34

В номер Сабурова позвонил человек, назвавшийся Сергеем Николаевичем Марковым. Объясняясь на английском, он попросил — так и выразился — «аудиенции», и, если возможно, сугубо конфиденциальной.

Не очень жаждая какой-либо подобного заговорщического рода встречи, Сабуров местом ее предложил скверик возле Румянцевского музея.

— Благодарю вас, благодарю, — сказал звонивший. — Никаких особых примет не надо, я вас видел в лицо на пресс-конференции, я к вам подойду.

Ровно в четыре, как было условлено, к скамейке, на которой, перелистывая купленные в вестибюле гостиницы газеты, дожидался Сабуров, подошел высокий сухой старик; несмотря на жару, одет он был в темный костюм с белой сорочкой при бабочке, в шляпе и с легкой, подобной стеку, палочкой в руках.

Он приподнял шляпу.

— Господин Карадонна? Очень рад, очень. — Присел рядом. — Прошу прощения, что говорю с вами на английском. На вашем родном, на итальянском, не рискую. Уж очень он у меня плох. Мог бы с портье в альберго поговорить да с продавщицей в магазине, а вот так, по делу… увы!

Снисходя к слабости собеседника, Сабуров слегка склонил голову: понимаю, дескать.

— Господин Карадонна, может быть, вам этот разговор покажется странным и даже очень странным, но отказаться от него я не могу. Много дней ходил я со своими мыслями и сомнениями… Вы знаете, я пытался поговорить с руководителем вашей группы, с господином Клаубергом. Но он немец, и мне показалось, что общего языка мы с ним не найдем. Немец! Какой тут разговор! Господин Росс — это типичный боксер полусреднего веса. Он, я понял, у вас на подхвате, вещи перетаскивать, интеллект его невелик.

— Остается мисс Браун, — сказал наконец и Сабуров.

— О нет, она не остается. Остаетесь вы, господин Карадонна. А мисс Порция Браун… Как раз о ней-то и пойдет разговор. Мне пришлось читать в прессе, я слышал это и по радио и на пресс-конференции в комитете, который осуществляет культурные связи с заграницей, что ваша миссия — миссия группы издательства «New World» — весьма благородна, по составу своему группа весьма представительна и состоит из больших, выдающихся специалистов по искусству Древней Руси… И вот тут-то в меня закралось сомнение: не обманул ли и издательство и вас всех кто-то, кто в состав группы порекомендовал эту мисс Браун? Я повторяю, что пытался побеседовать об этом с господином профессором Клаубергом. Но он, еще раз повторяю, немец, а кроме того, он просто отказался. Отговорился большой занятостью. С частными лицами, дескать, он не уполномочен вести переговоры. А я не переговоры собирался вести. Какие переговоры! Я хотел только предупредить вас всех.

Ему было за семьдесят, может быть, уже и все восемьдесят. Но он был сух, жилист, возраст таких не берет, они как бы еще при жизни мумифицируются и уже до гроба не подвержены внешним изменениям. Он даже курил; причем, достав из кармана портсигар с сигаретами, задал учтивый вопрос: «Вы не против табачного дыма?»

— Я понимаю, что сейчас вас многое интересует: кто такой перед вами, насколько можно ему доверять, достаточно ли честны его побуждения. И вообще не агент ли он гепеу. — Старик весело и хитро рассмеялся. — Нет, господин Карадонна, я не агент гепеу. Хотя с учреждением этим прекрасно знаком. Вы, конечно, уже знаете площадь Дзержинского? Недалеко отсюда, по проспекту Маркса, по бывшему Охотному ряду. По старым святцам она иначе — Лубянкой — называлась. Знаете? Ну вот, там уже с восемнадцатого года засела Чека, грозная, скажу вам, организация. В этой Чеке я провел немало времени. Не в качестве агента — хе-хе! — а сидельца, господин Карадонна, да-с, сидельца, сидельца, то есть заключенного, узника.

Сабуров уже окончательно был не рад, что согласился на эту встречу. Мало ли у кого и какие по сей день были счеты с Советской властью! Во имя счетов своей семьи он в составе гитлеровской армии промаршировал в сорок первом от баварского Кобурга до советского города Пушкина, под самые стены Ленинграда. Эти счеты история к оплате не приняла и совершенно ясно, что не примет; она, это же очевидно, не за тех, кто их все еще пытается предъявлять. И вот перед ним очередной обиженный, еще один, так сказать, его единомышленник. Но он-то, Сабуров, уже не так мыслит, как они, совсем не так, и ему не нужны эти излияния, эти раскрытия Душ!..

