Царствовала в Нарымском крае зима. Она уже перевалила ту невидимую черту, за которой солнце медленно, словно нехотя, поднималось все выше и выше в полуденные часы, и световой день так же медленно стал прибывать – каждый новый день увеличивался на «воробьиный шаг». Вправду в народе говорится – «Солнце на лето – зима на мороз». Все застекленело в эти рождественские морозы.
Ни ветерка. Стоит оцепенелая тайга вокруг поселка номер шесть. Засыпаны снегом три длинных барака. И только жиденькие дымки, вонзившиеся в сине-морозное небо, да паутинка тропинок, натоптанных между бараками, говорят, что место это жилое.
Живет поселок… Сбились люди в полутемных бараках в плотный клубок. Копошились в зловонном, кислом воздухе, обогревая друг друга, остервенело ругаясь, болея и умирая… Начались повальные болезни. Они подкрадывались незаметно, исподволь. Наступала апатия, покидали силы; начинали кровоточить десны, расшатывались зубы, затем начинали пухнуть ноги. Опухоль поднималась все выше и выше… Так весеннее половодье с каждой минутой подтапливает низменные островки все сильнее и сильнее, пока все не скроется под водой.
Раннее утро. В стылом воздухе пронзительно заскрипела открывшаяся барачная дверь. Черный проем двери обрамлен серебристым слоем куржака, точно легчайшая белая шаль из ангорской шерсти накинута на квадратные плечи дверного косяка. Проем закрылся, упругий шар пара барачного тепла, вырвавшегося наружу, рассеялся, около входа стояла одинокая человеческая фигура, державшая на руках небольшой завернутый в тряпки сверток.
Это был Иван Кужелев. Он зябко передернул плечами, привыкая к колючему морозному воздуху. Где-то за тайгой полыхала багровая заря, но солнце еще не взошло. Немного постояв, Иван неторопливо пошел по одной из тропинок, ведущей к березовой роще на окраине поселка. Тоскливо поскрипывал под ногами снег. Наконец над заснеженным лесом поднялось солнце.
Иван остановился около березняка. От свежего морозного воздуха и слабости кружилась голова, слегка подташнивало. Он бережно поддерживал свою небольшую ношу, завернутого в тряпки мертвого сына. Даже легкая ноша оттягивала руки у ослабевшего мужика. Тропа уперлась в обширный сугроб, под которым внавал лежали трупы. Обессиленные спецпереселенцы уже не хоронили своих покойников.
Кужелев с тупым равнодушием смотрел на пухлый сугроб, весь испещренный мышиными следами. Из-под снежного покрова виднелась кисть руки, иссушенные морозом скрюченные пальцы серели на ослепительно белом снегу, точно сухие еловые сучья. Вдруг около закостеневшей руки зашевелился снег. Из глубины сугроба вынырнула мышь. Прошив нетронутую целину короткой строчкой, она удобно устроилась на скрюченном пальце покойника.
Иван вспомнил погрызенный мышами бок пойманного в петлю зайца. Его всего передернуло от омерзения. От накатившей внезапно злобы он словно обезумел, дико закричал, затопал ногами. Мышь исчезла, юркнув под снег. Иван еще долго мычал что-то нечленораздельное, судорожно прижимая к себе закаменевшее тельце ребенка. Наконец приступ внезапно вспыхнувшей ярости прошел. Иван замолчал, чувствуя неловкость за свою мало объяснимую звериную лютость:
– Господи, прости меня! – виновато вполголоса проговорил он. Глаза у Кужелева приобрели осмысленное выражение. Он еще раз оглядел сугроб, укрывающий страшную схоронку, и решительно направился в поселок, все убыстряя и убыстряя шаги. Приближаясь к бараку, он уже почти бежал, оскальзываясь, теряя равновесие, неловко прижимая ребенка к груди.
При звуке скрипнувшей входной двери Лаврентий поднял голову. Увидев в светлом проеме двери освещенную солнцем фигуру зятя, тревожно спросил:
– Ты чего, Иван?
