Велика и безмерна была наша радость при виде земли. Полумертвые выползли на палубу, чтобы на нее взглянуть. От всего сердца мы благодарили Бога за его милосердие. Но очень больной капитан-командор совсем не повеселел, и все говорили о том, что ему нужно лечиться и отдыхать, перенеся такие ужасные тяготы. В подкрепление радости появились припрятанные там и сям склянки с водкой. Мы услышали произнесенные нашим оратором[175] уверенные слова: „Будь даже тысяча штурманов, им и то не удалось бы так точно проложить курс. До берега нет и полумили”.
Достали план Авачи. Оказалось, что эта земля полностью с ней схожа: узнавали Исопу, мыс Шипунский, вход в гавань и маяк[176]. Хотя по наблюдениям можно было понять, что мы находимся у самого 55-го градуса, и несмотря на то, что Авача все же находилась двумя градусами южнее, курс проложили на север, потому что увидели мыс, которые приняли за Шипунский.
Едва мы обошли воображаемую Исопу, которая на самом деле была наиболее выступающей точкой первого острова, и были в проходе между первым и вторым островами[177], еще не видя, что это пролив и не считая их островами, обсервация по полуденному солнцу подсказала, что мы находимся между 55-м и 56-м градусами северной широты, после чего появились небезосновательные сомнения в том, что это окрестности Авачи. Решили пойти назад вокруг юго-восточной оконечности первого острова, который мы приняли за Исопу, но напрасно, хотя шли переменными галсами до вечера. К вечеру мы повернули на север, чтобы уйти подальше от земли в ожидании шторма, который и в самом деле разразился ночью.
Поскольку паруса оставались на мачте и стеньге, как и днем, незарифленными и обессилевшие члены команды не были в состоянии выполнить эту работу при надвигающемся шторме, в середине ночи ванты и паруса грот-мачты были разорваны в клочья могучей силой ветра. Поэтому утром, когда бессонная и бурная ночь сменилась самым приятным днем и хорошей погодой, мы не отважились нести столько парусов, сколько могли и сколько нам было нужно.
По этой причине 6 ноября мастер Хитров, известив сначала об этом лейтенанта и уговорив унтер-офицеров и рядовых матросов, предложил, чтобы капитан-командор, учитывая позднее время года, плохую погоду, порванные ванты, бесполезную мачту, расстояние до Авачи и малое число матросов и солдат, к тому же больных и слабых, созвал совет, на котором следовало решить высадиться на следующий день на берег западнее, где невооруженным глазом на расстоянии шести миль угадывалась бухта. Это и было сделано следующим образом: капитан-командор настаивал, что мы должны попытаться достигнуть порта, потому что мы уже столько перенесли и подверглись таким опасностям, но все еще имели шесть бочек воды, могли использовать фок-мачту и продолжать путь под нижними парусами. Оба офицера возражали ему и настаивали на высадке в бухте, убедив принять этот план унтер-офицеров и команду; все они согласились с ним и были готовы поставить свои подписи под решением, если бы им, как людям несведущим, доказали, что эта земля — Камчатка. Если же это окажется не так, они были готовы всем рискнуть и трудиться до последнего своего часа.
Тем не менее кое-кого уговорами и руганью заставили подписать решение[178], поэтому все теперь зависело от очень немногих, а мастер Хитров божился, что голову отдаст на отсечение, если это не Камчатка.
Тогда капитан-командор приказал своему адъютанту, лейтенанту Овцыну, в то время разжалованному в матросы[179], высказать свое мнение. Но когда тот согласился с мнением капитана-командора, офицеры закричали: „Вон! Молчать, Hundsfott, canaille![180]”. И ему пришлось покинуть совет.
Наконец, в соответствии с рангом, наступила моя очередь. Но, памятуя о примере Овцына, я ответил: „Меня ни о чем не спрашивали с самого начала, и вы примете мой совет, только если он будет совпадать с вашими желаниями. Кроме того, эти господа говорили, что я не моряк, поэтому лучше промолчу”.
Тогда меня спросили, не добавлю ли я, как человек, заслуживающий доверия (каковым меня сочли впервые), письменное свидетельство, удостоверяющее болезнь и жалкое состояние экипажа, на что я и согласился с чистой совестью[181].