Он уже хотел извиниться, сослаться на недостаток времени и уйти. Но старик, не дав раскрыть рта, заговорил снова:

— Я вам уже, кажется, называл себя? Марков. Сергей Николаевич. Не надо путать ни с Марковым-вторым, ни с каким-либо другим. Род наш старый, екатерининских времен, его родоначальник был семилетним мальчиком подвергнут прививке оспы для того, чтобы полученной у него лимфой лечить больных в семье императрицы. Все обошлось тогда хорошо, мальчика взяли в царицыны покои, царица его обласкала и возвысила, возвела в дворянское достоинство и присвоила прозвище Оспинного. Но сегодня я вам представляюсь отнюдь не как дворянин, господин Карадонна, отнюдь нет. Сегодня я советский гражданин, и никакого иного звания не ношу и носить не желаю. Я вам не буду показывать перстней с фамильным гербом, хотя такой герб у нашей семьи, естественно, был. Не стану демонстрировать золотых пятирублевиков с профилем последнего «самодержца», «первого русского интеллигента и великого демократа», не потому, что у меня этих пятирублевиков не сохранилось, может быть, один-два еще и можно отыскать в моем домашнем хламе, а потому, что Николай Второй ни когда и никаким интеллигентом и демократом не был и не мог быть. Он был обывателем, хлюпиком, а хлюпики, обладающие властью, страшны, как ни кто. Он это и доказал и недаром был назван кровавым. Итак, я советский гражданин. Путь мой к этому гражданству был длинным, ох, длинным! Да, господин Карадонна, если бы я обладал сочинительским даром, какие бы романы могли выйти из-под моего пера! Я служил в гвардии, в одном из знаменитейших полков — детищ великого Петра. После февраля семнадцатого кочевал с полком по фронтам, после октября того же семнадцатого был на Кубани, на Дону, в Крыму. Да, да, сражался против красных. Не удивляйтесь. Потом нас выбросили в Черное море. Буквально в море. Меня из воды на пароход вытаскивали на веревке. Одни тащили, а другие пытались метким ударом сапога сбросить назад в воду. Потом — Константинополь, жуткие турецкие острова, Галиполи, Сербия и наконец Париж.

Старик затянулся сигаретой, посидел с полминуты молча, сказал:

— Вам этого не понять, друг мой, вы тогда уже мирно жили в своей Италии, под вашим античным солнцем, среди олив и виноградных лоз, а нас, русских, все мотало и мотало по Европе. Да что Европа! По всему миру мотало. Но, господин Карадонна, прошу учесть, кто был попорядочней, одного никогда не делал: не шел служить к немцам, нет! Немцы нашу белогвардейскую братию готовы были пригреть и пригревали, пригревали. И Врангель от них кое-что получил, и Краснов, и всякие там Бискупские паслись на лугах Баварии и под липами Берлина. Фашистские отряды создавались из белоэмигрантов, даже детские военизированные организации. Как ни трудно было нам, мы к немцам за куском хлеба не обращались. Бедствовали в Париже.

Каждым своим словом, не зная того, потомок Маркова-Оспинного бил Сабурова по сердцу. Сабуров не сам выбирал себе убежище от большевиков, — отец и те, кто окружал отца, но факт фактом, да, Марков прав: воевали, воевали они, русские, против немцев, императрицу ненавидели за то, что она немка, весь царский двор, все правительство подозревали в игре на руку кайзера. И что же? Бросились в объятия этих самых «исконных врагов матушки России». А сделав один неверный шаг, пошли дальше по ложной, ошибочной, ставшей кровавой дороге. Вот Марков говорит… А Сабуров-то сам состоял в профашистских и фашистских отрядах, сам занимался их организацией. Знал бы этот человек правду о том, с кем он пришел потолковать по душам!

А тот продолжал свое:

— Вот теперь о Париже. Вы такую фамилию — Цандлер — слышали когда-нибудь?

— Вообще-то, конечно, да, слышал, — ответил Сабуров. — Фамилия по меньшей мере не редкостная. Но персонально никого припомнить сейчас не смогу.

