Глава 14

Три недели живет на Васюгане шестой поселок. Шли последние июньские дни. Поселенцы постепенно втягивались в трудную подневольную жизнь. Все припрятанные продукты от глаз комендатуры давно кончились; началась жизнь впроголодь на урезанном хлебном пайке. Ослабленные люди не могли выполнить дневную норму по раскорчевке леса, получали сокращенную норму хлеба и ослабевали еще больше. У некоторых уже не оставалось сил вырваться из этого жестокого, беспощадного круга. Голодные обессиленные люди постепенно теряли человеческий облик. Более сильные с нескрываемой злобой смотрели на своих ослабевших и опустившихся сотоварищей. Бригадиры и бригадники старались всеми правдами и неправдами избавиться от них, чтобы наконец выполнить дневную норму и получить полную пайку. Особенно трудно было одиноким женщинам и старикам. Вначале, когда еще были силы, а сознание не замутнено непосильной работой и постоянным чувством голода, они болезненно воспринимали свое ущербное положение, чувствуя невольную вину перед бригадниками за собственную слабость.

Но уходили силы, и приходило отупляющее равнодушие к себе, детям и даже к собственной жизни. Они, словно ил в воде, взбулгаченной тридцать первым годом, безропотно, медленно оседали на дно.

Вот и Акулина Щетинина со своими ребятишками уже почти не сопротивлялась.

Вечером возвращалась с работы бригада Николая Зеверова. Люди растянулись в цепочку, шли по просеке, которую они рубили в сторону седьмого поселка. Самой последней шла Акулина Щетинина, она несла на руках ребенка, рядом с ней едва переставлял ноги Федька.

– Опеть норму не дали, опеть пайку срежут!.. – недовольно бурчал под нос Прокопий. – Он оглянулся в хвост цепочки, и в глазах у него мелькнул недобрый огонек. – И где тут выполнишь! – Он толкнул впереди идущего бригадира. – Слышь, братан, так долго не протянем; от дохлых надо избавляться, и в первую очередь от Щетининой.

Николай повернулся к Прокопию и со злом ответил:

– Ну и как я, братан, скажу ей об этим, а?

– Не смотри, не смотри на меня так! – с таким же злом заявил Прокопий. – Ты не скажешь, я скажу. Седни же вечером!

Вечером к балагану Щетининой подошел Прокопий:

– Слышь, Акулина, завтрева на работу не выходи. Тебя из списков бригады вычеркнули. – Мужик грузно топтался перед измотанной вконец женщиной. – Народ, понимаешь, недоволен!

До Акулины не сразу дошел до сознания смысл сказанного, а когда поняла, то вскинулась, хотела что-то сказать, но нечеловеческая усталость, заполнившая разбитое работой тело, потушила ее порыв. Женщина только вздохнула и понуро опустила голову.

Ни одной слезинки не появилось в этих сухих и потухших глазах. Она надолго застыла около балагана и не заметила, как подошел Лаврентий Жамов.

– Здорово, соседка! – Лаврентий, покряхтывая, присел рядом с Акулиной.

Щетинина вздрогнула от неожиданности и подняла голову. У Жамова пробежали мурашки по спине от этого пустого и равнодушного взгляда. Словно сама смерть заглянула ему в душу.

– Здравствуй, Лаврентий Васильевич! – проговорила Акулина и снова опустила голову.

Жамов зябко повел плечами, глухо кашлянул в кулак и тихо заговорил:

– Тут давеча Федька твой крутился около моего балагана.

От него и узнал, что тебя вычеркнули из списков бригады. Правда, че ли?

– Истинная правда, Лаврентий Васильевич! – ответила равнодушно Акулина.

– Сука рыжая! – не сдержался Лаврентий. – Правду дед Христораднов говорил! – Затем, повернувшись к Акулине, он положил руку на костлявое хрупкое плечо. – Вот что, бабонька, скажу я тебе. Раньше времени не помирай! Успеем помереть еще! – Жамов криво усмехнулся и усталым голосом закончил: – Отдыхай, Акулина, а завтрева выходи с Федькой в мою бригаду. Я тоже, однако, пойду отдохну! – Жамов тяжело поднялся с земли.

Акулина ничего не сказала в ответ, а только провожала взглядом фигуру тяжело шагавшего мужика. Она видела, как он подошел к своим, что-то сказал Анне и, согнувшись, скрылся в балагане. У Щетининой повлажнели вдруг глаза и побежали, наконец, спасительные слезы.

