Сам Святой Иоанн, патриарх мистиков, признает своё бессилие предчувствовать то, чем станут, в «грядущем мире», «дети Божии» (1 Ин 3:2). Как тогда мы хотели бы сформулировать с пользой, в том, что касается небесной судьбы Блаженных, массивные и решительные (смелые) утверждения? Слава их нового состояния, где проявляется трансцендентность, бесконечно превосходит все ресурсы нашего воображения, даже у святых in via (в пути), — объектах божественной щедрости здесь в этом мире. Но какой Христианин, действительно алчущий Бога, не ощутил, в самой глубине своего существа, как бы наполнение полноты, где бытие и радость дают друг другу мирный поцелуй, чтобы вместе расцветать, как бы слитыми, в лоне реальности, которая им несоизмерима, лик любви, но без формы, сияние, но без различимой ясности..? Это возникает отовсюду и поднимается неощутимо, как волна в случае наводнения. Это исходит из погружённых во мрак оснований и охватывает понемногу весь дом. Это разбивает сердце ликующим сокрушением, онтологическим более чем моральным: «Я человек с грязным языком, рожденный от народа с нечистым словом!» (Исаия 6:4). Это — тогда погружение в океан нежности и чистоты, но без берегов, и который носит, вместо того, чтобы топить (как это представляют пантеистические мистики). Такие опыты оживляют наши возможности воображения; можно представить то, что они открывают Святым, уже здесь в этом мире! Между тем, эти предчувствия есть ничто, просто ничто, по сравнению с реальностью, которая нас ожидает (1 Ин 3:2; 1 Кор 2:9).
Но есть на земле возможно ещё более ценный опыт; он впрочем идёт рука об руку с предыдущим, образующим его лицевую сторону. Это, день за днём, в то время, как оказывается всё более и более очевидным присутствие в нас божественного Сукновала (Мал 3:2), вкус праха, умерщвляющий (и оживляющий, см. Рим 8:10; 1 Петра 3:18) вкус небытия, который нам оставляет убеждение, настолько идентифицировавшееся с нами самими, что мы смогли бы сорвать с нас эту тунику Несса лишь разрушив новое существо, которым мы стали, убеждение, говорю я, что мы — виновники, грешники, отрицатели, то есть виртуальные убийцы величия, святости живого Бога. День за днём, царская водка[56] этой "смачной" уверенности разъедает нашего внешнего человека (Ин 16:8, 9; 2 Кор 4:16), но "обновляет" другого, «сокровенного сердца человека» (1 Петра 3:4). И тогда, так как эта печаль «ради Бога» и заставляет возрождаться к жизни, тогда как печаль «мирская производит смерть» (2 Кор 7:9–10), так как эта боль — единственная в этой жизни, говорит Леон Блуа — заставляет нас повернуть наши лица к святости, к тени Yahweh, мы там находим, хотя мы и грешники, или скорее, именно потому что мы грешники, но «веруя в Иисуса Христа, и любя Его, никогда не видев Его», чем заполнить наши сердца «неизреченною радостью, переполненною славою», так как сам ожог, который нас терзает (и исцеляет) при воспоминании нашего состояния греха является как бы залогом победы: мы достигаем наверняка «награду нашей веры», которой является спасение (1 Петра 1:9).
Это понятие спасения обязано всем своим великолепием эффекту контраста. Оно нам напоминает прежде всего смертельную опасность, в которой мы не прекращаем быть здесь в этом мире, несомненную гибель, которая нас здесь ожидает, и от которой один только Спаситель, Своей жизнью, увенчанной смертью, которая исчерпывающе выражает её смысл, вырвал нас навсегда. Конечно, вся жизнь благодати есть в этой земли жизнь спасения, постепенно осуществляющегося, и, через все наше паломничество здесь в этой жизни, мы не прекращаем «достигать эту награду нашей веры» (1 Петра 1:9); но лишь после окончательного Суда, когда наше фундаментальное состояние явится предметом неотменяемого приговора, душа может чувствовать себя полностью спасенной, когда её тело будет также искуплено (Рим 8:23).