— Я так и знал!. Вам, очевидно, и невдомек, что ваша Браун совсем не Браун, а именно Цандлер, Цандлер. — Старик почти обрадовался.

— Что ж, вышла замуж, и вот… — начал было Сабуров.

— Какой замуж! Она же мисс — девица!

— Во-первых, она могла развестись и сохранить фамилию мужа, во-вторых, в Англии и в Америке секретарш и прочих деловых женщин очень часто называют «мисс», независимо от их семейного положения, а в-третьих, Цандлер — так Цандлер. Какое это имеет значение?

— Очень важное. Она нисколько не украшает вашу группу. Она не может выполнить никакой благородной миссии, ее амплуа — только низменные роли. Она внучка управляющего одним из московских банков, не коего Цандлера, полунемка или австрийка, полу, сатана лишь знает, кто — таких в России со времен Петра было хоть пруд пруди, осели тогда, впились в тело России, сосали ее кровь, наживались. В дни революции ее дед ухитрился хапнуть очень крупные деньги, чьи-то драгоценности, пытался бежать с ними, как один советский литературный персонаж, Остап Бендер. Но в Одессе нарвался на еще более ловких деляг. Они его обобрали. Цандлер оказался там же, где и все мы, — в Константинополе. Сдох от сыпного тифа, от чумы, от оспы — не знаю. Его вдова спала с любым — с нашим вшивым офицером или солдатом, с французом экспедиционных войск, с турком, с курдом… И что там — спала! Ее просто заводили в первую попавшуюся подворотню. Но это все ладно, ладно, я никого не осуждаю. Время было страшное. Своих родителей я с великим трудом сохранил в те времена от нищенства. Я работал кем угодно, даже погрузчиком угля на железной дороге, и еще радовался, что хоть такая-то работа у меня есть. Я не дал им выйти на мостовую с протянутой рукой. Они умерли в теплой квартире, и не от голода, а от немецкой бомбы под Парижем. А вот бабка этой грязной девки Цандлер-Браун… Почему, думаете, ваша Порция носит фамилию Браун? Потому, что мать Порции прижила ее от какого-то Брауна. И только. А мать Порции, дочь той константинопольской шлюхи, Цандлерши, известная в эмиграции Линда Мулине.

— Писательница?! — воскликнул удивленный Сабуров. Этого он не знал.

— Сказать точнее, сочинительница! Линда Мулине! Ох-хо-хо! — хохотнул старик. — Она, эта Мулине, оказалась счастливее мамаши, под росла в эмигрантском далеко и хорошо выскочила замуж… Нет, не за Брауна, Браун был так, между делом, а за социалистического деятеля. Тот пошел в гору, стал депутатом и так далее и тому подобное. А когда при шли немцы. Мулине кинулась им на шею, а вместе с ней на шею к ним кинулась и ее доченька, эта ваша Порция, хотя тогда ей было лет пятнадцать, не больше. После изгнания немцев французы хотели маменьку и доченьку выставить коленом пониже спины за сотрудничество с бошами. Но в Париже уже оказались американцы. Обе дивы — и старая и юная — повисли на их шеях. Покровители отстояли своих подопечных от гнева французов. И вот она с вами. Она не впервые в Советском Союзе. От редакций каких-то журнальчиков она уже два или три раза приезжала сюда. Я слежу за ней. Она подло пишет о Советском Союзе, очень подло. И делает это хитро, не прямо так: долой, мол, Советы, долой большевиков, как делали наши белые вожди. Она насыщает свою грязную писанину медленно действующим ядом. Господин Карадонна! Не грустно ли? Для вашего святого дела вы взяли с собой такую мерзавку, такую политическую шлюху! Конечно, потаскуха потаскухе рознь. Одну из них бог даже вознес телесно на небо. Но то была раскаявшаяся потаскуха. А эта каяться и не думает. Она враг, всего, что есть в этой стране.

— Вы уж очень резко, господин Марков. Что вы, что вы! Мисс Браун — большой специалист.

— Специалист чего? Подрывной деятельности! Я понимаю наши советские органы безопасности — они не могут предъявить ей ничего особенного, впрямую она ничего предосудительного не делает. За руку ее не схватишь. Эта рука ни стилетом, ни браунингом не вооружена. В ней перо, обычное, мирное, пишущее перо. Но вы-то, вы же должны гнать ее поганой метлой. Она компрометирует ваше дело!