Итак, было решено войти в бухту и высадиться на берег, а оттуда послать нарочных за упряжками[182] для перевозки экипажа в Нижне-Камчатск. Хотя облик земли противоречил мнению, что это Камчатка, так как она простирается с северо-востока на юго-запад от Чукотского мыса к мысу Лопатка, а остров Беринга — с северо-запада на юго- восток, все же оставалась надежда, что это может быть один из камчатских мысов, большинство из которых простирается именно в таком направлении. Однако эта земля казалась слишком большой для мыса, а на Камчатке нет мысов больше Шипунского, который имеет в длину 15 миль; длину же этого острова на глаз можно было оценить в 25 миль[183], и, кроме того, от него в море тянулись другие полосы суши, поэтому, по всем правилам, его скорее следовало считать отдельной землей, а не мысом. Хотя по всему можно и должно было решить, что земля эта не является и не может быть Камчаткой или ее мысом, при том, что никто на нашем судне не признал ее, но неправильные представления, сложившиеся еще в первой экспедиции, убедили всех, что на этой широте нет островов в такой близости от Камчатки, поскольку тогда море было здесь исследовано на 50 миль к востоку[184].
По этой причине мы пошли в бухту прямо к берегу, более ни о чем не заботясь.
Около четырех часов вечера, когда мы подошли так близко к земле, что были примерно в миле от нее, ни один из офицеров уже три часа не показывался на палубе (впрочем, как обычно, при всех опасных обстоятельствах), и все они еще сладко почивали. Тогда я отправился к капитану- командору и попросил его приказать, чтоб хотя бы один офицер стоял на вахте, пока идут поиски места для якорной стоянки, потому что мне казалось, что они намерены дрейфовать к берегу без всяких предосторожностей. После этого обоих вызвали на палубу, но они проявили не более усердия, чем приказать держать прямо у берегу.
Когда позднее, на закате, мы подошли к берегу на две версты, начали бросать лот и продвинулись еще на версту, где наконец на глубине девяти саженей отдали якорь.
К тому времени наступила ночь, но ярко светила луна, и полчаса спустя началось такое сильное волнение, что судно швыряло, как мяч, оно едва не ударялось о дно, якорный канат оборвался, поэтому мы не могли уже думать ни о чем, кроме того, что судно разнесет в щепки. Смятение еще более усиливалось постоянно бьющимися о борт волнами, криками и сетованиями; ни один не знал, кто должен отдавать команды, а кто им подчиняться. Всё, что могли делать испуганные и охваченные страхом смерти люди, — это кричать, что нужно обрубить якорь и отдать новый.
Когда за четверть часа мы потеряли два якоря, наконец-то появился лейтенант Овцын и тогдашний боцман[185] и запретили отдавать другие якоря, потому что это было совершенно бесполезно, пока нас бросало волнами среди рифов, а лучше пусть судно останется на плаву. Когда же мы прошли рифы и буруны, эти люди, сохранившие выдержку и способные принимать разумные решения, отдали последний якорь, и мы оказались между бурунами и берегом, как в тихом озере; все внезапно успокоились и избавились от страха сесть на мель.
Сколь странным было поведение и сколь мудрыми речи все это время, можно заключить из того, что некоторые, несмотря на очевидную смертельную опасность, не могли удержаться от смеха. Один спросил: „Вода очень соленая?”, — как будто в сладкой воде умирать слаще. Другой кричал, чтобы подбодрить товарищей: „Нам всем конец!
О, Господи, наше судно! Беда постигла наше судно!” Теперь-то Господь указал решительных людей, чьи сердца так и полнились мужеством прежде!
Первый говорун и советчик во всех ситуациях[186] скрывался, пока другие, с Божьей помощью, искали выход. Теперь же он начал уговаривать товарищей, что они не должны бояться. Но при всей своей неустрашимости он был бледен, как мертвец.
В этой сумятице снова случилось безрассудство. Хотя в последние дни мы везли с собой нескольких умерших солдат и трубача, чтобы похоронить их на берегу, их без всяких церемоний сбросили вниз головой в море, потому что кто-то суеверный в самом начале этого ужаса решил, что покойники вызывают волнение на море[187].