Был жаркий летний день. Особенно душно было в лесу, где работала бригада Лаврентия Жамова. Корчевище плотной стеной окружала тайга. Ни ветерка. Застоявшийся воздух до горечи пропитан разогретой прелью и удушливо-приторной пихтовой смолой. Горячий воздух застревал в горле, не помещался в жаркой груди, Люди широко открытыми ртами ловили скудные свежие струйки воздуха, доносившиеся с реки, которые чудом прорывались на раскорчеванную поляну, сквозь густую таежную стену. Сквозь белесое марево на копошащихся внизу людей смотрит белое, с оплывшими от зноя краями, солнце.

Господи! Как трудно тянуть пилу… Жаркий туман застилает глаза. Заплакал ребенок. Это Костя страдальчески искривил лицо; укрытый тряпками, он разметался, и кровожадное комарье с жадностью набросилось на беззащитное тельце.

Акулина в паре с Федькой кряжевала ствол дерева. Мальчишка совсем выбился из сил и безвольно мотался на ручке пилы.

– Мама, Коська плачет!

– Тяни, идол! – плачущим голосом не кричала, а стонала Акулина. – Я вас чем кормить буду, навязались на мою голову! – продолжала орать на мальчишку Акулина. – Вечером опять триста грамм получать! Тяни, кому говорят, идол!

– Мамка, устал я! – десятилетний мальчишка разжал пальцы, выпустил ручку пилы. Свободный конец пилы, дернутый в отчаянии усталой женщиной, злобно продребезжал и остановился.

Акулина бессильно опустилась на ствол дерева; у ее ног лежал на земле мальчишка, ее сын, ее родная кровинка, а второй лежал под кустом, искусанный комарами. Она сидела, а в груди у нее зрела глухая лютая ненависть – ко всем и даже к собственным детям.

Разбитые ботинки, черная юбка, засмоленная пихтовой смолой, и тупое, с потухшими глазами, лицо. Когда-то пышные русые волосы сбились и висели неряшливыми грязными космами. От одной мысли, что вечером опять дадут половинную норму хлеба, она зашлась в приступе звериной ярости. Ее глаза вдруг лихорадочно заблестели. Она резко поднялась с бревна, выломала черемуховый прут и подступила к лежавшему на земле мальчишке. На ее губах выступила пена.

– Вставай, гаденыш! Вставай, мучитель! Чтоб вы передохли все! – кричала она в беспамятстве.

Федька даже не закрывался, только его худенькое тельце вздрагивало от каждого материнского удара.

Привлеченный шумом, оглянулся Лаврентий и, увидев обезумевшую Акулину, подбежал к ней и перехватил прут:

– Ты че? С ума сошла! – крикнул Жамов.

– Пусти, пусти меня! – яростно хрипела Акулина, вырываясь из крепких мужских объятий. – Его забью и сама сдохну!

– Опомнись, Акулина! – тряхнул ее за плечи бригадир. Повернувшись, к работающей бригаде, он громко крикнул:

– Эй, ребята, перекур!

Прекратился треск ломаемых сучьев, позванивание пил, стук топоров. Стихли человеческие голоса. Стали подходить молчаливые бригадники.

В наступившей тишине отчетливо слышались тягостные стенания заеденного комарами ребенка.

– Мамка, Коська плачет, – снова рассудительно, не по-детски серьезно заговорил Федька. Акулина каменным истуканом сидела на бревне. Она никого и ничего не видела вокруг себя. Наконец она глухо проговорила:

– Господи, за что?! Разве мало тебе моей дочери…

– Иди-ка, Акулина, возьми ребенка. Ишь, зашелся в крике! – Мягко, но настойчиво проговорил Лаврентий.

Акулина молча поднялась и пошла к кусту, под которым лежал ребенок.

Солнце медленно взбиралось по небосклону и подходило к полуденной черте. Спасительная тень от куста покинула младенца. Ослепленный солнцем, он уже не плакал, а только постанывал.

Над ним темным облачком толклись в воздухе кровожадные комары.

Острая жалость вдруг захватила женщину. Акулина схватила ребенка на руки, крепко прижала к груди и вернулась назад к бревну, на котором только что сидела.

Костик жадными ручонками дергал кофту матери, Расстегнув пуговицу, Акулина освободила дряблую грудь и сунула сосок ребенку в рот. Костик заурчал и впился в материнскую грудь, ротик его жадно двигался.

