Наконец наступила и ранняя нарымская весна. Но зима, с ее колючими утренниками, все еще жестко ковала землю. В застекленевшей до звона тишине, стыла тайга. Еще вчера деревья тяжело клонились от снега, лежавшего толстым слоем на мохнатых ветвях, а сегодня как-то сразу, незаметно облетел весь снег, освобождая ветви. Тайга почернела, и деревья, облегченно вздохнув, тянули легкие сучья к высокому синему небу.
Нет-нет да из таежной глуби донесется ликующая трель токующего дятла. Еще звончее, еще задорнее стучит в ответ задиристый соперник.
Облитые золотистым светом утреннего солнца, медленно двигались люди по набитой тропе, растянувшись в реденькую цепочку. Впереди шел Лаврентий Жамов. Он приостановился на короткое время и, подняв бородатое лицо, прислушался. У мужика тихой радостью блеснули повлажневшие глаза, скользнула по губам улыбка и мгновенно спряталась в давно не стриженной бороде.
Где-то рядом в буреломе мелодично затенькала синица.
– Кажись, пережили зиму! – задумчиво проговорил Жамов. – Ишь, распелась, и утренник нипочем!
– Да-а, запели птицы, задолбили долбежники!.. И как только у них башка терпит? – щурил глаза от сверкавшего ноздреватого наста Федот Ивашов.
– Ты про дятлов?
– Про них!
– Имя че – долби да долби! – ответил Жамов, слушая звонкие трели дятлов. – Бог голоса не дал, дак они носом че вытворяют!
– Дорога-то, язви ее, все длиннее и длиннее! – пробасил Федот. – Даже не верится, что вот этими руками такую делянищу раскорчевали! – Мужик махнул рукой в противоположный конец раскорчевки, где не успевшие прогореть за ночь костры слегка замутили яркий утренний небосклон.
– Глаза боятся – руки делают! – вскользь заметил Жамов и двинулся дальше по тропе.
После родов и длительной болезни Настя вышла первый день на работу. Она не могла надышаться свежим морозным воздухом. От слабости и чистого пьнящего воздуха слегка кружилась голова. Настя счастливо улыбалась:
– Господи, хорошо-то как! Синицы поют, солнышко светит! – Она обернулась к мужу. – Пережили, Ваня, зиму. Весна идет!
– Идет, идет! – недовольно буркнул Кужелев. – Грязищи скоро будет – не пролезешь, а обувку за зиму решили! – продолжал бурчать Иван.
Настя, не слушая брюзжание мужа, продолжала наслаждаться весенним морозным утром.
«Господи, – думала она. – Сколько мало надо человеку для счастья!» – Она обостренно чувствовала этот весенний пьянящий воздух, бодрящий, словно пивные дрожжи. Молодой, начавший крепнуть организм буквально пропитывался ими. От забродивших дрожжей закипала кровь, хотелось жить. Так страшно хотелось жить, что Настя вдруг остановилась и тихо засмеялась.
Иван тоже остановился и испуганно спросил жену:
– Настя, ты чего?
– Просто так я, Ваня! – успокоила мужа Настя. – Барак надоел, хворать надоело! – Настя прикрыла глаза. – Хорошо на улице… солнышко светит!
– Глаза боятся – руки делают! – раздельно, точно вдумываясь в смысл сказанного, повторил Лаврентий. Он глядел на растянувшуюся по дороге цепочку людей, заметив приостановившихся зятя и дочь, удовлетворенно подумал: «Выкарабкалась, девка! Ихнее дело молодое, еще наживут детей! – и с отцовской тревогой: – Слабая еще… только бы не надсадилась. Уж больно горячая на работу».
Лаврентий повернулся и зашагал в конец раскорчеванной деляны. Набитая дорога стала делиться на узкие тропки, которые, разбегаясь, упирались в лесную кромку, всю изрезанную и захламленную обрубленными сучьями, раскряжеванными сутунками, полусгнившим валежником и торчащим сухостоем. Нехотя с большим трудом отступала тайга. Людской поток, растекаясь по тропинкам, устремился к таежной опушке. Люди работали, разбившись в основном на семейные звенья. Звено – Жамовых, рядом – Ивашов с сыновьями, дальше – Зеверовы.
