Глава 1

По степи медленно ползла одинокая конская упряжка. Крепкий вислозадый мерин гнедой масти с натугой тащил за собой дрожки. Снег в степи почти весь сошел и лежал только небольшими серыми лоскутьями в низинах под мелкорослым кустарником, да желтела льдисто-снежная масса на дороге, обильно унавоженная конским пометом за длинную сибирскую зиму, отчего дорога была похожа на рваный вспухший рубец, точно кто рассек необъятную степь от горизонта до горизонта ударом гигантской розги. По дороге ехать было совсем нельзя, и конь, покачивая мокрыми боками, старательно месил грязь по обочине. За дрожками оставались глубокие следы от колес, которые постепенно заливались талой водой. По равнине, тоскливо подвывая, гулял сырой холодный ветер да иногда, так же тоскливо крича, метались в воздухе спугнутые повозкой чибисы.

На дрожках, свесив ноги, сидел молодой белесый мужчина, крутоплечий и крепкий, с румянцем во всю щеку, который на промозглом ветру приобрел синюшный оттенок. Бледно-голубые, почти бесцветные глаза опушены светленькими коротенькими ресничками. Над упрямым тяжелым подбородком и ртом с узкими твердыми губами нависал прямой тонкий нос. Человек зябко кутался в просторный бараний тулуп.

– Но-о, язва! – понужнул он выбивавшуюся из последних сил лошадь и поплотнее запахнулся. – Хорошо хоть жену послушался, взял тулуп, а то бы хана! Ну и погодка, зуб на зуб не попадает. Внутри будто ледышка застыла… – чертыхался вполголоса седок. – Добрый хозяин собаку во двор не выпустит, а тут приходится «киселя хлебать». – И он в раздражении вновь стегнул концами вожжей по мокрому лошадиному крупу:

– Ну-у, ты, устал, язва!

Мерин только прянул ушами и продолжал идти так же, как и шел раньше, не прибавляя шага, да и седок тут же забыл про коня. Покачиваясь в такт ходка, двигающегося рывками, он был весь погружен в свои думы; его сейчас занимало совсем другое – вчерашний разговор с секретарем и предстоящие дела в деревне Лисий Мыс.

Секретарь райкома стоял перед ним на кривоватых ногах, одетый в темно-серый китель с отложным воротничком, в синих, почти черных галифе и хромовых блестящих сапогах, слегка покачиваясь с носка на пятки, по въевшейся привычке старого кавалериста. Серыми неулыбчивыми глазами он строго смотрел на собеседника:

– Объяснять мне вам нечего, Алексей Кириллыч. Сам был на заседании бюро райкома. Так что все знаешь, все слышал. Завтра поедешь уполномоченным от района по коллективизации в Лисий Мыс. Райком на вас надеется. Хочу сразу предупредить: деревня старая, в основной массе зажиточная, и народ там не простой.

Как приедешь на место, сразу свяжись с председателем сельсовета Марченко Иваном Андреевичем. Сам он середняк, а секретарь Хвостов Спиридон – вообще деревенский пролетарий. Действуйте сообща, привлеки молодежный актив. Там, кажется, есть такие. В общем, на месте сориентируешься! – поучал секретарь райкома. – И еще мой совет, – продолжал он, – организацию колхоза не затягивай.

Ее нужно провести быстро, решительно, чтобы народ не успел опомниться, – он скупо улыбнулся и сразу же посерьезнел: – Посевную нынче должны провести уже в колхозах и на колхозных полях! – секретарь райкома поднял палец и многозначительно произнес: – Это указание сверху! Если сорвем план по коллективизации, можно лишиться и партийного билета! – Он медленно прошел по кабинету. – Нужно учитывать, Алексей Кириллыч, что в настоящий момент обостряется классовая борьба. Кулачество, подкулачники и их приспешники будут всячески стараться сорвать планы партии по организации колхозов в деревне. Здесь нужно проявить бдительность, строгость. И никакой, я повторяю, никакой жалости к классовым врагам пролетарского государства! – он остановился, повернулся к уполномоченному, энергично рубанул рукой, точно шашкой. – Никакой жалости! – И уточнил у Быстрова: – У вас разнарядка на сколько семей для раскулачивания?

– На три, – ответил уполномоченный.

– Вот и распорядитесь ею с умом! – проговорил секретарь райкома и задумчиво закончил: – Иной горластый середняк может гораздо больше принести вреда в деле коллективизации… Есть у нас правдолюбцы! – Он внимательно посмотрел на Быстрова. – Желаю успеха! – Секретарь крепко пожал руку уполномоченному. – Оправдайте свою фамилию, товарищ Быстров, райком надеется на вас.

– А что? – рассуждал Быстров, вспоминая беседу с секретарем райкома. – Он, пожалуй, прав. Рассусоливать в этом деле не надо. Чем больше разговоров, уговоров, тем больше будет сомнений и нерешительности. «Брать быка за рога», – усмехнулся уполномоченный. Его смущал только один вопрос – раскулачивание.