Грудь была пуста. Ребенок выплюнул ее и заплакал обидно, жалобно. Акулина покачивала ребенка, из глаз у нее непрерывно бежали слезы.

– Мамка, ну не плачь, слышишь, не плачь! – только что жестоко избитый, но успевший немного передохнуть, Федька поднялся с земли и прижался к матери. – Поди, скоро тятя приедет к нам!

Лаврентий молча сидел рядом. Что он мог сказать ей? Он, глядя на плачущую женщину, вдруг ясно, с такой отчетливой резкостью, увидел всю бездну человеческого страдания, такое море окружившего их горя, которое было не так заметно для самого себя, что ему самому, сильному мужику, захотелось завопить тем же самым тихим бредом, ее словами, словами замученной женщины:

– Господи, за что, за что!..

В голове роилась тысяча безответных вопросов. С какой-то болезненной настойчивостью билась неотвязная мысль:

«Это какую же надо иметь злобу к своему народу!» Во имя какой правды потребовалась смерть его сыновей безвинных – Петьки и Васятки? Это какой же такой власти понадобилась смерть собственных детей и стариков!

Неожиданно вспомнился Спирька Хвостов из родной деревни, Лисий Мыс, когда пугнул он топором ретивого сельсоветчика.

«Всех подравняет совецкая власть, все-ех!.. Доберется и до вас, хапуги!» – Эта картина убегающего трусцой неряшливого мужика отчетливо всплыла в памяти. И только сейчас, задним умом, дошел до него смысл злобного взгляда люто возненавидевшего его человека. На него вдруг пахнуло холодом, как из колодца. Лаврентий торопливо стер воспоминания в памяти, словно захлопнул дверцей горловину холодного колодца.

Где уж ему, мужику, докапываться до истины. Кто так ловко сумел противопоставить его, Лаврентия, и Спирьку, бывшего в деревне никчемным мужичонком, который и сам безропотно признавал и мирился со своей ролью, и вдруг ставшего надежной опорой власти.

На жестокие, завидущие глаза оперлась советская власть…

Вокруг Лаврентия, кто где пристроившись, отдыхала бригада.

Бригадир, переключившись думами на дела бригады, неприязненно оглядывал вековечную дремучую тайгу, вплотную подступившую к рукотворной поляне.

Чернели вокруг острые пихтовые вершины, разрывающие своими пиками голубой небосвод. Кучерявились темно-зеленой листвой осанистые осины. Шумит в вершинах свежий летний ветерок, а внизу душно, пахнет прелью; удушливый аромат багульника дурманит голову. Сочится светлой смолой, точно слезой, набухшая, разопревшая на солнце пихтовая кора. Исполинами высятся могучие кедры. Они редко разбросаны по пихтачу и осиннику, но стоят крепко. На гигантах тусклым серебром отливала в урманном полумраке присохшая к стволам бугристая кора. Под стать столетним кедрам, взметнулись на сорокаметровую высоту ели. Их засохшие снизу сучья точно выкованы умелым кузнецом. И только на самой вершине они обрастали мохнатой и колючей хвоей.

Лаврентий неотрывно смотрел на слабое покачивание вершин, а в голове настойчиво свербила мысль: «Чтобы выжить, надо корчевать тебя, родимая! Но как, черт возьми, выполнить план?! Как заработать полную норму хлеба?! Жечь, только жечь тебя, родимая!»

Вдруг зафыркала лошадь. Жамов очнулся.

– Сухов едет! – испуганно всполошилась бригада.

На искореженную лесоповалом поляну неторопливым шагом вышла из леса серая лошадь. Она яростно мотала головой, ожесточенно хлестала по бокам хвостом, отбиваясь от липнувшего на конский пот гнуса. В седле сидел Сухов, лениво обмахиваясь березовой веткой. Ворот его гимнастерки расстегнут, по распаренному, красному лицу стекали крупные капли пота. Комендант направил лошадь к отдыхающей бригаде.

– Чего расселись, чего расселись, мать вашу!.. – Сухов покрыл женщин, подростков, пожилых мужиков такой отборной бранью, точно это были не люди, а рабочий скот. Он приподнялся на стременах и походя ременной плетью огрел коротким и резким ударом, как щелчком, подвернувшуюся девушку, почти девчонку. Она попыталась закрыться рукой. Плеть змеей обвилась вокруг худенькой ручки, на коже вспухла багровая полоса. Девчонка испуганно вскрикнула и испуганно замерла, ожидая следующего удара. Сухов даже не посмотрел в ее сторону и направил коня на Лаврентия.