Зазвенели пилы, затюкали топоры… Людская разноголосица прерывалась надсадным скрипом подпиленных деревьев. Таежные великаны беспомощно тянули ветви к ясному небу и, наконец вздрогнув, зависали на короткое время в воздухе, словно выбирая для себя поудобнее место, тяжело падали на землю, взметнув сухую снежную пыль. Корчевщики неторопливо, но споро обрубали сучки у сваленных деревьев, размечали и кряжевали стволы на бревна. Механизм раскорчевки был отлажен за это время до автоматизма.
Наталья Борщева, работавшая вместе с Жамовыми, стала окапывать деревянным пихлом намеченный к валке ствол дерева. Окопав вокруг дерева глубокую траншею, Наталья воткнула лопату в сугроб. Поправляя сбившиеся волосы под платок, она задрала голову, оглядывая громадный кедр.
– Ну и махина, язви ее! – не удержалась от восклицания женщина.
– Да уж, постаралась, выбрала! – Иван оценивающе приглядывался к толстенному стволу. – Пожалуй, полотна пилы не хватит!
– А че себя обманывать, все равно валить… Дак лучше с утра, на свежую силу! – ответила Борщиха. – За нас все равно никто валить не будет!
– Это уж точно! – хмыкнул Иван.
Настя, стоявшая в сторонке, встрепенулась:
– Тетка Наталья, дай мне пилу, попробую пилить.
Борщиха посмотрела на Настю и покачала головой:
– Не рановато ли, девка? Лучше сучья иди обрубай да жги на костре.
– Ниче, я привычная! – успокоила себя, да и напарницу Настя. – Че, мне теперь всю жизнь болеть?! Так, пожалуй, и мужик разлюбит! – Настя потянулась за пилой.
Иван ходил вокруг ствола, прикидывая, с какой стороны делать запил. Было трудно понять: дерево стояло прямо, как свечка. Иван чертыхнулся:
– Зажмет, и пилу не вытащишь! – он окликнул работающего невдалеке Жамова. – Дядя Лаврентий, глянь, куда она клонится, тебе издали виднее!
Жамов из-под руки посмотрел на дерево:
– Вроде на поселок смотрит, и ветерок туда же тянет!
Иван наметил топором неглубокую зарубку и повернулся к жене:
– Ну че, Настя, с Богом!..
Пила никак не хотела запиливаться. Острые зубья ее беспомощно скользили по льдисто-промороженной болони. Иван поминал и черта, и бога, мать… прижимал свободной рукой, направляя полотно пилы. Наконец, прорезав верхний промороженный слой, зубья пилы впились в податливую древесную мякоть.
Монотонно и сочно вжикала пила. На снегу по обе стороны дерева росла теплая горка розоватых опилок. Мах вперед, мах назад, затем снова вперед… Все труднее становится дышать. Горячий воздух распирал грудь. Настя широко раскрыла рот, но воздуха не хватало. Приглушенно, точно сквозь воду, до ее сознания доходили посторонние звуки и возгласы работавших вокруг людей.
– Берегись… Куда прешь, раззява… – Треск сучьев. Глухие, тяжкие удары о землю падающих деревьев. Настя с трудом воспринимала посторонние звуки и еще с большим трудом протягивала пилу.
Наталья обрубала сучья у ранее сваленного дерева. Она видела, с каким трудом давалась работа еще не совсем оправившейся после болезни молодой женщине.
– Рановато еще! – буркнула под нос Наталья и врубила топор в ствол дерева. Иван тоже видел, как тяжело пилила жена, как кровь отлила от землистых щек; на лице блестели только глаза.
Рез становился все глубже и глубже. Наконец Иван остановился и сказал:
– Передохни, Настя, я пока подрублю! – выдернув пилу из запила, он прислонил ее к стволу и взял в руки топор.
Настя облегченно перевела дух и тяжело оперлась рукой о шершавый ствол дерева. Она залюбовалась ловкими и точными движениями мужа. Со стороны казалось, что не человек, а топор сам управлял – куда и с какой силой ударить. С легким шорохом падали на снег изжелта-сочные щепки. Остро запахло смолой.
Наконец Иван отложил топор, зачистил рукавицей заруб от мелких щепок и довольно крякнул:
– Как у Аннушки…
Подошла Борщиха и с грубоватой бесцеремонностью взяла из Настиных рук отполированную до блеска ручку пилы:
– Дай-кось сюда, девка! – и тоном, не допускающим возражения, закончила: – Иди лучше сучки обрубай да разный хлам на костре сжигай!