Всю ночь было тихо, и ярко светила луна.
7 ноября снова был превосходный яркий день с северо-западным ветром.
В то утро я упаковал столько своего багажа, сколько мог взять с собой, поскольку ясно понимал, что наше судно не выдержит первого же сильного шторма, которым его унесет в море или выбросит на берег и разобьет в щепки, и высадился первым вместе с Плениснером, моим казаком и несколькими больными[188].
Мы еще не достигли берега, когда нечто показалось нам необычным, а именно, что несколько морских выдр, или морских бобров, поплыли в море нам навстречу, причем одни сначала приняли их на расстоянии за медведей, другие — за росомах, но потом мы познакомились с ними очень близко.
Как только я оказался на берегу, Плениснер отправился на охоту с дробовым ружьем, а я разведывал окрестности и, сделав различные наблюдения, к вечеру вернулся к больным. Среди них оказался также и лейтенант, очень слабый и вялый[189]. Мы принялись за чай, за которым я сказал лейтенанту: „Бог знает, Камчатка ли это”.
Однако он мне ответил: „Что же еще это может быть? Скоро мы пошлем нарочных за упряжками[190]. И велим казакам вести судно к устью Камчатки. Мы в любое время можем поднять якорь. Прежде всего надо спасти людей”.
В это время вернулся Плениснер, рассказал об увиденном и принес полдюжины белых куропаток, которых затем послал с лейтенантом капитану-командору, чтобы подбодрить его этой свежей пищей. Я же послал ему некоторое количество настурциевых и вероники для приготовления салата.
Тем временем пришли два казака и канонир, убившие двух морских выдр и двух тюленей, это известие показалось нам чрезвычайно важным, и мы упрекали их за то, что они взяли только шкуры и не захватили мясо. Тогда они принесли тюленя, который показался им более пригодным для еды, чем морская выдра.
С наступлением вечера я приготовил суп из нескольких белых куропаток и съел его с Плениснером, молодым Вакселем[191] и моим казаком. За это время Плениснер построил шалаш из прибойного леса и старого паруса. В нем мы спали ночью вместе с больными.
8 ноября снова стояла хорошая погода.
Утром Плениснер и я договорились, что он будет стрелять птиц, а я искать другое, что может пригодиться в пищу, но к полудню мы должны встретиться на этом же месте.
Сначала я пошел со своим казаком вдоль берега к востоку, собирал различные натуральные образцы и преследовал морскую выдру, в то время как мой казак подстрелил восемь голубых песцов, количество и упитанность которых, а также то, что они вовсе нас не боялись, крайне меня озадачили. И поскольку я в то же время увидел у берега множество манати[192], которых никогда не видел прежде — и не мог даже понять, что это за животные, потому что они постоянно наполовину погружены в воду, — и коль скоро мой казак на вопрос, не являются ли они „пле- вунами” или „мокоями”, о которых я слышал от камчадалов[193], отвечал, что таких животных нет нигде на Камчатке, и коль скоро к тому же я не заметил нигде ни одного дерева или куста, я начал сомневаться, может ли эта земля быть Камчаткой; скорее уж она должна быть островом. В мнении, что эта земля невелика и является островом, со всех сторон окруженным водой, меня еще более укрепляли облака над морем на юге.
Около полудня я пришел к нашему шалашу. После того, как мы с Плениснером там поели, мы оба решили пойти вместе с нашим казаком к западу вдоль берега и поискать наносного леса. Но мы вовсе ничего не нашли. Однако мы видели несколько морских выдр и убили несколько песцов и белых куропаток, а по дороге домой присели у небольшого ручья, приготовили чай и от всего сердца поблагодарили Бога за то, что у нас снова вдоволь суши и воды, подразумевая и те события, которые случились с нами, и несправедливости разных людей.
Сегодня была сделана попытка отдать якоря, и большие, и малые[194], все, что у нас были, чтобы как можно лучше закрепить судно, поскольку его могло вынести на берег.
Вечером, когда мы, насытившись, сидели у костра, пришел песец и на наших глазах утащил двух куропаток — первый случай из множества будущих обманов и воровства.