– А ты куда, сука, смотришь! Не видишь – бригада сидит! – И он занес плеть над головой.

Лаврентий выбросил руку вперед и схватил лошадь за узду. Мерин, испуганно всхрапнув, присел на задние ноги. Жамов в упор глянул в тусклые глаза коменданта. Сухов на мгновение задержал руку и перепоясал плетью коня. Ни в чем не повинная лошадь взвизгнула от боли.

Лаврентий усмехнулся и с наигранным удивлением сказал:

– Смотри, Сухов, даже скотина тебя боится, не то что мы, люди. Ну и зверюга же ты!

И опять неожиданно, когда люди совсем не ожидали, комендант грубо рассмеялся:

– Го-го-го!

Бригада засуетилась, со страхом глядя на широко раскрытый рот Сухова. Акулина тоже подхватилась, кое-как запеленав Коську, быстро поднялась с дерева.

Лаврентий ухватил ее за руку.

– Ты куда? Кто отменил перерыв? – И уже ко всей бригаде: – Чего забегали! Чего заегозили!

Сухов, как начал, так же резко бросил смеяться и с какой-то особенно грязной и циничной бранью обматерил людей. Затем, повернувшись к Лаврентию, зло процедил:

– А ты, умник, смотри… Если не выполнишь норму… – комендант стеганул плетью коня, и лошадь с седоком скрылась в таежных зарослях.

Бригада осталась одна. Лаврентий медленно проговорил:

– Перво-наперво хочу сказать: если сели отдыхать, отдыхайте. Пусть даже сам Господь к нам пожалует!

Пожилая женщина, отмахиваясь косынкой от комаров, сердито, проговорила:

– Отвернулся от нас Бог, Лаврентий Васильевич! Это мыслимо ли дело – таку тайгу корчевать!

– Тайга-а, мать ее за ногу! – проговорил негромко Осип Борщев, низенький мужик с жилистой морщинистой шеей и голубыми глубоко посаженными глазами. – Нам-то навроде как не привыкать к ней, а возьми третий али четвертый поселок; там же одни алтайские, степняки. Вот имя, едрена вошь… – Борщев не договорил…

– Скажи, какой защитник нашелся! – взъелась та же баба. – Нам, дак легше! Не привыкать к ней… – передразнила она Осипа.

– Че вцепилась, как репей в собачий хвост. Я совсем не о том; я говорю, тайга… – стал отбиваться мужик.

Лаврентий, слушая перебранку бригадников, задрал голову и стал рассматривать ближайшую ель. Затем повернулся к раскорчевщикам и негромко сказал:

– Хватит вам цапаться… – он помолчал немного и снова медленно заговорил: – Я вот че думаю, мужики! Одной пилой да топором много не возьмешь! – Жамов показал рукой на высокую ель. – Не у кажной пилы и размаха хватит! – Бригадир поскреб бороду и убежденно закончил: – Окапывать надо, мужики, корни подрубать и жечь, жечь… У елки с пихтой корни мелко в земле сидят, с ними легше, а вот с кедром – другое дело, у него корень редькой вниз уходит в землю. А покуда разделимся: которы посильнее – пилами валить, а послабже – окапывать корни и жечь. Выбирайте, какие потолще! – давал последние указания бригадир.

Федька Щетинин радостно закричал:

– Дядя Лаврентий, я буду костры жечь!

Жамов посмотрел на обрадовавшегося мальчишку.

– Давай, паря, жги! – Глаза Лаврентия смеялись: – Собирай братву… Это вам будет по силам. Не один, поди, овин в деревне сожгли…

– Всего один! – набычился Федька.

– Знаю, герой ты с дыркой, из одной, поди, деревни! – засмеялся Лаврентий, потрепал мальчишку по волосам и обратился к бригаде: – Слышь, гренадеры, которы ноги не таскают, – вали под руку к Федьке! – И уже серьезно: – А вы, бабы, подкапывайте – какие поядренее и потолще! Какие потоньше, мы с мужиками пилами валить будем.

После короткого перерыва работа возобновилась с новой силой. Слышались звонкие голоса ребятишек и предостерегающе-испуганные голоса женщин. Сочно тюкали топоры, низкими голосами зудели пилы, захлебываясь кипенно-белой древесиной. Тяжело бухали о землю налитые свинцовой тяжестью стволы деревьев, спиленные мужиками. Кругом треск ломаемого подлеска, упругих сучьев. Медленно, неохотно отступала тайга, дивясь настойчивости и упорству измученных и голодных людей.