Кужелев молча переложил ребенка на одну руку; второй – взял топор и заткнул его за пояс. Потом нагнулся и, шаря рукой под топчаном, нащупал черенок и достал лопату.
– Можить, помочь, Иван? – спросил догадавшийся тесть.
– Не надо… Сам управлюсь! – сухо ответил Иван.
– Вроде нехорошо, Иван! Не по-хрестьянски… – раздался из темноты чей-то старческий дребезжащий голос. – Свое дите, своими же руками…
Иван повернулся на голос и зло прохрипел:
– А че щас по-хрестьянски… – и исчез в дверном проеме, яростно прикрыв ногой дверь.
Кужелев выбрал место около молоденькой пушистой пихтушки. Осторожно положив дорогой сверток на нетронутую снежную целину, он стал упрямо раскидывать сыпучий снег, добираясь до земли. Расчистив площадку, он воткнул лопату в сугроб, взял топор, выпрямился и стал прикидывать на глаз размер и расположение могилки.
– Вот так, сынок, будет хорошо. Ножками на солнышко и положим! – тихо проговорил молодой отец.
Топор звенел и отскакивал от неподатливой мерзлоты. Иван не чувствовал холода, упрямо скалывая мелкими кусочками мерзлую землю. Наконец мерзлота закончилась, и землекоп уже лопатой легко выкопал и подчистил могилку. Рядом с ямой на снегу парила свежая земля, покрываясь тончайшим слоем куржака. К полудню Кужелев закончил тягостную работу. Склонив голову, он долго стоял около свежего могильного холмика…
Лаврентий сидел на нарах, бездумно вперив глаза на печку, в которой гулко потрескивали горевшие поленья. Жамов поморщился и негромко буркнул под нос:
– Опять пихта попала, язви ее. Че за пустое дерево – ни тепла, ни свету, только треск один. Опеть же возьми ее в другом – так ей цены нет!
– Ты че бормочешь, отец! – не поняла Анна.
– Да так я, про себя… – отмахнулся Лаврентий.
За спиной у него в полутемном бараке невнятно бормотали, постанывали на топчанах жильцы, отгороженные друг от друга легкими ситцевыми занавесками. Воздух, наполненный смрадом давно не мытых тел и миазмами человеческих испражнений, исходившими от поганых ведер, стоявших около каждой ситцевой выгородки, мутным потоком заливал нары.
«Понабили… – подумал Лаврентий. – Точно пчелиные соты. – И с горечью размышлял дальше. – Детей похоронил, теперь внука». При мысли о внуке он особенно остро почувствовал неумолимую скоротечность времени. Мужик ужаснулся:
– Осподи, а сами-то еще и не жили… То германская, то революция, идри ее в корень! Потом Гражданская… – Даже от одной только мысли о ней у Лаврентия побежали по спине мурашки: – А щас че делатся?! Дожили, называется, язви их в душу…
Сидит Лаврентий, бывший партизан, в зловонном бараке, низко опустил голову, в которой со скрипом, тягостно, точно несмазанные тележные колеса, ворочались мысли:
«В партизанском отряде легше было. Загнал нас Колчак в болото; половина отряда перемерла, но там мужики – вооруженные, а здесь – старики, дети… – Лаврентий скрипнул зубами. – Также болели… цинга, водянка. Спасибо Василию Тимофеевичу! – Жамов вспомнил старика-партизана. – Пихтовым отваром поставил на ноги бойцов». – Вот и здесь, на Васюгане, выручал пихтовый отвар, кисловато-горьковатый, отдающий на вкус пахучим пихтовым маслом.
Жамов подошел к печке и помешал деревянной палкой в ведре, в котором парилась пихтовая лапка.
– Однако, поспела! – Лаврентий снял с плиты ведро и поставил его на пол.
По проходу медленно шла Мария Глушакова. Каждый шаг давался женщине с большим трудом. Она тихо постанывала, но упрямо передвигалась по коридору между нарами.