Он все щелкал портсигаром, все курил, пальцы его, в которых он держал сигарету, дрожали. Он волновался. И вдруг в какой-то момент он стал понятен и симпатичен Сабурову. Ведь и он, он, Сабуров, если бы в его жизни не все, а хотя бы часть сложилась иначе, он тоже мог бы оказаться на месте этого человека. Не в Германию бы занесла судьба их семью, а в Париж, не в гитлеровских войсках мог оказаться тогда молодой Сабуров, а в отрядах Сопротивления Франции. А после войны мог бы, как этот человек, вернуться домой, на родину, вот сюда, в Россию. Их же в. ту пору много вернулось, бывших беглецов от революции. Симпатия Сабурова к старику была такой явной, активной, что его подмывало открыться перед ним, сказать, что он тоже русский, тоже эмигрант, тоже тоскует о России и что она ему совсем-совсем не безразлична. Но благоразумие брало свое.

— Скажите, господин Марков, — спросил он, несколько успокоив себя, — а когда и как вы возвратились в Россию, как стали советским гражданином?

— Все удивительно просто. Во время войны, после гибели моих родителей, я был с теми французами, которые боролись против немцев. Это, знаете, еще один роман. Совсем особый. Потом Гитлер сдох в своей берлинской конуре, армия его и вся гитлеровская машина капитулировали. Многие из нас, эмигрантов, были буквально на седьмом небе от восторга. А как же! Кто, кто сломал хребтину этому ящеру фашизма? Россия, наша Россия! Пусть она называется советской-рассоветской, но это Россия, Россия! И многим из нас захотелось, остро, нестерпимо, чтобы она вновь стала нашей, точнее, чтобы мы вновь стали ее гражданами. Пусть с неизбежными унижениями, это ничего, перед такой могучей победительницей унизиться совсем не унизительно. Это же не перед немцами склонять колени, верно? И мы стали ходить в советское посольство толпами. И многих из нас, сначала осторожно — мы же бывшие враги, мы же стреляли когда-то в красных, это. так понятно, — советские дипломаты стали приближать к себе, а позже приняли и в советское подданство. А наконец, не всем, но многим выдали разрешение на въезд в СССР. Увы, я приехал сюда уже без моих дорогих, добрых родителей. Но с семьей, с семьей, господин Карадонна! Старушка жена, женатый сын… Дочь уже здесь вышла замуж. Внуки. И вы, господин Карадонна, должны меня понять, вы поймете меня, непременно поймете… Я однажды терял родину, я мыкался без нее не по белому свету, нет, по серому, темному для меня свету, безродный, ничейный, отребье рода человеческого. Второй раз терять я ее не хочу, нет, не желаю. Я старый, как видите, однако, если эти Цандлеры-Брауны попытаются в открытую напасть на Советский Союз, я еще могу держать винтовку вот в этих руках. Я в таврических степях в полный рост ходил в атаки. Против кого? Против своих русских мужиков. А уж перед лицом новых фашистов тем более не дрогну, господин Карадонна. Но беда вся в том, что Цандлеры-Брауны не в открытую идут, а пытаются точить наше тело как жуки-точильщики, чтобы в какой-то день оказалось, что нет могучего дуба, нет красавца кедра, а есть лишь одна видимость, стукни слегка — и все древо рассыплется в пыль. Я читаю газеты, я слушаю радио на многих языках. Я ощущаю этот процесс, эту скрытую борьбу. И я ненавижу мерзавцев и мерзавок, которые не с добрым к нам сюда ездят, а с пакостью!

— Скажите, — спросил Сабуров, — вы упомянули учреждение на Лубянке. А как вы оказались там? И когда?

— О да! Совсем забыл. Вот память! Нет, не думайте, не после того, как возвратился из Франции, нет-нет. А в восемнадцатом. Когда качались заговоры против большевиков, они стали хватать нашего брата. Как дворянина, как гвардейского офицера, забрали и меня. Сидел там, сидел. У них тюряга была во дворе, переделанная из гостиницы. Скажу вам честно, сволочи всякой в камерах было предостаточно. Ну что мы, дворяне, офицеры? Примитивный народец. «Матушка Россия! Батюшка царь! Белый крест! Трехцветное знамя!» Очень примитивны мы были. А всякие социал-революционеры из партии госпожи Спиридоновой да господ Савинкова, Керенского, Чернова и других — те оголтелые, те просто бешеные псы. Под стать им меньшевики разные, Даны какие-то и прочие-прочие. Их действительно надо было держать в клетках. До того доходили они в своей оголтелости, что башки себе пытались раскалывать ударами об стену. Слюна с губ падала. И можете себе представить, у большевиков какой-то принцип, однако, был. Одних они с удивительной оперативностью ставили к стенке, других, правда, не так оперативно, но отпускали. Меня мурыжили-муры жили, потом вывели на улицу и сказали: «Мотай, но чтоб ни-ни против Советской власти». А я что? Эх!