Следующими словами ободрил я своего больного и слабого казака, с чего началась наша будущая дружба, потому что он считал меня причиной своих злоключений и упрекал за мое любопытство, которое и ввергло меня в эти невзгоды. „Крепись! — сказал я. — Бог поможет нам. Даже если это не наша земля, у нас по-прежнему есть надежда туда вернуться. От голода ты не умрешь. Если ты не сможешь работать и служить мне, я буду служить тебе. Я знаю твое честное сердце и помню, что ты для меня сделал. Все, что у меня есть, — твое. Только скажи, и я отдам тебе половину того, что имею, пока Бог не поможет нам”.
Но он отвечал: „Не надо. Я с радостью буду служить вашей милости. Но вы ввергли меня в эти невзгоды. Кто заставлял вас идти с этими людьми? Разве не могли вы благополучно жить на Большой реке?”
Я от всего сердца посмеялся над его прямотой и сказал: „Благодаря Богу мы оба живы. Если я и вверг тебя в невзгоды, то в моем лице ты, с Божьей помощью, нашел верного товарища и покровителя. У меня добрые намерения, Фома. Пусть будут добрыми и твои. В конце концов ты ведь не знаешь, что случилось бы с тобой дома”.
Ведя беседу, я тем временем задумался, как нам укрыться от зимы, построив хижину, если эта земля окажется не Камчаткой, а островом. По этой причине вечером я начал обсуждать с Плениснером, что нам в любом случае надо построить хижину и, как бы ни повернулись обстоятельства, мы должны стоять друг за друга словом и делом, как добрые товарищи. Хотя он и не разделял мое мнение, что это остров, он притворился, чтобы не огорчать меня, и согласился на мое предложение построить хижину.
9 ноября ветер был восточный, погода вполне терпимая.
Утром мы отправились на поиски места для хижины и сбор дерева и обследовали то место, где позднее и обосновались и где вся команда провела зиму, устроив там свои жилища[195]. При этом, однако, мы потратили слишком много времени, охотясь на песцов, которых Плениснер и я убили в тот день шестьдесят, частью зарубив топором, а частью заколов якутской пальмой.
К вечеру мы вернулись в шалаш, где увидели других больных, перевезенных на берег.
10 ноября дул восточный ветер, до полудня погода была ясная, днем стало пасмурно, а ночью ветер намел вокруг много снега.
Мы перенесли весь свой багаж на версту, до места, которое выбрали накануне для строительства жилища. В это время на берег было доставлено еще несколько больных, среди них и капитан-командор, который провел эти вечер и ночь в палатке. Я оставался с ним вместе с другими и был поражен его самообладанием и странным удовлетворением.
Он спросил, что я думаю об этой земле.
Я ответил: „Мне она не кажется похожей на Камчатку”. Я объяснил, что обилие животных и их смелость сами по себе указывают, что это должна быть малонаселенная или вовсе необитаемая земля. Тем не менее она не может быть далеко от Камчатки, потому что растения, которые я здесь наблюдал, были точно такими же по числу, виду и размерам, что и на Камчатке, в то время как весьма любопытные растения, обнаруженные мною в Америке, в сходных местах здесь не встречаются. Кроме того, я нашел тополевый оконный ставень, принесенный сюда несколько лет назад сильным приливом и замытый песком в том месте, где мы построили шалаш. Я показал его и обратил внимание на то, что это, несомненно, русской работы ставень, предназначенный для амбаров, таких, какие выстроены в устье реки Камчатки. Тогда, вполне возможно, мы находимся на Кроноцком мысу, который, по всем рассуждениям, может быть наиболее вероятным местом, хотя требуются более надежные сведения. И все же я не удержался и высказал свои сомнения на этот счет, основанные на других аргументах. Я показал часть капкана на песца, которую нашел на берегу в первый день. У капкана вместо железных зубцов были „зубки” из раковин, которые ученые называют Entale[196]. Я сказал, что не слышал о находках таких раковин на Камчатке и сам ни одной не видел. Скорее следует предположить, что капкан принесло сюда из Америки и что эта конструкция объясняется недостатком железа, тогда как благодаря торговле у камчадалов много железных зубцов и иголок, и, несмотря на все мои расспросы, мне никто не рассказывал о таком изобретении. В то же время я высказал свое мнение о неизвестном морском животном, манати, и характере облаков над морем на юге.