Настя смущенно улыбнулась и, пытаясь возразить, потянулась к пиле. Наталья решительно отстранила молодую женщину, добродушно приговаривая:
– И-и, милая, еще наробишься. Во-он они, родимые, стоят. Хватит этого добра и на мой, и на твой век! – Борщиха улыбнулась и широко повела рукой вокруг себя.
– Правда, Настя, – поддержал напарницу Иван.
Настя уступила место Борщевой и направилась к поваленному дереву. Тридцатиметровая пихта, опираясь ветвями о снег, приподняла вершину, точно просила пощады у людей. Настя подошла к дереву. Ослабевшие пальцы женщины с трудом удерживали топорище; оно, как живое, вырывалось из рук. Настя упорно била топором; сучья с треском отлетали от ствола, и хлыст все ниже осаживался в сугроб.
На раскорчеванной деляне дымились, жарко потрескивая, многочисленные костры. Обрубщица, старательно уложив несколько толстых веток вместе, приподняла их за один конец и волоком потащила по снегу к ближайшему костру. Заледеневшая хвоя легко скользила по крепкому насту. Закрываясь от жара рукой, Настя по одной ветке бросала их в костер. Хвоя, мгновенно свернувшись, вспыхивала. Клуб дыма и пламени с гулом и треском вздымался вверх. Затем пламя также мгновенно опадало, только высоко в небе вились прогорающие искры, оседая черной сажей вокруг костра.
Настя задумчиво следила за полетом гаснущих в воздухе искр. Гудящее пламя, сноп искр, исчезающих высоко в небе, вдруг напомнили Насте родную деревню – гулянье на Масленицу. Она вспомнила… как, заложив в кошовки сытых коней, со свистом, с гармонями, с частушками молодежь устраивала бега из конца в конец по длинной деревенской улице. Главное веселье наступало вечером, когда на Иртыше разжигали костры из соломы. Вся деревня собиралась на берегу. Ребятня с визгом носилась вокруг костров. Молодые парни и девки катались на санях с речного крутояра. Полупьяные мужики и бабы толпились на горе, подзадоривая молодых. И какой-нибудь лихой парень (часто таковым был Иван Кужелев), насадив полные сани-розвальни разнаряженных девок, неожиданно направлял их на костер. Молодки с визгом сыпались из саней на снег, тут же вскакивали, поспешно оправляя на себе сбившиеся юбки и сарафаны. Остальные, не успев выпрыгнуть, с криком закрывали лица рукавами. А сани, разметав жарко горевшую солому, останавливались на льду, оставляя позади себя восторженный рев ребятишек и тучи искр, столбом взметнувшиеся в небо.
Настя улыбалась, а из глаз у нее бежали слезы. В голове у молодой женщины тупо и напряженно билась мысль: «Господи, зачем!.. Кому надо было поломать налаженную жизнь! – и тут впервые после смерти новорожденного сына почти с облегчением подумала: – Может, и лучше, что Котька умер, не будет мучиться!..»
Испугавшись своих богопротивных мыслей, она мучительно прошептала:
– Господи, прости меня, грешную! – И с укором: – Ты же видишь жизнь нашу… и не то подумаешь!
Чем сильнее и явственней обозначалась в природе весна, тем суетливей и беспокойней становился Лаврентий. Нередко, взлохматив и без того неухоженную бороду, он задирал голову вверх и подолгу смотрел на голубое небо, слушая задиристые трели дятлов и беспокойное теньканье синиц. Вот и сейчас, бросив на короткое время работу, Лаврентий жадно нюхал воздух, в котором ясно чувствовалась будоражащая весенняя сырость.
– Погода-то, язви ее!
Глаза у мужика затуманились. Хоть и гнал постоянно от себя мысли Лаврентий, а все равно был он думами там, в родной деревне Лисьем Мысу… Бродил под навесом, проверял плуг, гладя ладонью отполированный до зеркального блеска лемех, пробовал на крепость зубья в бороне и, как с живыми, разговаривал:
– Отходит землица, отходит. Скоро за работу…
Затем заходил на скотный двор. В лицо пахнуло привычным запахом теплого навоза и крепким духом конского пота. Перестав хрумкать овсом, лошади поднимали головы, настороженно косили блестящим глазом за хозяином. Он заходил к своим любимцам, ласково трепал им холки, проверял в кормушках овес. Скоро, совсем скоро начнутся полевые работы. Великая радость и тяжкий крестьянский труд.