Он усмехнулся, закурил новую сигарету, уже, наверно, десятую.

— Обрадовался, словом, свободе. Кинулся в Харьков, там мои родители находились, захватил их да и на Дон, на Дон, к нашим родным генералам!.. — Старик не без горечи усмехнулся. — И в итоге прозевал все. Да, все. Это же представить только, как было тут захватывающе интересно после окончания гражданской войны! Голод, холод — а мечты о сплошной электрификации! Вошь, тиф — а всеобщая ликвидация неграмотности.

Огромные людские массы совершали огромные исторические маневры, перестроения, перегруппировки, меняя все в укладе России, меняя тысячелетние принципы существования человека. Дорого бы отдал я за то, чтобы в те времена не официантом бегать в третьеразрядных парижских трактирах, а быть здесь, дома, и участвовать во всем этом. Знаете, сейчас не каждый это понимает, а может быть, даже и никто не понимает, что происходило на русской земле в те годы и как значительна, как грандиозна та эпоха в истории человечества. Когда-нибудь летосчисление пойдет не от мифической даты рождения Иисуса Христа, а с Октября тысяча девятьсот семнадцатого года. Я убежден в этом. Если, конечно, до того времени Цандлеры-Брауны, жуки-точильщики, не подточат это прекрасное социалистическое здание. Я не могу поверить в такую возможность, я не хочу в нее верить и все-таки тревожусь. Поэтому-то мне и хотелось увидеться с вами и все это вам сказать. Нельзя ли вашу мисс обратно отправить? Она компрометирует прекрасное дело. А главное — пакостит здесь. — Я не знаю, как, но она пакостит, пакостит, не сомневаюсь. Она это умеет, это ее стихия. Империалистический Запад присылал сюда колорадских жуков, — сбрасывал с воздушных шаров всякие книжечки — это ерунда: жуков опрыснули купоросом, книжки собрали и сожгли. А Цандлеров-то да Браунов чем же опрыснешь?

Старик мучился своей заботой. Сабурову она была далека. В подрывную работу мисс Браун ему не верилось, он видел в ней просто потаскуху, авантюристку, которая, может быть, и получает что-то от своих хозяев, но не слишком оправдывает средства, которые на нее отпускаются. Она и хозяев, видимо, надувает. Сабурова заинтересовал сам старик, который, оказавшись полвека назад в положении, сходном с положением его, Сабурова, нашел в конце концов иной исход.

— А у вас, у вашей семьи была собственность до революции? — расспрашивал он.

— Была, конечно, была. Матушка-императрица нашего исходного Маркова щедро наделила добром. Землями, крепостными мужиками, деньгами. Но мои прадеды не умножили полученное. Напротив, они да затем и деды только растрачивали его. Не обладали, видимо, должной жилкой предпринимательства. К революции какое-то поместье значилось за семьей. Да и оно было то ли заложено, то ли сдано в аренду. Я ваш вопрос понимаю, господин Карадонна. Вы так размышляете: у старика ничего не было, Советская власть, следовательно, у него ничего не отняла, у него к ней счетов и нет. Было, оказывается, все было, отняла, счет можно расписать длиннющий. При желании. Но желания — вот чего нет, господин Карадонна. Я стрелял в красных, я боролся против революции, и что вы думаете, несмотря на это. они мне пенсию назначили! Я монархист, я врангелевец, и, вот как получается, они меня в архивариусы определили! Не могу сидеть дома на пенсионном положении. Хожу в должность, и с большим удовольствием хожу. Не каждый день, правда. Иной раз неможется. Ни слова не говорят. А дети? Сын — агроном, его жена с ним там же, в совхозе, дочь — диктор на радио, на французских передачах. Нет, те наши потери не ослепляют меня. Вот кто лавочку потерял, я заметил, тот никак не успокоится, и даже дети, внуки его эту галантерейную лавочку помнят где-нибудь тут, на Кузнецком, или в Питере, на Невском. Ох, за лавочку они готовы посчитаться с Советской властью.