К концу смены заполыхали костры. К одному из обреченных кедров подошел Лаврентий. Вокруг ствола зияла свежеразвороченная земля, из которой торчали обрубки корней. Теплилась золотистым отливом, на вечернем солнце, искромсанная топором древесина. Пламя разгоравшегося костра жадно лизало корни; капала на землю прозрачная смола. От нестерпимо жаркого прикосновения почти невидимого на свету пламени чернела и пузырилась кора. Летели вверх искры; в струях теплого воздуха шевелилась потревоженная хвоя.

Это корчилось от жгучей боли, содрогаясь до самой вершины, обреченное дерево.

На краю раскорчеванной деляны показался помощник коменданта, Поливанов. Верный признак, что закончилась рабочая смена.

Поливанов в конце смены проверял выполненное задание.

Он наметанным глазом оглядел вновь раскорчеванную деляну. Потом поискал глазами бригадира и направился в его сторону.

Поливанов был человек не злой, а скорее добрый, но трусливый. Он боялся и спецпереселенцев, и особенно коменданта. Проку от его доброты не было никакого, спасибо, что не дрался.

Осип Борщев, стоящий рядом с Лаврентием, зло проговорил:

– Опеть норму не дали… Щас эта сволочь пайку срежет! – Осип сплюнул тягучую, липкую слюну; от голодных спазм в желудке у мужика темнело в глазах. Он глубоко, со всхлипом вздохнул.

– Ну и надымили! – проговорил Поливанов, подходя к бригадиру и вытирая грязным носовым платком набежавшие слезы. – Значит, огнем решил корчевать!

– А всем!.. – ответил Лаврентий.

– Плана-то нет! – проговорил с сожалением помощник коменданта.

Уловив жалостливые нотки в голосе Поливанова, Лаврентий с надеждой попросил:

– Слышь, Поливанов, запиши норму. А мы сделаем в другой раз; ей-ей, сделаем! Сам же видишь, половина бригады – подростки да бабы. Оголодал народ совсем. Теряют силы люди! – Голос у Лаврентия дрогнул.

– Не могу, Жамов, не проси! У меня самого начальство над головой!

Лаврентий пристально посмотрел на этого мягкого, бесхребетного человека. «Сухов, понятно, зверь. А этот…» Лаврентия охватило омерзение при виде этой беззубой, никчемной, унижающей человеческое достоинство доброты. Он подумал: «Такой же гад, как и Сухов!» – И со злобой проговорил:

– Иди замеряй!

– Зря ты, Жамов, зря! Пойми, не могу я! Вот Зеверов седни выполнил норму, я ему и записал.

Лаврентий досадливо махнул рукой и крикнул бригадникам:

– Кончай работу, пошли на стан!

Домой бригада возвращалась тихо, не слышно ни разговоров, ни смеха; у всех одна дума – прийти на стан, получить триста граммов муки, завести болтушку, съесть и завалиться спать.

Последней в людской цепочке снова шла Акулина, машинально переставляя ноги по набитой узенькой тропинке, замысловато петляющей среди деревьев. Она едва перешагивала сопревшие колодины, лежавшие поперек тропы. Содранный многочисленными ногами мох обнажил на них мягкую коричневую труху. Женщина тупо смотрела на маячившую перед ней голову сына и чисто по привычке прижимала к себе ослабевшими руками грудного Коську. Только единственное чувство – материнский инстинкт поддерживал ее как-то на плаву. Но такое чувство возникало все реже и реже. Оно, подобно искрам затухающего костра, постепенно угасало, растворяясь в вязкой черноте небосвода.

Акулина дошла до своего балагана, заползла на карачках в спасительный сумрак жилья и рухнула на подстилку, положив рядом с собой молчавшего Коську. До ее сознания едва пробивались звуки становья. Она слышала, как рядом с балаганом трещал сучьями Федька, разжигая костер. Нетерпеливые человеческие голоса на краю жилья.

«Муку выдают!» – безучастно подумала женщина, словно ее это не касалось. Гудели уставшие руки и ноги, хотелось забиться в какую-нибудь щель, спрятаться, чтобы никого не видеть и не слышать… И совсем не хотелось есть.

