Оба уселись. Он не спешил нарушить молчание, предпочитая, по-видимому, с меланхолической задумчивостью любоваться ее темными опущенными ресницами. На щеках ее проступил румянец, черты лица еще хранили оживление, вызванное застольной беседой. Как знать — быть может, общество, отсутствие материальных забот и счастливая жизнь вернули бы ей краски молодости? Сейчас, глядя на ее румянец, такое предположение не казалось Уилоби невероятным.
Но вот она подняла глаза. Дольше молчать становилось неловко.
— Вы были бы способны простить обман? — начал он.
— Боюсь, сэр Уилоби, что это было бы свыше моих сил. Я всей душой стою за прощение. Но не знаю, способна ли я сама прощать. Хотелось бы сказать: да.
— И вы могли бы жить с тем, кто вас обманул?
— Нет.
— Разумеется, нет. Я мог бы сам за вас ответить. Нет, с тем, кто нас обманывает, союз невозможен… Летиция!
— Сэр Уилоби?..
— Неужели я не вправе называть вас по имени?
— Если вам угодно…
— Я говорю все, что приходит мне в голову, а в голову мне приходит то, что я меньше знаю некую мисс Дейл, нежели мою дорогую Летицию, — ах, вернейший мой друг! Вы говорили с Кларой Мидлтон?
— Да.
Было что-то зловещее в лаконичности ее ответов, и он снова спрятался в клубы туманностей.
— Так вот, возвращаясь к вопросу об обманщиках. Не кажется ли вам, что, прощая и попустительствуя им, мы тем самым способствуем развращению общества, ибо ложь выдаем за правду? Ведь это все равно, Летиция, — на устах Уилоби блуждала вымученная улыбка ребенка, еще не оправившегося от тяжелой болезни, но возвратившегося к своим игрушкам, — все равно что пускать в обращение фальшивую монету!
— Да, но был ли обман?
— Помимо инстинктивного отвращения, какое вызывают у меня обман и фальшь в любом обличье, я считаю своим непременным долгом разоблачать ложь, карать ее, гнать без оглядки. Да, гражданский долг честного человека — с корнем истреблять этот омерзительнейший из пороков. Должен признаться, впрочем, что собственная моя гражданственность не простирается дальше пассивного отвращения. Но прощать я не прощаю: в душе я отношусь к этому всерьез и не могу простить обмана… Между двумя враждующими силами, разделяющими общество, возможно одно лишь показное перемирие. Подлинного мира между ними я не допускаю!
Она метнула в него быстрый взгляд.
— Силы добра и зла! — выкрикнул он.
Лицо ее выражало недоумение и глубокую тоску.
— Но ведь всякая вера зиждется на разграничении добра и зла, — продолжал он, приписывая набежавшие на ее чело морщинки тому, что она осуждает нехристианский дух его речей. — Такое разграничение вы найдете и у христиан, и у индусов, и у персов — повсюду. Оно основано на общечеловеческом опыте. Обман и искренность несовместимы. Правда должна убить ложь, иначе ложь убьет правду. Нет, я не прощаю. Единственное, на что я способен, это сказать обманщику: изыди!
— Но так оно и следует! Это великодушно! — воскликнула Летиция, радуясь, что может одобрить его и заглушить ропот, поднявшийся было в ее строгой душе. К тому же и участь Клары таким образом решалась благополучно.
— Быть может, я и способен к великодушию, не знаю… — как бы вслух подумал он — и остановился, чтобы дать ей возможность торжественно и с жаром подтвердить, что все его поступки носят на себе печать великодушия и благородства.
Летиция этой паузой не воспользовалась.
— Впрочем, — продолжал он, задетый ее молчанием, — свет признает только то, что на потребу дня. Люди, видно, меняются: с годами мы перестаем быть героями. Сам я, например, не замечаю в себе перемены: нет, я этого обвинения не приемлю. Единственное, в чем я изменился, это в своих честолюбивых — назовем это так — стремлениях. Их я начисто лишился. Да и что такое честолюбие? Признание собственного несовершенства, не более! Желание выделиться говорит лишь о сознании своей посредственности. Зато я по-прежнему дорожу мнением тех, кто дорог моему сердцу. Вы скажете — это слабость? Допустим — но, во всяком случае, не постыдная.