…И как всегда не прекращал свой бесконечный спор со Спирькой Хвостовым. «Как был ты, Спирька, забулдыгой, таким и останешься! Ни тебе и никакой власти не уровнять пальцы на руке…» – А в сознании все звучал противный, скрипучий голос: «Не-ет, вре-ешь! Подровняет власть, всех подровняет!..»
Работавший невдалеке от Лаврентия Федот Ивашов отпустил ручку пилы и стряхнул опилки с бороды:
– Ты че там бурчишь и руками машешь, бригадир?
Жамов повернулся к соседу и виновато улыбнулся:
– Да так, че-то деревня вспомнилась! – он обвел глазами вокруг себя и снова повторил: – Погода-то какая, язви ее! – помолчал и добавил: – Прямо жить охота!
– Да-а, жизня наша, мать ее за ногу… себе не позавидуешь, ни врагу не пожелаешь! – Федот нагнулся и, взявшись за ручку пилы, с остервенением дернул на себя, так что у напарника, сына Степана, от неожиданности она вылетела из рук.
– Ты полегше, тятя! – проговорил сын, ловя вибрирующую ручку.
Вернувшийся к действительности Лаврентий, внимательно осматривал раскорчеванную поляну, торчащие из-под снега громадные пни, а в голову все чаще и чаще приходил рассказ зятя, про то как он видел во время охоты обширную гарь. Этот рассказ крепко запал в душу Лаврентия. Он нет-нет да ворачивался к нему и снова рассуждал, убеждая самого себя:
– Ну дак че, что километров двадцать… Зато раскорчевка хорошая. Все легше, чем пуп рвать, корчуя живую тайгу; опять же земля мягше – супесь, а не то что здесь – голимая глина. У нас в деревне заимки и подальше были. Взять того же Александра Щетинина… Па-адумаешь, двадцать! – Захваченный беспокоящей его мыслью, Лаврентий нетерпеливо проговорил:
– Пойду к Ивану, еще потолкую нащет энтого дела, заодно гляну, как там Настя!
Бригадир поднял валявшийся у ног топор и зашагал по убродистому, подтаявшему на полуденном солнце насту в сторону Кужелева. Увидев около костра Настю, он подошел к ней. Настя, услышав шум приближающихся шагов, повернулась к отцу и стала поспешно вытирать рукавицей мокрые глаза. Лаврентий обеспокоенно спросил:
– Тебе плохо, дочка?
– Нет, нет! – успокоила отца Настя. – Это, тятя, от дыма! – Она смущенно улыбнулась и тихо проговорила: – Че-то деревня вспомнилась! Гулянье на Масленку!
Жамов облегченно вздохнул:
– Кому че, дочка! Молодым – гулянка на Масленку, а мне вот тоже деревня наша вспомнилась. И стоит у меня перед глазами земля моя, кони, Васятка с Петькой… Вернули бы мне все это, и другого счастья мне и не надо. Кажись, пуп сорвал бы на своей земле… – с грустью закончил говорить Лаврентий. Он внимательно посмотрел на дочь: «Слава богу, хоть тут повезло, вроде оклемалась девка!» – Он еще постоял около костра рядом с дочерью и вслух проговорил:
– Пойду к Ивану, поговорить надо!
Надсадно заскрипел громадный кедр. Дерево угрожающе наклонилось и замерло, напряженно подрагивая косматой вершиной.
– Берегись! – предупредительно закричал Иван.
Жамов приостановился:
– Осподи, красота какая! – он смотрел на наклонившееся дерево и, словно убеждая невидимого оппонента, а точнее, самого себя, продолжал спорить: – А там гарь… Считай, пустое место!
Вальщики, судорожно дергая пилу, быстро допиливали ствол. Наконец кедр звонко хрустнул и, как подкошенный, тяжело ухнул в снег.
Жамов медленно подошел к рухнувшему гиганту, погладил его по шершавой коре и устало опустился на ствол.
– Хорошего борова завалили!
– Правда, что боров! – улыбнулся Иван и сел рядом с тестем. – Только-только длины полотна пилы хватило! – Он снял шапку и вытер ею вспотевший лоб.