— И в Советском Союзе есть такие?

— А как вы думаете, дорогой мой! Всего полсотни лет прошло! Лавочка, мещанская квартирка, беккеровский рояльчик, подшивка «Нивы» или «Синего журнала»… Это я привожу вам названия обывательских русских журнальчиков, распространенных до революции… Пасхальная служба, христосование… На улицах в этот день незнакомые чмокали друг друга в губы. Разговление. Жратва. Грошовое вольнодумство, так чтобы крамольных речей квартальный не услышал. Обыватель, господин Карадонна, лавочник — он страшнее Врангеля. Это здесь один поэт был. Маяковский. Владимир. Он очень тонко заметил: «Страшнее Врангеля обывательский быт!» Кто за Гитлером в первых рядах пошел? Лавочник. Кто за вашим дуче пошагал? Лавочник. Кто негров линчует в Соединенных Штатах? Лавочники. Кто сейчас вокруг нового фюрера вертится в Западной Германии, вокруг фон Таддена-то? Все лавочники. Я, честно говоря, людей делю на две категории. Я не марксист, могу и ошибаться. Но у меня вот такой, свой, домашний критерий. Лавочник или не лавочник. Посмотрю на иного. Он ученым себя называет. Верно, сидит, выписки делает, диссертацию или еще что-то стряпает. А гражданской души у него ни на грош. Все в своем индивидуальном мирке видит, все в домик тащит. Ну, я на него свой инвентарный номерок и приколачиваю: «Лавочник». Писателя слушал как-то, был у нас, читательскую конференцию проводили. Все о себе, о себе, о том, как он настрочил гениальный труд, а его не возносят, затирают, ходу не дают, в то время как другие вот идут незаслуженно в гору. Зачем он нам это говорил? Почему? А потому, что лавочник. Директора одного знаю. На моих глазах в два раза толще за семь лет стал. Еле в автомобиль влезает. Ему даже автомобиль дали в два раза больший, чем прежний. От дома отъезжает минута в минуту, возвращается минута в минуту, пакеты какие-то таскает с харчами. Я человек общительный, пытался было здороваться с ним — он в нашем доме живет, — кивнул в ответ, как бонза. А заговорить — и не думай. Знающие люди рассказывали, что до него вообще не дойдешь. Звонить станешь — секретарши тебя отсекут, прийти захочешь — пропуск нужен, а пропуск — опять звони, а там все равно отсекающие секретарши. Мне один сказал про него: сенатор. А какой же это сенатор! Лавочник. Они, лавочники-то, ни на что настоящее не годны. Случись что, власть бы, скажем, — тьфу, тьфу, тьфу! — переменилась, — утром выйди при новой власти на улицу, а они, эти, уже в лавочках сидят, за при лавками торгуют кто чем, за ночь переоборудовались. Так кое-где во вторую мировую войну и было в местах, захваченных гитлеровцами. Бойтесь лавочников, господин Карадонна! Словом, я рад, что побеседовал с вами и все вам сказал. А кстати, с чего это ваш господин Клауберг такой необщительный? Он не из лавочников? Ну, я шучу, шучу. Так обдумайте, как со шлюхой быть. Гнать ее надо, гнать. Дед ее тоже лавочником был. И отец, месье Браун, тоже, если не вру.

Сабуров уже не раскаивался в том, что согласился на встречу с этим человеком. Марков помогал ему проникнуть в сущность явлений, в которую без хорошего, знающего проводника не проникнешь.

— Послушайте, господин Марков, — сказал он. — Я, пожалуй, способен понять вас, так радующегося тому, что вы хотя и поздно, но возвратились на родину и готовы теперь сражаться за нее, если над нею на виснет угроза. Но вот у нас за границей известно, что белые эмигранты, остающиеся там и сегодня, продолжают надеяться на то, что они еще вернутся в Россию, и не в такую, какая она есть, а в такую, какой бы им ее хотелось видеть…