На что он ответил: „Вероятно, корабль наш уже не удастся спасти. Храни Господь наш лангбот!”
Вечером, после того как мы с капитаном-командором поели куропаток, которых Плениснер настрелял за день, мы с подлекарем Бетге договорились, что тот может оставаться с нами, если пожелает, за что он поблагодарил меня. Теперь нас стало четверо.
Мы отправились к месту нашего нового жилья, сели у костра и за чашкой чая обсудили, как осуществить наши планы. Затем мы построили небольшую хижину, которую я накрыл двумя своими плащами и старым одеялом. Щели мы со всех сторон заложили песцами, убитыми в тот день, которые лежали грудами. Затем отправились спать.
Но Бетге пошел к капитану-командору.
Около полуночи задул бешеный ветер, принес с собой множество снега, сдул нашу крышу и выгнал Плениснера, моего казака и меня из постелей. Среди ночи мы побежали вдоль берега, собрали наносного леса, принесли его к яме, которая походила на могилу, вырытую для двух человек, и решили провести там ночь. Сверху мы крест-накрест положили куски дерева, накрыли крышу своей одеждой, плащами и одеялами, разожгли костер, чтобы согреться, и уснули. Слава Богу, таким образом мы благополучно провели ночь.
На следующий день, 11 ноября, я пошел к морю и вытащил тюленя, жир которого приготовил с горохом и съел с тремя моими товарищами, которые тем временем изготовили две лопаты и начали расширять „могилу”.
Днем к нам на жердях принесли капитана-командора и соорудили палатку из паруса в том месте, которое мы первоначально выбрали для нашего пристанища, и мы угощали его и офицеров, которые пришли на чай в нашу „могилу”.
К вечеру оба офицера отправились обратно на корабль, и мастер Хитров предложил лейтенанту провести зиму на борту корабля в открытом море, потому что там будет теплее и удобнее, чем на берегу, где при недостатке наносного леса придется провести зиму в палатке. И это предложение было принято как весьма разумное, хотя через три дня мастер прибыл на берег по собственной воле и его даже приказами нельзя было отправить обратно на корабль, когда он должен был выводить его на отмель[197].
Так или иначе, мы расширили свое жилище, копая землю, и старательно собирали повсюду на берегу дерево для его кровли. Каждый вечер мы ставили легкую крышу, и к нам присоединился пятый человек, подконстапель Роселиус. Некоторые офицеры, еще сохранившие силы, тоже начали выкапывать четырехугольную „могилу” в замерзшем песке и на следующий день накрыли ее двойным парусом, чтобы поместить туда больных[198].
12 ноября мы усердно работали над нашим домом и видели, что и другие, следуя нашему примеру, копают третье жилище[199] для себя таким же образом; позднее его назвали именем зачинщика, боцманмата Алексея Иванова.
13 ноября мы продолжали строительство и разделились на три артели. Первая отправилась доставлять больных и провиант с корабля; другие таскали домой за четыре версты от Лесной речки[200] большие бревна. Я и больной канонир оставались дома. Я занялся приготовлением пищи, а он мастерил сани для перевозки дерева и других надобностей.
14 ноября[201] после полудня я впервые пошел с Плениснером и Бетге на охоту, или, как мы потом называли это по-сибирски, на промысел. Дубинками мы забили четырех выдр, половину спрятали в речке, получившей название Бобровой речки; поле, где мы их убили, стало Бобровым полем[202]. Мясо мы понесли домой вместе со шкурами и внутренностями.
Мы пришли домой вечером, приготовили различные вкусные блюда из печени, почек, сердца и мяса и пообедали ими, благодаря Бога и моля Его не лишать нас такой пищи в будущем и не заставлять питаться вонючими тушками ненавистных песцов, которых мы не намерены были убивать, а хотели только отпугнуть.
Но мы уже считали драгоценные шкуры выдр бесполезным бременем, потерявшим свою ценность, и, поскольку у нас не было времени сушить и обрабатывать их, они выбрасывались изо дня в день, пока совсем не испортились 104 вместе с другими многочисленными шкурами и их не съели песцы. Зато мы начали ценить куда больше, чем прежде, некоторые вещи, на которые раньше не слишком обращали внимание, — топоры, ножи, шилья, иглы, нитки, дратву, башмаки, рубашки, чулки, жерди, веревку и тому подобное, за чем раньше многие не потрудились бы и нагнуться.