Бригадир, захваченный собственной мыслью, продолжал вести спор, доказывая предполагаемым оппонентам:
– Вот я и говорю, как энту дуру вывернуть из земли? – и Лаврентий показал на приземистый пень только что сваленного кедра, ярко белевшего косым спилом. – А их ведь не один! А? Иван! – И, не ожидая ответа зятя, продолжал рассуждать: – Там старая гарь… На корню, поди, половина сгнила.
Иван с любопытством посмотрел на тестя:
– Ты про Нюрольку говоришь?
– Про нее.
Подошла Наталья и устало опустилась на ствол рядом с мужиками:
– Мыслимо ли дело, мужики, так бабам чертомелить! Имя рожать же надо да ребятишек ростить! – Наталья вздохнула и, не договорив, умолкла.
– Будут и рожать, и ребятишек ростить! – Лаврентий горько усмехнулся. – Они у нас привыкшие. – Улыбка слетела с его губ, и он задумчиво закончил: – Жизню, Наталья, не остановить! Нет, не остановить! – Жамов помолчал немного, улыбнулся и снова медленно заговорил:
– Уж как нашу родову жизнь не трепала, а ничего, выжили… Выжили, язви ее, и щас выживем… В Сибирь мой дед с бабкой из Могилевской губернии пришли. Отец еще ребенком был, не помнит, как ехали. До Иртыша целый год на возах добирались. Помню, отец рассказывал, а сам смеялся: подъехали они к Волге – бабка как увидела широченную реку – и в слезы: куда ты меня, черт бородатый, завез, не поеду я с ребятишками… Дед и так и сяк, бабка как глянет на реку – и ни в какую.
Дед рассвирепел: считай, полгода ехали, и псу под хвост…
«Возверни подъемные тогда!» Бабка опять в слезы: «Где я их возьму?» В общем, кое-как дед уговорил бабку. Потом еще полгода добирались до места. Как приехали на Иртыш… Мать моя, степи, степи – бескрайние, а земли, земли… Кругом березовые колки, деревья как свечки…
Уездный землемер отвел место для поселения на кривой излучине Иртыша. Позадь нашей усадьбы, на самом берегу, лисье логово было. Так и жили вместе по соседству; дед первую избу из березы рубил, а лиса щенят растила. Дед избу кончил рубить, лиса потомство свое вырастила, и разошлись… А деревня с тех пор так и стала зваться – Лисий Мыс. Это уж опосля в Лисьем Мысу стали рубить сосновые дома.
Иван Кужелев с интересом слушал рассказ тестя. Он как-то не задумывался над историей своей деревни. Оказывается, у нее и начало есть, и первые поселенцы. Иван смущенно улыбнулся и как-то растерянно, чисто по-детски проговорил:
– Вот, язвило, а я и не знаю, откуда мы! Мать вроде говорила – тамбовские!.. – и раздосадованно, словно извиняя себя и родителей, продолжил: – Все вроде дела какие-то, дела, и поговорить некогда было! Даже прадедов не знаю!..
– Не ты один, Иван, все такие! – осуждающе проговорил Лаврентий. – Все мы – Иваны, не помнящие родства!
– Правда, мужики! – с искренним удивлением воскликнула Наталья: – Я тоже только по имени и знаю прадеда и прабабку, а откуда они, кто ихние родители – словно темный колодец. Вот нас Бог и наказывает…
Постепенно вокруг Жамова собралась почти вся бригада. Люди с интересом слушали рассказ бригадира, реплики Кужелева и Натальи, согласно кивали головами, подтверждая правдивость сказанного.
– Бог-то, Бог, – пробасил Федот. – А виноваты мы. Сами не помним и детей не учим! – И огорченно: – А че и помнить… У добрых людей прадед – деду хозяйство оставляет, дед – сыну, сын – в свою очередь своему сыну… Все на одном погосте лежат. Тогда есть кого помнить и че помнить! А у нас че!.. Моя родня в России без земли мыкалась. Спасибо Петру Аркадьевичу, с места сорвал, подъемные и землю дал. Только-только в Сибири зажили, и опять – трах, тарарах – теперь опять тайгу корчуем. Не успеешь корень пустить, смотришь, его тут же и подсекли.