«Ничего, вывернемся! – успокаивал себя Быстров, намечая в уме план действия в деревне: – Значит, так: сразу ехать нужно в сельсовет и встретиться с Марченко. Все с ним обговорить и сегодня же вечером провести совещание, на которое пригласить деревенских активистов. На нем наметить повестку собрания и семьи к раскулачиванию».

Так, за думами, он не заметил, как подъехал к березовому околку. Быстров очнулся от неумолчного птичьего гама. Грачи и вороны крикливо осваивали свое гнездовье. Он внимательно осмотрелся:

«Кажется, приехали: за околком Лисий Мыс!» – с беспокойством и все усиливающимся волнением подумал уполномоченный. Дрожки вывернули из-за березовой рощи, вдоль берега Иртыша на несколько километров раскинулась деревня. Где-то в середине улицы, на доме с круглой крышей трепетал на ветру выцветший флаг.

Быстров остановил лошадь, посмотрел вдоль улицы и невесело усмехнулся:

– Ну что ж, хорошо хоть спрашивать не надо, где сельсовет!

Да-а, многое бы он дал сейчас тому, кто избавил бы его от хлопотного занятия…

В то время как уполномоченный из района подъезжал к сельсовету, из дома, стоящего в том же порядке, вышел мужчина и медленно пошел по деревенской улице. Среднего роста, широкий в плечах, на голове шапка из рыжего собачьего меха, на плечах расстегнутая телогрейка, на ногах ичиги, подвязанные у щиколоток светлыми сыромятными ремешками. Он так жадно вдыхал влажный весенний воздух, что ноздри его крупного носа с небольшой горбинкой слегка трепетали. Упрямый рот обрамляла густая нечесаная борода. В его серых, глубоко сидящих глазах пряталась тревога.

Та самая тревога, которая прочно поселилась нынешней весной в сердце сибирского мужика и как ползучая ржа разъедала ему душу. Она не давала спокойно спать в привычной и жаркой постели.

Не раз голосили в домах бабы, подвернувшиеся в такую минуту под горячую мужскую руку со своими советами. Металась мужицкая душа, точно пойманный в капкан волк. Металась, а выхода ей не было. И мужик тоскливо думал, что же это за хреновина такая – колхоз? Пощупать бы руками его, попробовать на зуб, на худой конец – посмотреть бы издаля. И с врожденной крестьянской хваткой прикидывал в уме, а вдруг в нем лучше – в колхозе-то. Даже сама мысль, что он может упустить свою выгоду, приводила его в смятение. Но с другой стороны – отдать землю, свой скот в руки чужому дяде. И мужик снова загонял себя в тупик неразрешимого противоречия. Прислушиваясь к разгулявшейся нынешней весной молве, он со страхом и удивлением думал: почему силком? Почему?.. У него, привыкшего крепко стоять на земле на собственных ногах, руководствоваться в делах здравым смыслом, на этот счет были свои понятия: «К хорошему силком не тащат, к хорошему люди идут сами».

Вот и ерепенился сибирский мужик, весь внутренне ощетинившись, точно колючий ерш, выхваченный безжалостным рыболовным крючком из привычной воды на сухой берег.

Эта же ползучая ржа разъедала душу и Лаврентию Жамову. Нет, не мог он поверить на слово в распрекрасную жизнь, которую рисовал ему зять, председатель сельского совета, муж родной сестры Матрены. Нет, не мог… Да и рисовал Иван Андреевич эту распрекрасную жизнь путано, неуверенно, не рисовал, а вносил еще бо́льшую сумятицу в беспокойную мужицкую душу.

«Еще этот сопляк, не успеет порог переступить… – морщится Лаврентий, вспоминая захлебывающуюся речь молодого парня, Ивана Кужелева, деревенского активиста, – ты, грит, дядя Лаврентий, подумай, какая жисть наступит. Поля широкие, на полях – трахтора. Не жисть – малина: все машины за тебя делать будут».

«Машины, трахтор, – зло думает Лаврентий. – Сопляк – он и есть сопляк. Да разве крестьянина с его руками заменишь! Землица ласку любит – руки крестьянские. А то – “трахтор, трахтор”. – И он уже с неодобрением подумал о своей дочери: – Чего пластается за этим балабоном, других будто нет. Нашла по ком постромки рвать», – и, не сдержавшись, раздраженно плюнул себе под ноги.

– Здоров будь, Лаврентий Васильевич! – вдруг остановил его старческий голос.

Жамов остановился и посмотрел на старика, стоящего на обочине дороги. Обут он был в высокие самокатаные валенки, подшитые кожей, и одет в нагольный потертый полушубок. Дед тяжело опирался обеими руками на палку. Он был очень старый, казалось, убери у него палку-подпорку – и его высохшее тело не устоит на земле, рассыплется в прах.