– Чего бродишь, чего бродишь! – из-за занавески раздался скрипучий женский голос. – Лежала бы себе тихо, не шиперилась!
Мария остановилась, повернулась на голос и беззлобно ответила:
– Належимся еще, Дарья, на том свете. Я уж лучше тут шипериться буду, пока жива! – и Глушакова двинулась дальше, с трудом передвигая опухшие ноги. Наконец она доковыляла до печки:
– Здравствуй, Лаврентий!
Жамов поднял голову, увидев Марию, на лице у него мелькнула доброжелательная улыбка.
– А-а, сиделка, пожаловала! Сядь, отдохни пока; сейчас пойло будет готово – остывает.
Мария примостилась на краешек топчана рядом с Жамовым:
– А ты не смейся, Лаврентий, не смейся! Зубы-то перестали шататься, да и опухоль вроде спадает! – с сомнением проговорила Мария, пошевелив своими ногами.
– Че и говорить! – уже серьезно заметил Жамов. – Большая сила в нем! – И задумчиво закончил: – Тайга калечит, тайга и лечит!.. – Мужик посмотрел на женщину повеселевшими глазами. – Ниче, Марья, главное – зиму пережить, а там мы еще похороводимся! – Лаврентий прищелкнул пальцами и озорно подмигнул женщине.
– Осподи, прости меня, грешную, – хороводник… – проговорила Анна, поднимаясь с топчана. – Седни внука, Иван, унес на погост, а следом – кто?
– Погоди, мать, умирать раньше времени! – Лаврентий поднялся с нар, взял с пола ведро с остывшим отваром и принялся отцеживать светло-коричневую жидкость, слегка отдающую зеленью, в чистое ведерко. Отцедив отвар, он подал посудину Марии:
– Возьми!
– Сам-то хлебни! – она протянула доморощенному фармацевту деревянную ложку.
Лаврентий зачерпнул полную ложку и с удовольствием выпил. Следом выпила Мария, затем Анна. Женщина сморщилась:
– Осподи, как он надоел!
– Жить захочешь – и не то пить будешь! – проговорила Мария и направилась по проходу.
– Больше одной ложки не давай! – предупредил добровольную сиделку Лаврентий. – Я раз хлебнул со стакан, потом, идри ее в корень, всю ночь чесался! Слышь, Марья!
– Слышу! – ответила женщина, направляясь к своим пациентам, не пропуская никого.
– Шла бы ты, Марья, со своей бурдомагой мимо! – Николай Зеверов отвернулся от ведерка.
– Ты не больно балуй, герой! – добродушно ворчала сиделка, протягивая ложку с отваром. Николай тяжело вздохнул и выпил кисловатый отвар. А Мария уже поила остальных Зеверовых. Дарья, приподнявшись на локте, тоже выпила пихтовый настой и раздраженно проговорила:
– Все ходишь и ходишь! Тоже мне, ангел-хранитель…
– Ты бы, Дарья, меньше лежала… лучше было бы! – спокойно ответила Мария.
Где-то к обеду Мария заканчивала свой обход. Около занавески, отгораживающей семейство Грязевых, Глушакова задержалась подольше.
Татьяна, жена главы семейства, сидела на нарах, вперив перед собой равнодушный взгляд.
– Как Иван? – спросила сиделка у женщины.
Татьяна подняла голову:
– Помрет Иван, ни седни завтра помрет, – ответила безучастно женщина и таким же тусклым голосом продолжила: – Я знаю – помрет… Вся вша с него сошла. То заедали, волосы у мужика шевелились, а тут уже суток двое, как есть, – вся сошла. Вся в шубной подстилке – на мороз ее надо!
– Младший Иван где? – спросила Мария.
– В конце барака, наверное. Там они, около Натальи…
Глушакова смотрела на женщину, по годам еще совсем не старую, но вконец изможденную, и словно себя видела в зеркале. Она с горечью подумала:
«Осподи, как нас жисть измочалила… Почти ровесница мне». – Она протянула ложку с настоем:
– Выпей, Татьяна! – только и смогла сказать добровольная сиделка. До того лишения и смерть стали привычными в ихней обыденной жизни, что и слова участия кончились. Взяв ложку назад, она спокойно проговорила:
– Крепись, Татьяна, крепись. У тебя еще Иван-малой. За ним глаз да глаз нужен.