— Знаю, — перебил старик. — Прихвостни. Жалкие прихвостни! Служат врагам России, получают от них подачки, а выдают себя за радетелей русского народа. Вот я вам скажу. Они к пятидесятилетию сочинили обращение к интеллигенции России. Наплели всякого о страданиях, о стенаниях, о том, что… В общем, долой коммунистов, да здравствует хваленая буржуазная демократия. Подписались мастодонты, эмигрантские киты. Увидел я среди них и имечко знакомого мне господина Вейдле, который выдает себя за писателя, искусствоведа, а в общем-то, если говорить по правде, он публицист, и притом не больно крупный. Ну и что? Разговорился я тут с одним из наших — тоже вернувшийся на родину после войны. Тот сказал мне: «Батенька Сергей Николаевич, не верь ты им, радетелям этим. За кость, за мосол с хозяйского стола тявкают на Советскую власть. Ты же знаешь, что Вейдле этот на мюнхенскую радиостанцию по шел работать, антисоветчину вещать на русском языке. Повстречал его не сколько лет назад в Западной Германии, говорю ему: что ж так, во время войны вроде бы трепыхался, „ура“ покрикивал Красной Армии там, во Франции, а теперь вот — антисоветчина, служба у американцев. Он в ответ: „Платят хорошо. Нащелкаю у них зеленых бумажек, куплю виллу на Лазурном берегу, тогда и удалюсь на покой“. Вот вам, господин Карадонна, и вся идея этих господ, плакальщиков о судьбах России. Вилла под Ниццей! Ну что ж… — Он поднялся со скамейки. — Желаю успеха вашему предприятию. Хорошее дело, хорошее. Только гоните, пожалуйста, свою паршивую мисс долой от него.

Старик пожал руку Сабурову и ушагал, высокий, прямой, преисполненный горделивого достоинства.

Сабуров вновь опустился на скамейку, смотрел ему вслед, пока он не скрылся в уличной толчее, и еще долго раздумывал обо всем, что услышал от старика. Возвратясь в отель, он постучал к Клаубергу. Тот был дома.

— Слушай, Уве, а ты был прав насчет Порции. Видишь ли, русские ее неплохо знают. Кое-что они мне порассказали. Она-то нет, ни в каком, как ты говоришь, борделе не работала. Но ее мамаша — да, потрудилась, это, утверждают, совершенно точно. Линда Мулине! Ты слышал такое имя?

— Она что-то пишет, кажется? Такая кочующая русская стерьвь. То она в Лондоне, то в Нью-Йорке, то в Париже. Эта?

— Видимо, да. В революцию ее родители бежали в Одессу, оттуда в Стамбул вместе с войсками Деникина и Врангеля.

— Верно, верно! — воскликнул Клауберг. — Папаша там умер от по носа. Мамаша, у нее две девчонки были, занялась проституцией. Кормить-то девчонок надо! Неужто наша Порция одна из тех девок?

— Нет, этого не может быть по возрасту. Она дочка одной из тех, как ты говоришь, девок Линды, которая стала Мулине.

— Так она кто же, Мулине? Браун?

— Цандлер!

— Ну не немка же, Умберто!

— Именно немка. Твоя соотечественница. Фольксдойче. Из тех немцев, которые еще при Петре Первом поселились в России.

— Я думаю, что со времен Петра дело так перепуталось, что в ней и единой капли немецкой крови уже нет, — сказал Клауберг. — Только фамилия.

— Меня твои заботы о чистоте немецкой расы не волнуют, — ото звался Сабуров.

— Да, вы, русские, народ неразборчивый. Вы и на японках, и на негритянках, и на черт те ком жениться готовы. Широкие натуры! А пройдет время — и спохватитесь: где русский народ? Нет его. Растворился в разных других нациях. Посмотри на евреев. Железный закон: жениться только на еврейках, выходить замуж только за евреев.

— Чушь! Давно этого закона нет.

— Нет, есть, но, может быть, неписаный. Иначе они бы давно ассимилировались.

— И тогда вам, немцам, не было бы столько хлопот по спасению от них человечества?

— Ну, начинаешь свои проповеди, Умберто! Пошел ты к свиньям!

Клауберг перекидывался так словами с Сабуровым, а сам раздумывал о мисс Браун. Это было забавным, что она оказалась дочерью Линды Мулине, которая во время войны пописывала при немцах в Париже прогитлеровские статейки и вообще была на хорошем счету у немцев. В качестве кого же лондонские дельцы подсунули ее в группу — в качестве русской, американки или немки? Могли бы ему-то сказать своевременно правду.

Загрузка...