– Извиняй, дедушка Нефед, не заметил. Задумался.

– Куды бредешь? Ай?!

– А хрен ее знат. Кабы знал! – горько усмехается Лаврентий.

– Вот я и говорю, весна-а! Просыпается землица, просыпается, родимая! – умиленно дребезжит старик, помаргивая слезящимися глазами.

– Просыпается, мать ее за ногу! – раздраженно буркнул Лаврентий.

– Ай?! – приставил ладонь к уху старик.

Жамов безнадежно махнул рукой и пошел дальше к недалекой деревенской околице. Шел Лаврентий Жамов, чернел от распиравших его дум – врезались в лицо глубокие неизгладимые морщины.

«Знать – куда соломки постлать, – думает бывший красный партизан. Там было все понятно: дрался он за советскую власть, за землю, которую она обещала. Гонял по степи колчаковцев, его, как зайца, гоняли колчаковцы. Кто – кого! Все просто и понятно. Завоевал он землю вот этими руками.

Лаврентий невольно вытянул руки, посмотрел на тяжелые мозолистые ладони с толстыми крючковатыми пальцами. И, словно устыдившись своего порыва, опустил их. Руки повисли вдоль тела безвольными плетями.

«Пощупать бы эту красивую жисть. Пощупай, пощупай, Лаврентий Васильевич, только отдай сначала землю в колхоз, тобой возделанную, сгони скотину на общий двор…

«А взамен че? – спрашивал себя Жамов. – Кот в мешке?»

В мыслях опять звенит голос Ивана Кужелева, Настиного жениха:

«Да не отбирает советская власть у тебя землю, а обоб…» – Жамов даже мысленно спотыкался на этом слове, вспоминая его.

– Обобчисляет! Слово-то какое колючее! – бурчит под нос Лаврентий. – Обчистят мужика, ей-ей, обчистят!

И вспомнился ему случай из далекого детства. В жаркий июльский полдень сбежал он с ребятишками на Иртыш и провел там целый день. Отец не ругался, он просто сказал десятилетнему мальчишке, и Лаврентий запомнил на всю жизнь:

– Мне отец мой, а твой дед Василий, в свое время говорил: «Запомни, Лавруха, – кто в хрестьянстве дружбу с удочкой водит, – у того нужда во дворе бродит».

– Во, во! – бормочет Лаврентий. – Приставьте к обчей земле али к скотине Спирьку Хвостова, а еще лучше Митьку Долгова, а я посмотрю.

Да им вместях трем телкам пойла не разлить, а вы – землю!

Да они от заваленки лишний раз задницу не оторвут. А вы им – скотину! Вы зайдите сначала к ним в стайку али в избу. Ноги поломаешь во дворе.

Шел Лаврентий, распалял сам себя, спорил с Иваном-председателем, с другим Иваном – активистом, сердце его кровоточило, исходило криком: «Не согласен я. Дайте посмотреть самому, не тащите силком, ровно быка на бойню!»

Незаметно дорога привела Жамова к березовому околку. От тяжелых, изматывающих душу дум его отвлек птичий шум. Лаврентий поднял голову. Грачи суетливо копошились на вершинах берез, подновляя старые и строя новые гнезда. Они перелетали с ветки на ветку, беспорядочным роем вились в воздухе и орали неистово – на всю степь. Некоторые птицы уже сидели на яйцах. Среди грубо уложенных веток напряженными маячками торчали их хвосты.

– Ишь ты! – с неожиданным интересом стал наблюдать за птицами Лаврентий. – Тоже навроде колхоз, а, небось, каждый в своем гнезде сидит!

Сразу за березовым околком была его земля. Двадцать гектаров дала ему советская власть. Он неожиданно вспомнил, что в партизанском отряде только и разговору было о земле, а не о бабах, по которым страшно соскучились. Лаврентий смотрел на черные проплешины, точно оспины разбросанные по всему полю среди грязно-белого снега. И ему казалось, что это не поле, а больной, перенесший тяжелую болезнь, после холодной и длинной зимы. Он подошел ближе, нагнулся и набрал полную горсть оттаявшей земли. Осторожно разрыхлил ее в руках – черную, слипшуюся. Блеснул белый корешок озимой ржи. Лаврентий нежно, боясь повредить, погладил его грубыми толстыми пальцами:

– Пережил зиму! – ласково бубнил Жамов. – Тепла ждешь, чтоб в рост тронуться! Жди – немного теперь осталось!

Глаза у мужика отмякли, подобрели и вдруг снова наполнились горечью. Он крепко сжал пальцы, так что между ними грязными потеками выступила вода, размахнулся и далеко забросил комочек в поле. Молча повернулся и ссутулившись, точно на плечи ему давила неимоверная тяжесть, пошел, не оглядываясь, назад в деревню.

Загрузка...