Мария закончила обход в конце барака у последних нар, где расположилась Наталья Борщева. Деловито гудела в углу печь, басовито шумела тяга в трубе, потрескивали в топке еловые поленья.
Глушакова любила здесь посидеть, послушать ребячью разноголосицу, хрипловатый голос подруги. Ее роднила с Натальей одинаковая судьба. Обе – вдовы; у обоих не было детей. У Натальи поумирали в раннем младенчестве, у самой – Бог не дал. Может бы и дал, да мужик был хворый. Глядя на ребят, облепивших Наталью и примостившихся на полу около печки, Глушакова светло улыбнулась:
– Ты прямо как наседка с цыпушками!
– И правда цыплята! – Наталья прижала к себе девочку. – Цветочки мои желторотые. Вас-то за что Бог наказал?!
– Не видит, наверное, Наталья, уж больно высоко сидит! – с легким раздражением проговорила Мария, присаживаясь на край топчана.
– Однако, правда твоя, Мария! Высоко!.. – Наталья покачала головой и закончила: – Не ведает Господь, что людишки творят на земле!
Глушакова поставила на топчан ведро, взяла деревянную ложку и черпнула из ведра:
– Ну, воробушки, открывай рты, щас поить-лечить вас буду! – с напускной строгостью проговорила Мария.
– Тетя Мария, мы не хочем! – пискнула в ответ девчушка, прячась под спасительную руку Натальи.
– Выпей, Настенька, выпей! – подтолкнула девчушку Борщева. – Ты же хочешь быть здоровенькой!
– Хочу! – ответила девчонка и хитренько посмотрела на свою покровительницу. – А ты сказку, тетка Наталья, расскажешь?
Борщева рассмеялась:
– Дак я вам уже все пересказала.
– Ну, тетка Наталья, тетка Наталья! – загалдели вразнобой ребятишки.
– Расскажу, расскажу, – заверила малолетних слушателей женщина. – Пейте, ребятишки, лекарство! – И, ни к кому не обращаясь, тихо проговорила: – Вот так и живем… Сказки слушаем!
Мария по очереди поила пихтовым настоем ребятишек.
Наталья смотрела на изможденные посеревшие детские лица и с горечью думала:
«Мы-то – ладно: худо-бедно пожили, а вы-то в чем провинились? Че вам ждать, на че надеяться… Господи, хотя бы лучик какой блеснул в темноте; все бы легше жить было!» – И от мысли, что нет и не будет никакого просвета, женщина внутренне содрогнулась от той страшной действительности и безысходности, которая их окружала. На ум неожиданно пришло воспоминание из далекого детства…
Накануне Пасхи, когда дедушка Ларион налаживал во дворе традиционную пасхальную качель, она, Наташка, как обычно, вертелась около него. Бабушка Евдокия, стоя на крыльце и спрятав руки под передник, радостно говорила:
– Вот и дождались праздника, Светлого Христова Воскресения! Завтра на восходе солнышко играть будет…
– Баба, как это – солнышко играть будет?
Бабка Евдокия посмотрела на вертящуюся около качели девчонку и с улыбкой сказала:
– Радуется солнышко Христову Воскресению, внученька!
– Бабуля, а ты видела, как оно играет?
– Видела, видела, – закивала головой старуха. – Только-только проклюнется солнышко на небе, и враз по его красному полю голубые зайчики забегают!
– Бабуля, ты меня завтра разбуди посмотреть на солнышко!