Она сможет тогда бросить на грехи своей жизни испытания ретроспективный взгляд, совсем отличный от того, который парализовал навсегда супругу Лота и сковал её в бесплодной горечи; так как она увидит свои ошибки, уже не как своё проявление, своё «тело греха», как аспект самой себя: "плод", "форма ", которая ее проявляет, но как духовный навоз, отброшенный под воздействием сильного слабительного. Именно тогда «армия (великое множество), одетая в белые одежды» и «несущая пальмовые ветви», обнаружив себя очищенной от прежних ошибок, признавшая свои слабости (это — смысл Псалма Judica me (Суди меня, Боже — Пс 42), в начале Мессы), и замечая, что наконец все её труды, её огорчения, её беспокойства достигли цели, без настоящего ущерба, признает полноту, совершенство спасения, окончательно приобретенного, и будет знать из какого Источника вытекает эта живая волна: «спасение происходит от нашего Бога, сидящего на престоле, и от Агнца» (Откр 7:10).
Для некоторых тонких умов Христиане в поисках спасения совершают ошибку незаинтересованности; их заботы гнусны, недостойны и мелочно индивидуалистичны. Но, кроме того, что само учение Иисуса о строго первостепенном характере salvam facere animam suam[57] не даёт никакого повода к двусмысленности, считать поиск спасения за цель эгоистичную, по крайней мере эгоцентричную, указывает на плохое знание психологии, предполагаемой (или спровоцированной) евангельской доктриной. Какова была бы жизнь, какие шансы безопасности, какие возможности поддержания и сохранения, какая спонтанность могла бы осуществиться для его комплексного труда адаптации и защиты, если бы самые элементарные формы, если сами его источники, в самой глубине индивида, не переставали бы секретировать инстинкт самосохранения, который проявляется по крайней мере столько же по отношению к фундаментальному существованию — вечному и духовному — как и по отношению к присутствию чисто физическому? Христос и его Апостолы не прекращали призывать к этому праву, к этому долгу, который имеет всякое существо не дать ускользнуть из его рук главному "таланту", который он получил от Бога. Это желание спасения обесценивается только тогда, когда оно стремится к своим целям путями, которые не могут туда привести: небрежностью по отношению к смиренным государственным обязанностям, например, или индивидуализмом, удушающим для милосердной любви. Если Бог захотел нашего спасения настолько, что отдал Своего единственного Сына, чтобы его осуществлять, то можем ли мы ссылаться на чисто человеческое и несовершенное понятие, которое мы имеем о нашем искуплении, чтобы пренебрегать благом, которое вечный Глагол не почёл чересчур дорогим оплатить Своею Кровью? В конце концов, хотеть своего спасения для любого разумного и ответственного творения значит хотеть, чтобы был восстановлен божественный порядок, нарушенный извращенностью человека; это значит хотеть дать космосу, для которого человек есть, как говорил Гете, «маленький бог мира», основания его равновесия и связанности; это — наконец хотеть (и, с помощью благодати, сделать так), чтобы воля Бога, Его предопределенный декрет о каждом из нас, осуществился и распространял своё царство, сферу, которую наполняет его полнота, так, чтобы Премудрость «распростёрлась с силой от одного конца мира до другого», причём чтобы ничто не ускользало от её суверенной действенности, но чтобы она «располагала всем с мягкостью», а духовные творения подчинялись ей в свободе повиновения, вызванного любовью (Премудрость Соломона 8:1).
Между тем, несмотря на основную значимость и его величие — так как оно просто тождественно победоносной плодовитости благословений, произнесенных Elohim'ом на пороге Бытия — спасение собственно говоря представляет собой лишь отрицательный аспект того, что, во Христе и Им, Бог «приготовил для любящих Его». То, что положительно, так это — грядущая слава, это излучение, это отражение, это расширение théïotês (божественности), божественной природы, которая должна сделать из нас, по отношению к Отцу, «сыновьями в Сыне» (св. Августин) — "излучением Его великолепия» — и, по отношению к Глаголу, по отношению к «печати Его сущности», Его копирование. Слава это — состояние, судьба, ввиду которой Бога нас от вечности сотворил во Христе, независимо от любого рассмотрения, относящегося к Падению. Давайте попытаемся приподнять край завесы над этой славе, обещанной избранным в «грядущем мире».