Летиция ломала голову, пытаясь сообразовать эту тираду со всем предшествующим разговором. Она терялась в догадках, ибо не знала «температуры центральной точки его души», как, щадя ее кумира, туманно выразился Вернон.
— Ну что ж, — продолжал он, снова не дождавшись ее реплики, — быть может, я изменился не только в том, что утратил страсть первенствовать повсюду, быть может, во мне несколько ослабла жажда всех тех развлечений, которые свойственны джентльменам моего круга. Меня уже не увлекает мысль о чистокровном жеребце… хотя когда-то, признаться… Да и охотничья свора — тоже. А ведь было время, когда я поставил себе целью сделаться обладателем самой лучшей псарни и самых резвых скакунов в королевстве. Какое ребячество! Много ли чести от того, что обладаешь чем-то таким, чего нет у других, или от того, что сам в чем-то искуснее, чем другие? Ведь, по существу, от этого не становишься выше. Гоняясь за превосходством такого рода, мы лишь признаем собственное ничтожество. Да и что с того, что мы достигнем этой цели? Положим, кони мои хороши, все ими восхищаются, во всем графстве нет им равных. А дальше что? Ведь это всего лишь лошади, ведь все хвалы расточаются не мне, а моей конюшне. По правде сказать, такая слава меня не прельщает. Меж тем я знаю людей, которые с жадностью глотают комплименты, предназначенные четвероногим, и таким образом признают себя чем-то вроде кентавров. Поистине, удивления достойно ничтожество тех, с кем трешься бок о бок на житейском торжище! И можно только позавидовать простодушию наших предков, которые тешились этими пустяками и даже гордились ими. Я, например, считаюсь метким стрелком. По этому поводу я могу сказать одно: «Адресуйте ваше восхищение, господа, моим предкам, от которых я унаследовал твердость руки и остроту зрения. Меня эти восторги ни в коей мере не касаются». Я равнодушен к любой хвале, если она относится не ко мне, не к моей личности, сути моего «я». С вами, Летиция, я могу говорить, как не говорю ни с кем, и вы можете мне поверить, если я вам скажу, что восхищение, — а в молодости, как вам известно, я буквально плавал в лести, да и что было делать: если бы я не научился плавать, я бы утонул! — восхищение, говорю я, преимуществами, коими одарила меня природа, потеряло для меня свою сладость. Итак, если я переменился, припишите это росту во мне духовного начала. Все мы смертны, все подвержены земным законам, а стало быть, и перемене. Могу прибавить, что среди помещиков не принято посвящать себя науке. Но таково уж веяние времени, и я, должно быть, почувствовал его инстинктивно, когда еще студентом покинул классическую филологию ради естественных наук. Таким образом, мне удалось избежать свойственной классикам самонадеянно-властной манеры, забавный образец которой вам довелось наблюдать сегодня в карете, когда мы с вами ехали к миссис Маунтстюарт. Точные науки — занятие более скромное и, если угодно, более кропотливое. Они имеют дело с фактами, а овладев фактами, вы овладеваете умами, и вам незачем прибегать к надменному краснобайству филологов, щеголяющих красивыми оборотами, пестрыми и нарядными, словно личная охрана папы римского! Разумеется, нельзя не склонить голову перед Непогрешимым — да и как же иначе, когда штыки его наемных великанов упираются вам в грудь!
Сэр Уилоби сделал здесь передышку, чтобы дать мисс Дейл возможность — с присущей ей женской деликатностью — выразить свое согласие с его завуалированным выпадом по адресу доктора Мидлтона в отместку за его неблаговидное поведение в карете.
Мисс Дейл, однако, промолчала.
Она мысленно корила Клару за непоправимый урон, который та нанесла ее сердцу: слушая разглагольствования сэра Уилоби, она чувствовала, что оправдывает ее в душе. Собственная застарелая боль заговорила в ней, и она взглянула на сэра Уилоби новыми глазами: такого человека можно простить, можно даже пожалеть, но удивить ее он уже ничем не может.