Костер разгорался дружно, мягко, без треска и искр горели сухие кедровые дрова. Отодвинувшись от жаркого пламени, Федька испуганно посмотрел на балаган, где лежала мать, и тяжело вздохнул; потом его взгляд невольно обратился в сторону комендантской палатки – там шумели люди, начали выдавать муку. Как завороженный, мальчишка поднялся и медленно пошел на шум.

Вытянувшись в длинную цепь, жители молча ожидали своей очереди, держа в руках, кто мешочки кто ведра. Муку развешивали на кантаре, подвешенном на толстом суку. Поливанов, высокий сутуловатый мужик средних лет, с мягкими волнистыми волосами, в пузырящейся на локтях и коленях военной форме, ловко орудовал металлическим совком, насыпая муку из начатого мешка. Когда Поливанов подвешивал мешочек на крюк кантаря, сотни глаз ревниво следили за каждым делением нехитрого приспособления. Но тренированный на развешивании помощник коменданта ошибался редко. В тех случаях, когда приходилось или досыпать из мешка в посуду очередника, или отсыпать, мучная пыль легким облачком оседала вниз, покрывая белым инеем корни дерева и примятую траву.

Федька, Генка Зеверов, Танька Жамова и другие поселковые ребятишки стояли рядом с кантарем, провожая голодными глазами, каждый взмах совка, наполненного мукой. Ребятня глотала слюни, вожделенно поглядывая на тончайшую белую порошу, покрывшую подножие дерева.

Из палатки вышел Сухов и утвердился около входа в своей излюбленной позе; широко расставил ноги, слегка ударяя ременной плетью по голенищу сапога. Он медленно переводил взгляд с одного очередника на другого. Люди ежились, невольно отводили глаза в сторону. Сбившиеся в плотную кучку, ребятишки испуганно отступили подальше от кантаря. Даже Поливанов, и тот невольно дрогнул; досыпая муку в ведро, он зацепил совком за дужку и просыпал содержимое. Взметнувшаяся в ногах мучная пыль скоро осела; между корнями дерева на земле серела небольшая кучка муки.

Федька не мог отвести глаз от несметного богатства, лежащего на земле. Забыв про коменданта, мальчишка стал медленно продвигаться к дереву. За спиной у него напряженно сопел Генка. Споткнувшись, он слегка толкнул Федьку в спину. Толчок послужил мальчишке сигналом. В его мозгу ослепительно вспыхнула предостерегающая мысль:

«Успеть, успеть… Вырвут из-под носа!» И Федька стремительно кинулся вперед, вытягивая перед собой цепкую руку. Никто в мире не смог бы сейчас разжать детскую ручонку, в которой мертвой хваткой была зажата горсточка муки. Мальчишка, давясь, толкал муку в рот.

– Мне оставь, мне! – визгливо закричал Генка. – Уйди, гад! – Он остервенело вцепился одной рукой в Федькины волосы, а другая тянулась к просыпанной муке, которую своим телом прикрывал Федька.

Сухов с интересом наблюдал за дерущимися мальчишками, затем неторопливо подошел к ним, мягко подцепил носком сапога сцепившиеся тела и презрительно отбросил в сторону.

– Брысь отсель, кулацкое отродье! – и втоптал каблуком оставшуюся муку глубоко в землю.

Разлетевшиеся в разные стороны мальчишки молча поднялись с земли. Генке досталось меньше, а Федька со слезами на глазах потирал ушибленное колено. Ребятишки, понуро опустив головы, пошли на стан. Очередь тоже молчала.

Федька сидел около костра, не по-детски, глубоко задумавшись. По серым закопченным щекам мальчишки бежали слезинки, промыв на них белые полоски. Федька судорожно втянул в себя воздух, вытирая слезы тыльной стороной ладошки. Затем воровато оглянулся на вход шалаша. В его детских глазах застыли страх и жалость. Он боялся матери, сильно изменившейся в последнее время, ее пугающего равнодушия. Он боялся за нее, боялся за себя, боялся остаться один с Коськой на белом свете. Он изо всех своих слабеньких силенок пытался поддержать мать.

Около костра остановилась Акулина Ивашова, невысокая худенькая женщина с постаревшим раньше времени лицом. Она внимательно посмотрела на мальчишку, на его растертые по щекам слезы и спросила:

– Тезка-то где? Чего паек не получает, народу почти никого не осталось.

– В шалаше мамка, тетка Акулина! – тихо ответил мальчишка и отвернулся от женщины.