Дед Ларион, завязывая узел на веревке, ухмыльнулся в сивую бороду и, добродушно поглядывая на девчонку, проговорил:
– Не слухай ее, Натаха! Солнышко весной кажное утро радуется. Радуется, что мы с тобой зиму пережили… Радуется, что земля оттаяла – мужику в поле скоро выезжать, что птицы прилетели – песни поют да гнезда вьют… – Ларион перекинул связанную веревку через бревно и, попробовав ее на крепость, довольно ухмыльнулся: – А разбудить… я тебя, Натаха, разбужу. Почему не разбудить, посмотри восход солнца. Кто рано встает, Натаха, тому Бог дает!
– Радуется, радуется!.. – передразнила деда баба Дуня. – Скажи тогда, если умник такой! Почему на Пасху всегда солнышко есть! А?
– Почем я знаю! – с сомнением проговорил дед Ларион. – Можить, и не всегда!
– Нет – всегда! – не допускающим возражения тоном заявила баба Дуня.
Наталья улыбнулась, вспоминая легкую перепалку дорогих ей людей.
…На следующее утро девчонка, подрагивая от предрассветной свежести, терпеливо ждала восход солнца. Она залезла на крышу пригона, чтобы пораньше увидеть восход. Наталья и сейчас хорошо помнит то утро… Вот край неба за лесом стал наливаться пульсирующим жаром. Наконец показался бок большого красного солнца. Наташка ясно увидела, как по солнечному диску забегали голубые зайчики.
– Играет, баба Дуня, солнышко играет! – восторженно закричала девчонка…
– Тетка Наталья, тетка Наталья! – нетерпеливо толкал в бок женщину Федька Щетинин. – Расскажи че-нибудь!
Рассказчица очнулась от собственных мыслей, обвела взглядом сгрудившихся около нее мальчишек и девчонок, их ждущие глаза, лихорадочно блестевшие в барачном сумраке, и с тихой решимостью проговорила:
– Доживем, ребятишки, до солнышка; вот увидите, доживем!.. – Она прижала к себе пятилетнюю девчонку. – Доживем, Настенька, до весеннего тепла!
Девчонка, доверчиво уткнувшись в женский бок, радостно пискнула в ответ:
– Доживем, тетка Наталья!
Федька снова пристал к рассказчице:
– Тетка Наталья! Ну расскажи че-нибудь!
– Если че-нибудь, тогда слушайте! – Борщева улыбнулась и начала свой очередной рассказ: – Давно это было, ребятишки. Мне эту историю дед рассказывал, а он от своего деда, моего прапрадеда, слышал, вот вы и прикиньте, когда это было…
Иван Грязев, двенадцатилетний мальчишка, все это время безучастно сидевший на нарах, вдруг заговорил:
– Вот помрем, баба-покойница говорила, – в рай попадем. В раю, наверное, хорошо… Помереть бы скорее! – равнодушным бесцветным голосом говорил мальчишка.
Наталья осеклась на полуслове и с болью подумала: «Господи, такие малые, а уже о смерти говорят! Что же это такое, что за распроклятая жизнь! – По закопченным стенам, по обвисшим ситцевым занавескам метались розовые блики, вырвавшиеся из поддувала и неплотно прикрытой топочной дверки. – Только и осталось нам в этой жизни – рая небесного дожидаться!» – Наталья следила взглядом за розовыми бликами на стене и убежденно вдруг заговорила:
– В раю, ребятишки, хорошо… Какие там луга… Трава – мягкая, шелковистая. Ветерок теплый лицо обдувает. По всему лугу сады растут, а в тех садах наливаются под ласковым солнышком красные яблочки. И так их много на ветках, что полыхают яблоньки розовым светом.
Детвора, притихнув, завороженно слушала рассказчицу.
Федька Щетинин мечтательно закрыл глаза и, глубоко вздохнув, неожиданно спросил:
– Тетка Наталья, а комары там есть?
Танька Жамова толкнула мальчишку в бок:
– Молчи, обалдуй, не мешай рассказывать!
– Сама обалдуй! – огрызнулся мальчишка.
Борщева улыбнулась, слушая детскую перебранку.
