта или официантку — как можно скорее.
Посуда в «Детинце» была деревянная — ложки, кубки, чашки.
— Но это же не гигиенично, — опять заметила мисс Браун.
— Средневековье! — теперь уже сказал и Юджин Росс.
— А кому, простите, в конце двадцатого века нужно ваше средневековье! — Мисс Браун рассмеялась. — Притом организованное всерьез. Я бывала в сотнях ресторанов и кафе мира, которые устроены в таких вот башнях, в подземельях, в крепостных стенах. Там все средневеково — стены, полы, балки потолков, двери, окна. Все, кроме комфорта и того, что кладется в рот и при помощи чего это делается. И порядки там не тех давних веков, а современные — быстро, вкусно, предупредительно А тут — где официант?
— Под Королевским замком в Кенигсберге, — заговорил Клауберг, — был замечательный ресторан «Блютгерихт», «Кровавый суд». Он размещался в подземелье, где была камера пыток. В стенах с тех времен торчали железные кольца, висели цепи…
— Топор и плаха в углу! — с язвительностью подхватила мисс Браун.
— Скелет, — добавил Юджин Росс. — Это чисто по-немецки.
— Нет, топоров и скелетов там не было, — обозлился Клауберг. — А был порядок. Немецкий порядок!
— Новый? — Мисс Браун откровенно смеялась.
— И старый и новый, дорогая мисс. Вот когда вы посидите здесь часок-другой в ожидании пищи, то немецкие порядки вы предпочтете здешним.
Сабуров, как ни странно, испытывал неловкость. Ему было стыдно за все то неумелое, неуклюжее, безвкусное, что окружало их в этой башне, что видели они в ней. Для Сабурова и эта мисс и этот Юджин не были русскими, не говоря уж о Клауберге, Русским, как ему думалось, среди всех них был только он, и вот каким-то странным даже ему самому образом именно он нес перед всей этой компанией и ответственность за скверное обслуживание посетителей и полностью разделял эту ответственность с неумелыми устроителями средневекового ресторана. Права проклятая американка: у них не получилось в этой башне ни средневековья, ни современности. А молчаливый Юджин тем временем разговорился:
— Дали бы мне это дело в руки! Я бы устроил им ресторанчик!.. Вот там бы в углу — очаг с вертелами. На них на глазах заказавшего клиента жарили бы — хотите — цыпленка, а хотите — целого барана. В эту бы стену, — он похлопал ладонью по камню, — вмонтировал аквариум с живой рыбой. Желаете, сэр? Рыба вылавливается для вас сачком и тут же под жаривается.
— О, это уже есть в отеле «Хилтон» в Афинах! — сказала мисс Браун.
— Что ж, было бы и в Новгороде, — ответил Юджин Росс. — Этих неповоротливых, злобных женщин я бы, конечно, заменил другими, приветливыми, хорошо воспитанными. — Он расписывал и расписывал, и действительно ресторан в старинной башне обретал в его описаниях весьма привлекательные черты.
В последующие дни Сабуров больше не искал развлечений. Вместе с Клаубергом они составили для Юджина Росса список объектов для съемки. В главном куполе Софийского собора Сабуров старался рассмотреть Вседержителя и его сжатую в кулак руку — то, о чем когда-то ему рассказывал доктор Розенберг, как шпаргалкой, пользуясь книгой русского князя Трубецкого, и что не раз видел и сам Сабуров в военные годы. Но фреска сильно пострадала после того, как специальная команда эсэсовцев содрала с куполов собора золотую обшивку, и трудно различались там, в высоте, ее остатки.
— Существует предание… — начал он, обращаясь к сопровождавшему их сотруднику музея.
— Да, — понял тот, — существует. Вернее, есть два предания. Одно, о котором вы хотите сказать, — о том, что как ни старались древние живописцы написать благословляющую руку Пантократора, она все равно складывалась в кулак. Дескать, Русь сильна своей сплоченностью. А второе предание… Вы видели, на кресте главного купола сидит голубь? Он громадных размеров. Это снизу он такой маленький. Так вот, по преданию, стоит лишь голубю покинуть свое место — и Новгороду конец. Но голубь по милости господ гитлеровцев в минувшую войну покидал свое место, а Новгород-то!.. Какой город стал! Вам нравится наш Новгород?
— В целом — да, конечно, — ответил Клауберг. — Красивый город.
— Если бы вы видели, что натворили здесь гитлеровцы! Выйдемте на волю.
Вместе с сотрудником музея они вышли из собора. Во дворе Сабуров увидел знакомое крыльцо, знакомые двери, которые вели в Грановитую палату, где некогда было казино немецких офицеров.