Ивашова, стоя рядом с заплаканным мальчишкой, участливо проговорила:

– Ты, Федор, сильно не переживай! Устала мать с вами, а Сухов седни есть, завтра – нет его!.. Мало ли дураков на свете!

Щетинина лежала на спине, уставив глаза на потолок балагана, перекрытого пихтовой лапкой. Хвоя уже подсохла и от легкого прикосновения отлетала, обнажая густую сетку из переплетенных тонких веточек. Акулина отсутствующим взглядом смотрела в потолок, а в памяти неожиданно всплыла картина престольного праздника. В их селе, Лисьем Мысу, праздновали на Покров день. Со всех соседних деревень в этот день поздней осени съезжались гости.

Как расцветал серый непогожий день! Гармони заливались серебряными переливами, на все село звенели задорные девичьи голоса. Она отчетливо слышала громкий голос подвыпившей свекровки-покойницы:

– А мы, девка, вологодские. Всю жизню так и прожили: холсты ткали, под иконы ср… Спасибо совецкой власти, землю дала, ситец в магазин привезла! – свекровь бесшабашно хохочет, подталкивая невестку в бок.

Акулина морщится от толчков свекрови, а ее все трясут и трясут…

– Мамка, мамка! – сын испуганно тормошит Акулину. – Мамка, не умирай! – Федька припал к матери худым тельцем. – Мамка, не умирай! Как мы с Коськой будем! – Не сдерживаясь, плакал горючими слезами Федька, голос его дрожал. Он все тряс и тряс за плечи мать.

Акулина очнулась. Руки уже не так сильно гудели от усталости. Немного отдохнувшая, она с особенной остротой ощутила голод и тупую боль в желудке.

– Мамка, получи паек! Ись охота! – почувствовав перемену в настроении матери, просил сын. – Закроет комендант склад и не даст муки! – продолжал канючить Федька.

– Посмотри за Коськой! – приказала она сыну и, пятясь, полезла из балагана.

Склад находился рядом с палаткой коменданта. Это был наспех сделанный сруб, с низкой односкатной крышей, крытой берестой и придавленными сверху земляными пластинами из свеже-нарезанного дерна. Ошкуренные топором толстые бревна еще сочились свежей смолой, а в лучах закатного солнца они, казалось, только что были облиты водой. Маленькая низкая дверь, грубо сколоченная из колотых досок, открыта. Вместо крыльца перед дверью лежала такая же колотая доска на двух столбиках, вкопанных в землю.

На крылечке сидел Поливанов. Он неодобрительно посмотрел на женщину:

– Задерживаешься, милая! Я ведь вас, прынцесс, ждать не буду! – Он открыл амбарную книгу. – Какой бригады?

– Лаврентия Жамова! – бесцветным голосом ответила Акулина. – Щетинина моя фамилия.

– Щетинина! – пробурчал Поливанов. Его черный палец уткнулся в конец списка. – Двое рабочих, один иждивенец! – Он поднял голову и осуждающе посмотрел на женщину. – В обчем без разницы, все одно три иждивенца получается!

– Побойся бога, Поливанов, хоть одну порцию работника выдели!

– Не проси, бабонька! Всей бригаде урезали; план выполнишь, тогда получай!

– Работать надо, а не хлеб клянчить! – стенки у палатки заколыхались, и, согнувшись, из нее вышел комендант. Он выпрямился, поправляя кобуру, неловко сбившуюся на живот.

– Как же я выполню – голодная!.. – Голос Акулины дрогнул, на глаза, помимо ее воли, набежали слезы. – Грудное дите у меня!

– Это не моя забота! – Сухов лениво потянулся и уставился на женщину, ощупывая глазами всю ее фигуру, и, потеряв к ней интерес, презрительно процедил сквозь зубы: – У нас, Щетинина, в рабоче-крестьянском государстве, закон: «Кто не работает, тот не ест!» Вот так, дорогуша! – И снова неожиданно и громко рассмеялся; так же резко бросив смеяться, хмуро проговорил: – Учитесь у Зеверова, дал план – полный паек получил!

Глаза Сухова постоянно шарили по лагерю. Вдруг они плотоядно загорелись. Комендант хищно осклабился и нетерпеливо потер руки. Мимо палатки шла Мария Глушакова.

– Марья! – окликнул он женщину. – Ефим еще не подох?