Мы поняли, что наши чины, звания и другие незаурядные качества в будущем не дадут нам права на уважение и преимущества перед другими и не будут достаточными для поддержания нашей жизни. По этой причине, прежде чем нас принудили к тому стыд и необходимость, мы сами решили трудиться изо всех оставшихся у нас сил и делать, что сможем, чтобы над нами потом не смеялись и чтобы не ждать приказаний.
Так мы, пятеро немцев[203], объединили продовольствие, которое у нас еще оставалось, и ведение хозяйства, чтобы в конце концов не испытывать недостатка. От других же — трех казаков и двух слуг покойного капитана-командора[204], которые присоединились к нам впоследствии, хотя и не командуя ими, как прежде, мы все же требовали подчинения, если решали что-либо совместно, потому что, в конечном счете, все предметы обихода и прочее необходимое они получали от нас.
Тем временем мы начали всех звать по имени и отчеству, чтобы расположить людей к себе и в будущем, если случится какое-либо несчастье, больше полагаться на их преданность. И скоро мы увидели, что Петр Максимович стал более услужлив, чем прежде был Петруша[205].
Кроме того, мы договорились в тот вечер, как нам организовать свое хозяйство в будущем в случае какого- либо бедствия, а поскольку надежда добраться до Азии, по крайней мере у нас, еще не совсем угасла, мы обсудили те ужасные обстоятельства, в которые попали за столь короткое время; не говоря о рутинной работе, положенной всем, нам приходилось теперь трудиться так, как мы не привыкли, чтобы только поддерживать тяжкое существование. Тем не менее мы убеждали друг друга не терять мужества и со всей возможной веселостью и усердием делать все необходимое как для нашего благополучия, так и для блага остальных, и своими усилиями со всей искренностью поддерживать в них силы и трудолюбие.
В этот день я принес капитану-командору молодую морскую выдру, которую еще выкармливала мать, и со всей убедительностью советовал ему велеть ее приготовить ввиду недостатка свежей пищи.
Но он выказал к ней крайнее отвращение и подивился моему вкусу, который приспосабливался к обстоятельствам времени и места, и предпочел питаться, пока возможно, белыми куропатками, которых получал от нашей компании больше, чем мог съесть.
Взяв на себя приготовление пищи, я взял и другую обязанность: время от времени навещать капитана-командора и кое в чем ему помогать, поскольку двое его слуг теперь мало ему служили и порой их не было рядом, когда он просил глоток воды.
Более того, так как мы были первыми, кто взялся вести хозяйство, мы смогли прийти на помощь некоторым слабым и больным и снабжать их теплым супом, что мы и делали до тех пор, пока они несколько не оправились и не смогли заботиться о себе сами.
15 ноября[206] всех больных наконец перевезли на берег. Мы взяли одного из них, по имени Йоганн Синт[207], чтобы выходить его у нас в жилище. Через три месяца, благодарение Господу, он выздоровел.
Мастер Хитров страстно молил нас ради Бога принять его в наше товарищество и выделить ему угол, потому что он не может лежать среди простых матросов, которые день и ночь упрекают его за прошлые дела, обвиняют в дурном обращении и всячески угрожают. Он говорил, что не сможет больше этого вынести и ему придется умереть под открытым небом. Но, поскольку наше жилище было уже заполнено до предела и никому не дозволялось что- либо предпринимать, не уведомив заранее других, мы все были против, потому что он всех нас оскорбил, и мы лишили его всякой надежды, потому что он был здоров[208] и ленив и он один вверг нас в это несчастье.
В тот день с корабля привезли многих больных, среди них некоторые, как канонир[209], умерли, как только попали на свежий воздух, другие — в лодке при пересечении бухты, как солдат Савин Степанов[210], третьи же на берегу, как матрос Селиверст[211].
И всюду мы наблюдали лишь печальные и ужасные картины.