– Нету там комаров, Федя, – успокоила она мальчишку. – Да разве может такая зловредная тварь жить в раю! Не-ет… Там ангелы по чистому небу летают, на белых пушистых облаках отдыхают, сладкими голосами поют, Бога славят! – Женщина перевела дыхание и так же убежденно продолжала: – Наступит, ребятишки, день, наступит! Опустится небушко, и наступит на земле рай!..
Федька снова мечтательно прикрыл длинными пушистыми ресницами глаза:
– Быстрее бы опустилось!
– Опустится, опустится! – с таким же исступлением стала уверять маленьких слушателей рассказчица. – Исчезнет на земле зло. Будут люди помогать друг другу. Наступит всеобщая любовь на земле… Вот тогда и наступит рай!
И снова мальчишка не смог сдержаться:
– Быстрее бы…
И опять Танька Жамова насмешливо фыркнула:
– Жди, жди! Думаешь, Сухов станет добреньким!
– Дура! – обозлился мальчишка.
– Сам дурак! – не осталась в долгу девчонка.
Где-то в глубине барака послышался негромкий, тягучий не то вой, не то плач. Столько в нем было боли, безысходного горя, что люди невольно замерли.
Ванька Грязев поднял голову, повернул ее на голос и равнодушно проговорил:
– Мамка плачет… – помолчал и также бесстрастно закончил: – Тятя умер!
Мария и Наталья набожно перекрестились. Продолжая креститься, Мария с жаром обратилась ко Всевышнему:
– Успокой, Осподи, раба Твоего Ивана. Успокой его душу, прими в Царствие Свое Небесное!
Ребятишки испуганно жались к Наталье.
Николай Зеверов оторвал голову от подушки, прислушался, затем тяжело приподнялся и опустил ноги с топчана. Все плыло у молодого мужика перед глазами, по всему телу бежали мурашки:
– Однако, скоро все передохнем! – ни к кому не обращаясь, зло проговорил Николай.
– Помереть легко – жить вот труднее, паря! – Лаврентий Жамов посмотрел на Зеверова.
– На хрена такая жисть! – ввязался в разговор Щетинин Александр. – У меня скотина в пригоне лучше жила!
– Вот то-то, скотина, а мы – люди… – ответил соседу Лаврентий. – От нас самих много зависит!
– Какие мы люди… и че от нас зависит, – Кужелев огорченно мотнул головой. – Пропастины мы, а не люди! – Так же зло добавил: – Ночью Котька помер, внук твой; щас – Иван Грязев, а завтра – кто? Дак кто мы с тобой?! Пропастины и есть, а зависит от нас только подохнуть…
Николай потянулся в голову постели и достал давно молчавшую гармонь. Поудобнее приладив инструмент на коленях, он растянул меха, наклонил к ним голову и легонько пробежался пальцами по клавишам. Гармонь тяжело вздохнула и заплакала, запричитала переливчатыми голосами. Николай прислушался к неторопливо льющимся звукам и стал тихонько подпевать:
То не ветер ветку клонит
Не дубравушка шумит.
То мое, мое сердечко стонет,
Как осенний лист дрожит.
Лаврентий поднял голову, прислушиваясь к жалобным всхлипам гармоники. Лицо его окаменело, пальцы, крепко вцепившиеся в край топчана, побелели.
«Ведь и правда передохнут, язви их… и я вместе с ними! А может, и лучше… – бессвязно пульсировали в голове отрывочные мысли. – Оттащат в общую кучу под березы, и пусть мыши грызут! – Лаврентия даже передернуло всего от омерзения. – Ну уж, хрен вам, не дождетесь!..»
Набычившись, он встал с топчана, оглядывая сумрачный барак, который в растерянности замер, не зная, кого слушать, то ли причитания Татьяны, то ли стенания переливчатой гармони.
– Нет, врешь, падла! – заросший бородатый мужик вдруг топнул ногой.
От неожиданного вскрика барак настороженно замер.
– Врешь, падла! – уже громче грозился мужик. Он поднял голову и зло крикнул в барак: – Чего затихли, чего затихли, мать вашу… Заумирали, язви вас… Подохнуть никогда не поздно! – Он снова топнул ногой, прихлопнул ладошами и неожиданно запел хриплым грубым голосом:
Эх, пить будем и гулять будем.