У Глушаковой дрогнули плечи, словно ее чем-то ударили. Быстро справившись с собой, она подняла голову, посмотрела на упитанного, крепкого мужика и гневно сказала:

– Вот че я тебе скажу: бесстыжий ты, хоть и начальник!

Загоготав, Сухов нырнул в палатку.

– Марья, погоди! Щас муку возьму, вместе пойдем.

Глушакова остановилась, поджидая свою деревенскую. Акулина сняла с крюка кантаря наволочку с отвешенной мукой и догнала соседку.

Спецпереселенки медленно шли по набитой тропинке. С чисто женским любопытством Акулина спросила:

– Че, Марья, пристает?

– Проходу не дает, жеребец стоялый! – Она с досадой фыркнула. – Так и шарит глазами за воротником, кажись, все титьки помял!

Женщины ненадолго замолчали. Акулина смотрела на маячившую перед глазами крепко сбитую фигуру Марии и с завистью подумала: «Везет же бабе – одна; никто ись не просит! А тут…» – и поинтересовалась у землячки:

– Ефим-то как?

– Не жилец Ефим. Доконает его грыжа. Одни глаза да нос остались! – скорбно ответила Мария и тяжело вздохнула.

Акулина тоже вздохнула и неожиданно для себя проговорила:

– Че ты, Марья, кочевряжишься перед комендантом! У него не заржавеет, со свету сживет.

Глушакова резко остановилась, повернулась и удивленно посмотрела на Акулину.

Щетинина тоже остановилась и, опустив глаза, покраснела.

Мария усмехнулась и, сложив пальцы в кукиш, сунула его в сторону палатки:

– Хрен с маслом ему. Не я за ним, а он за мной покамест бегает!..

Акулина, не поднимая головы, виновато проговорила:

– Прости, Марья, что дурь с языка сорвалась! – Щетинина повернулась и сошла с тропинки, направляясь к своему шалашу.

Глушакова участливо смотрела вслед измученной женщине и вдруг негромко окликнула Щетинину:

– Слышь, Акулина! Че я тебе хочу сказать, он за муку ничем не брезговат! И деньгами берет, и золотишком! Сама слышала, как некоторые торговались!..

Холодно и пусто крестьянину в жилом месте, где не слыхать ни задорной петушиной переклички, ни протяжного мычания коров, возвращавшихся с пастбища, ни беспорядочно-ленивого лая собак. Слышны только в поселке номер шесть злобная перепалка соседей, горький детский плачь, ругань отчаявшихся матерей.

Лаврентий Жамов сидел на самодельной лавке около кострища. Он прислушивался к гомонящему стану, ловя открытой грудью свежий ветерок, и с надеждой посмотрел на запад.

Прямо за рекой солнце садилось в узкую черную тучу, низко висевшую над горизонтом, разрезав красный шар на две неравные половины.

– Дождичка бы с ветром! – молил бригадир. – Повалил бы деревья. Все легше! – Вспомнилась вдруг Акулина, изможденная, постаревшая, ее грудной Коська. Лаврентий тяжело вздохнул, вспомнив своих детей, умерших на барже.

Низко над лесом стремительно просвистела стайка уток. Лаврентий поднял голову, следя за черными точками, которые быстро перелетели реку, растворяясь в багровых лучах закатного солнца. Вода в реке пошла на убыль. На обсыхающих гривах между многочисленными озерами пошла в рост трава. По берегам озер в молодой зелени неутомимо скрипели коростели. У Жамова отмякло лицо:

– Скоро покос!

Из балагана вышла Анна.

– Ты долго будешь полуношничать?

– Иду, иду! Задумался маленько! – скупо улыбнулся Лаврентий.

– Задумался! – проворчала Анна. – Тебе все больше других надо!

– Ладно, мать, не ворчи! – миролюбиво проговорил Жамов и поднялся с лавки.

Под утро прошел обильный дождь. Сильный порывистый ветер раскачивал вершины деревьев. В тайге что-то ухало, потрескивало. Проснувшийся Лаврентий чутко вслушивался в глухой шум дождя, барабанящего по крыше балагана.

«Однако, повалить должен! – подумал он о лесосеке. – Сильный ветер! Осподи, – взмолился бригадир. – Хоть бы норму выполнить. Оголодали совсем… Ну ништо…» – непонятно к кому обращаясь, не то к Богу, не то к черту, грозил простой мужик, сибирский кулак, неграмотный, но хорошо знающий счет, Лаврентий Васильевич Жамов.

Загрузка...