Прежде чем мертвых успели похоронить, они были изуродованы песцами, которые принюхивались и даже осмеливались нападать на больных и беспомощных, лежавших повсюду на берегу под открытым небом. Одни кричали от холода, другие — от голода и жажды, потому что рот у многих был в таком ужасном состоянии от цинги, что они ничего не могли есть из-за сильной боли, так как десны у них распухли, как губка, стали буро-черного цвета и закрыли зубы.
Песцы, которых было теперь среди нас бесчисленное множество, привыкли к виду людей и, против обычаев и природы, стали настолько зловредны, что растаскивали наш багаж, ели кожаные мешки, разбрасывали провиант, у одного стащили башмаки, у другого — чулки и штаны, перчатки, куртки, которые валялись под открытым небом и, по недостатку здоровых людей, лишены были охраны. Они воровали даже железные и иные предметы, которые были им без надобности. Не было такого, к чему они не принюхались бы и не украли, и казалось, что эти злобные животные будут все более и более мучить нас в будущем, что и случилось. Причиной этого наказания могли быть обиходные на Камчатке песцовые шкуры, и песцы наказывали нас, как филистимлян[212].
Казалось также, что чем больше мы их убивали и мучили самым жестоким образом на глазах у других, наполовину сдирая с них шкуру, выкалывая глаза, отрезая хвосты и поджаривая лапы, тем решительнее и злее становились остальные, так что они даже проникали в наши жилища и тащили все, до чего могли добраться, даже железо и всякие принадлежности. В то же время, при всех наших злоключениях, они заставляли нас смеяться над их хитрыми и комичными выходками.
В тот день была закончена казарма[213], и днем мы перенесли туда многих больных. Но из-за того, что казарма была тесной, они повсюду лежали на земле, укрытые тряпьем и одеждой. Никто из них не мог ухаживать за остальными, и раздавались лишь вопли и причитания, которыми они множество раз призывали Божье возмездие на виновников своих несчастий, и вид их был так жалок и печален, что даже самые мужественные упали бы духом, потому что один жалел другого, но никто не мог оказать другому необходимую помощь.
В последующие дни наши невзгоды и труды стали еще тяжелее. Всех больных наконец перевезли на берег, последним[214] — лейтенанта Вакселя. Он был в таком ужасном состоянии от цинги, что все мы потеряли надежду на его выздоровление. Но мы не забывали помогать ему и другим по хозяйству и оказывать медицинскую помощь, как только могли, забыв о его прежнем поведении. Теперь мы были еще более заинтересованы в его выздоровлении, опасаясь, что в случае его смерти, когда команда перейдет к мастеру Хитрову, по какой-нибудь ужасной случайности наше отплытие отсюда может надолго задержаться или вовсе не произойти из-за всеобщей ненависти и недоверия.
Несмотря на настоятельные требования лейтенанта, мы не могли взять его к себе в хижину, но обещали проследить, чтобы для него и нескольких больных была построена отдельная. Мы велели нашим людям сделать это, а пока ему приходилось сносить пребывание вместе с остальными в казарме[215].
В этот день от трех человек, высланных нами на разведку[216], мы получили печальное известие (которое привело нижние чины в еще большее уныние и сделало их менее сговорчивыми), что на западе они не нашли никаких признаков того, что это Камчатка; скорее человеческие существа никогда здесь не бывали[217].
К тому же мы ежедневно страшились, что постоянные шторма внезапно унесут судно в море, а с ним весь наш провиант и надежду на возвращение, поскольку через три или четыре дня из-за высокой волны мы уже не смогли бы добраться до судна на боте и слишком много затруднений происходило из-за мастера Хитрова, которому уже некоторое время назад было приказано вывести судно на отмелый берег[218]. Кроме того, десять или двенадцать человек, работавшие до сих пор сверх силы без отдыха и до конца этого месяца принужденные часто до самых подмышек заходить в холодную морскую воду, были настолько измучены, что мы считали своей непреложной обязанностью помогать им.
Итак, нужда, недостаток одежды, холод и сырость, слабость, болезнь, нетерпение и отчаяние ежедневно посещали нас.
Даже коротким отдыхом наслаждались с тайной надеждой, что он укрепит нас для еще более тяжкого и непрестанного труда, который предстоял в будущем. Но когда к концу ноября[219] пакетбот был выброшен на берег штормом быстрее, чем это могло бы сделать человеческое умение, люди получили передышку.