— Что в этом здании? — спросил он.
— Если вам захочется, мы потом можем зайти и туда, — сказал сотрудник музея. — Там Грановитая палата, в ней хранятся ценности Новгорода. Евангелия в серебре и золоте, предметы церковного культа из драгоценных металлов и камней. Прекрасные вещи. Видите, милиционер у входа? Охраняет палату, как Госбанк. Так пойдемте на площадь! Вот перед вами памятник Тысячелетия России! Сколько фигур из бронзы! Ценность какая! И все это было разломано, разобрано. Когда наши вступали в Новгород в сорок четвертом, фигуры эти валялись вот тут, тут, вокруг, в снегу. Их готовили к отправке в Германию…
Он мог бы об этом и не рассказывать. Те, кому он рассказывал, как раз и занимались разборкой дорогого русскому народу сооружения. Точнее — один из них, Сабуров, поскольку Клауберг в те дни был в Пскове и готовил к отправке в Германию ценности Псково-Печорского монастыря. Сотрудник музея прав: памятник Тысячелетия России было решено отправить в Германию. Одного боялся тогда Сабуров, — что там его расплавят на металл. Для немцев русский памятник иной ценности составить не мог. Лишь медь да бронза, а никакое не тысячелетие великой Руси. Для него же, Сабурова?… Он еще полсотни лет назад слышал рассказы отца, который вместе со своими родителями приезжал в Новгород из Петербурга на торжественное открытие этого замечательного творения скульптора Микешина. Торжества, по словам отца, были пышные, шумные. Подумать только — тысяча лет России! Пусть это не два с лишним тысячелетия Древнего Рима или Древней Греции, чем там, на Западе, так хвастаются, но и тысяча лет — это не две недели. У России была славная история, была своя удивительная культура, был свой чрезвычайно ценный вклад в мировую культуру. Бот здесь, в Новгороде, советские археологи откопали мостовые и водопровод, канализацию шести-семисотлетней давности. И письменность древние новгородцы имели. Пусть не на папирусах — на бересте, но имели. Нет, нет, Россия щи хлебала совсем не лаптем. И очень жаль, что неуклюжие люди там, в старой кремлевской башне, весьма неумно поддерживают западные басни об обратном и подсовывают именно лапоть.
Да, ломали, разбирали, демонтировали памятник, а он снова целехонек. Как был, так и есть.
Весенний день угасал, вечерело. Распрощались с любезным сотрудником музея, договорились с ним весь следующий день посвятить осмотру коллекции икон в музее, и в гостиницу возвращались окружным путем, по берегу Волхова.
— Помнишь, тут водолазы работали? — Клауберг кивнул в сторону реки. — Колокола искали. И не нашли. Того информатора, кажется, вздернули за ложное сообщение. А он говорил правду, утверждая, что колокола затоплены в реке. Теперь, видишь, их оттуда достали!
В Летнем саду, на горке, слышался веселый шум, звучал смех, раздавались крики. Они поднялись. На горке была устроена танцевальная площадка. И на ней… Трудно было даже глазам своим поверить… Задрав юбку, на площадке откалывала наипоследнейший американский танец — кто? Мисс Браун! Партнером у нее был старательно повторявший за нею все ее дрыгания пучеглазый парень с челкой до бровей, в красном свитере и выцветших джинсах. Зверская музыка гремела в портативном магнитофоне, который всюду таскала с собой мисс Браун.
Вокруг танцующих теснилась толпа молодежи, особенно много было девушек. Все они старались повторять и запоминать то, что показывала иностранка. При этом мисс Браун, отлично владевшая русским языком, делала вид, будто бы говорит на нем очень скверно, с ужаснейшим акцентом.
— Милии мои, — коверкала она, — это самий модни данц. Он ишшо толка ин Америка. Бат я вас любит, бикоз показывай, шоу, шоу!
— Идиотка, — сказал Сабуров. — Она все провалит. На нас обратят внимание. Надо ее остановить и увести отсюда.
— Не надо. — Клауберг удержал его за локоть. — Она много о себе думает. Америка превыше всего! Она дала мне понять, что у нее свои дела и чтобы я в них не вмешивался. На здоровье! Пусть русские даже ее вышлют. Я буду только рад. И этого болвана могут высылать, который пьет и жрет целыми днями. Машину и мы с тобой знаем. А сделать снимки нам помогут русские. У них есть прекрасные мастера этого дела. Так что пусть, Петер, она идиотничает. Это ее собачье дело.