Смерть придет – помирать будем!
Лаврентий неловко бухал пимами в земляной пол, хлопал в ладоши.
Обитатели барака растерянно притихли.
Жамов продолжал топтаться около печки, отрывочно бросая слова в барачную сутемень:
– Вы че думаете, Лаврентий умом тронулся? Нет, не тронулся! – Он на короткое время приостановился и посмотрел на гармониста. – А ну, Колька, давай че-нибудь веселенькое… Слышь – давай!
Растерянно затихшая гармонь робко подала голос, потом звуки ее стали постепенно набирать силу. И вот уже разухабистая мелодия разорвала вонючее чрево затхлого барака. И залилась, заговорила гармонь серебристыми голосами:
Распроклятый ты камаринский мужик,
Заголив штаны, по улице бежит.
Он бежит…
Залихватский, задиристый мотив бился в тесном полуподземелье, будоражил людей. Они поднимали тяжелые головы от слежавшихся подушек. А камаринский – разудалый и развеселый мужичонка – все гулял по нарам, крепко пристукивая опухшими ногами в набитый земляной пол. Послышались возгласы, постепенно вонючая утроба барака заполнилась сплошным гомоном, прорезаемым громкими криками, которые постепенно перерастали в истерический хохот и плач.
Барак хохотал, барак плакал.
Федот Ивашов, задрав кудлатую бороду к потолку, ощерив рот, неожиданно тонким голосом стал выкрикивать в такт визжащей гармошки.
Пашка Ивашов, младший сын Федота, сидевший среди подростков около Натальи, поднял голову:
– Во, тятя дает!.. – с испуганным изумлением проговорил он.
Наталья Борщева, судорожно прижав к себе Жамову Таньку и пятилетнюю Настеньку, бессвязно твердила побелевшими губами:
– Осподи… Осподи… Че деется с людьми, че деется!
Захваченная всеобщей истерией, Мария Глушакова бессмысленно улыбалась, громко била ладонью по жестяному боку пустого ведра.
Прокопий Зеверов, весь заросший рыжим волосом, сжался на топчане. В его голубеньких глазках бился безотчетный животный страх.
Лаврентий точно провалился в глубокую и темную пучину омута. Он неуклюже топтался около печки, бил себя ладонями по бокам, пока, не запнувшись о кучу дров, не завалился на землю. Чертыхаясь, Лаврентий медленно поднялся с земли и точно вынырнул из омута. Пораженный, он некоторое время оглядывал барак. Затем с недоумением посмотрел на гармониста. Николай, склонив голову к ярким мехам, яростно рвал гармошку. Спокойный голос Жамова среди истерического барачного гомона, словно ушат холодной воды, подействовал на окружающих.
Николай поднял голову, тряхнул рыжими волосами и резким движением сжал меха гармони. Резко взвизгнув, гармонь смолкла. Гармонист осмысленным взглядом посмотрел на Жамова, растерянно улыбнулся и грустно проговорил:
– Так, дядя Лаврентий, и с ума недолго сойти! – Николай бережно поставил гармонь в голову постели.
– Некогда с ума сходить… Давай сначала Ивана унесем на погост.
В обрушившейся тишине бился в сумраке одинокий женский голос…
Поздно вечером около входа в барак стояли две маленькие фигурки. Их окружала плотная темень, накрывшая черным крылом тайгу и поселок. Над головой с тихим шелестом сверкали крупные звезды.
– Танька, смотри, а ведь небушко и вправду опускается. Видишь, как звезды низко горят!
– Жди… Опустится!.. – насмешливо фыркнула практичная Танька Жамова.
Федька Щетинин внезапно озлился:
– Дура ты, Танька! Без тебя знаю, что не опустится! – грустно проговорил мальчишка. – А знаешь, как хочется!..
…Прошел еще один воскресный день в поселке номер шесть.