Федот зло сплюнул на снег:
– Где уж тут родову помнить, когда и себя забыли! Перекати-поле и есть перекати-поле, че с него спрашивать…
– Че ты, дядя Федот, расстраиваешься; ты радоваться должен! – съязвил вдруг Николай Зеверов.
– Это чему я должон радоваться? – раздраженно прогудел в бороду Федот.
– Скажешь тоже, дядя Федот! – зубоскалил Николай. – Тебя бесплатно привезли: без забот, без хлопот. Пайку хлеба дают, если заработаешь… Хозяйства никакого нет, и голова не болит… Щас за тебя начальство думает. Не жизнь, а малина!
– Иди ты со своей малиной и начальством!
– Ушел бы, хоть сейчас, да вот как уйти, не знаю! – с грустью хмыкнул Николай.
Жамов слушал перепалку бригадников и думал: «Прав Федот, ох, как прав! Хорошее дерево от одних корней растет – старые отмирают, новые нарождаются, а кормят они один ствол, одну крону, оттого она пушистая да ядреная. Да-а, – тягостно думает мужик, – хорошо, когда вся родова на одном погосте лежит: и прадеды, и деды, и родители, – тогда и помнить можно, а тут… Раскидали могилки по всей России, по болотам, по речным берегам! – Лаврентий судорожно передохнул, провел ладонью по лицу, точно сбрасывая с него липкую паутину, обвел взглядом собравшихся людей и медленно проговорил:
– Хотим мы – не хотим, разлюбезные мои, а жить нам теперя здесь, здесь корни пущать. Вот и надо думать, как легше прижиться. Мы, почитай, полгода здеся бьемся, живую тайгу корчуем, и только-только под деревню расчистили. А еще поля?! – он обвел взглядом бригадников, но люди молчали. Жамов усмехнулся:
– Вот и я говорю – а под поля, под землю… – бригадир помолчал немного и, словно советуясь с невидимым собеседником, задумчиво заговорил дальше: – Есть тут одно место, Иван зимой присмотрел. Старая гарь… Правда, далековато; километров пятнадцать-двадцать будет. – Он повернулся к зятю: – Дак сколько там гари, Иван?
– Шут ее знает, – отмахнулся Иван. – Можить, сто гектар, а можить, и все двести. Я ж ее аршином не мерил, а на глаз определял.
– Вот это заимка – у черта на куличках! – присвистнул Степан Ивашов.
– А че, мужики, у нас на родине, пожалуй, и дальше были! – вмешалась в разговор Борщиха. – Ниче, ездили!
– Скажешь тоже, – фыркнул Николай Зеверов. – То дома, на лошадях, а здеся на своем пупу придется!
– Я думаю, мужики, все одно легче, – подытожил разговор бригадир. – Попервости – на пупу, потом дорогу конную пробьем! – Он обвел взглядом бригадников и спросил: – Согласны?
Люди молчали, слушая Лаврентия с тупым равнодушием. Голодные, измотанные физически непосильным трудом, им было все равно. Впереди – все та же иссушающая душу и тело каторга и никакого проблеска – один мрак.
Жамов горько усмехнулся этой внезапно возникшей мысли, в сознании нестерпимой болью забилась неотступная мысль – один мрак, мрак, мрак… Словно подтверждая эту безнадежность, Кужелев тусклым голосом проговорил:
– Нам, дядя Лаврентий, все одно, что круглое таскать, что плоское катать, лишь бы пайку хлеба давали… – он посмотрел на бригадира. – Не разрешит Сухов гарь корчевать! Нас же сторожить там надо, а тут мы под боком!
Лаврентий вдруг весь вскинулся, поднял голову, в глазах у него загорелся упрямый огонек.
– Я думаю, не все одно, мужики. Не-ет, не все одно! – убеждал он себя и бригадников. – Нам выжить надо. Слышите – выжить, а не подохнуть здесь в тайге! – Он повернулся к зятю и уже спокойнее сказал: – Правду говоришь, Иван; с Суховым нам не договориться! Надо с Талининым разговаривать.
Жамов похлопал ладонью по теплой шершавой коре поваленного дерева и, как уже совсем решенное дело, буднично закончил:
– В воскресенье будем покойников хоронить! Совсем нехорошо получается… Солнце с каждым днем все выше и выше! Развезет скоро все!
И бригадир поднялся с лежащего дерева.