«Центральная точка» в душе сэра Уилоби меж тем достигла полного накала, и он немного воспрянул духом; однако тех заключительных нот, которые он так любил слышать из женских уст, этой подчиненной гармонии, которую ждешь после того, как солирующий инструмент исполнит свою партию, не последовало. Хоть бы два-три такта! Летиция молчала. Бедняжка, должно быть, — как это с ней бывает, — слишком подавлена его вниманием. В ней дрожит каждый нерв, и она не в силах выказать ни умственных, ни музыкальных своих способностей. Впрочем, до сих пор он всегда мог рассчитывать на ее музыкальность… Или уж слишком она ему соболезнует? Но разве есть для этого основание? Неужели эта отчаянная, безрассудная девица сделала ее своей наперсницей? О, бесстыжая дочь высокомерного родителя! Быть может…? Но нет, это было бы слишком ужасно (мысль эта, ударив его по сердцу, тотчас со звоном от него отскочила)… Неужели Летиция полагает, что здесь кроется нечто большее, нежели обычная любовная размолвка… Измена?! Или она слышала о сопернике? Быть может, ей известно нечто такое, чего еще не знает он сам? Стоило задеть пресловутую центральную точку, как Уилоби становился ясновидящим. Итак, Летиция знает все. Следовательно, ему остается прибегнуть к пафосу.
— Ну, так вот, — продолжал он, — я остановил свой выбор на Науке. Пусть я кажусь среди моих соседей белой вороной, это объединяет меня со всеми, кто стремится вперед, кто ступил на путь прогресса, — о, я знаю, что самое слово «прогресс» является для некоторых едва ли не бранным! Как вам понравился вечер у миссис Маунтстюарт?
— Чрезвычайно.
— Послезавтра миссис Маунтстюарт обедает у нас со своим профессором. Вы удивлены? Вы как будто вздрогнули.
— Я не слышала приглашения.
— Мы договорились за столом. Нас ведь с вами разлучили; когда я пожаловался хозяйке на ее жестокость, она сказала, что мы и так слишком много бываем вместе и что мне полезно иногда с вами разлучаться. Ни с тем, ни с другим я, разумеется, не согласился. Я могу ошибаться, не знать своего сердца, но о том, что мне вредно, а что — полезно, позвольте мне судить самому. И пусть я в молодые годы совершил вопиющую ошибку, уже одно это, — если вы, конечно, признаете во мне наличие ума и сердца, — уже одно это должно служить доказательством, что теперь я стал мудрее. Увы, я убедился на собственном опыте, что мудрость есть боль! Но пусть, пусть, говорю я, если нельзя достигнуть мудрости иначе, как через страдание, я готов страдать! Вы со мной не согласны, Летиция?
— Это хорошо сказано.
— Сказано от души. И оценить это может лишь тот, кто сам страдал.
— Бывает, что человек страдал так долго, что уже не в силах мечтать ни о чем, кроме покоя.
— Верно. Но вы… вы сами?
— Из всех земных даров я молила бы о покое.
Сэр Уилоби удостоил ее улыбкой.
— Я недаром сейчас вспомнил гвардейцев папы в их разноцветных камзолах. Когда я был молод, их наряд меня поразил. Говорят, у них теперь другая форма. А жаль! Это одно из самых ярких моих воспоминаний о Вечном Городе. Они действовали на мое чувство юмора, которое, как вы знаете, у меня развито до чрезвычайности. Мы, англичане, обладаем чувством юмора. Оно первым отзывается на все, что мы видим, когда попадаем в Европу, и не покидает нас все время путешествия. Юмор, иначе говоря, реакция здравого смысла на всякую нелепость — характернейшая наша черта. Я, однако, не позволяю себе слишком бурных проявлений этой национальной особенности, а просто беру на заметку все комичное, что вижу в людях, и впоследствии запечатлеваю это в своих письмах. Ну, да вы их читали — большую часть, если не все.
— Да, я читала ваши письма.
— О, я был с вами все время! Но я хотел сказать — и Эти этелохранители напомнили мне, — что вы ведь не бывали в Италии. Как я об этом всегда жалел! Уж кому-кому, а вам следовало бы побывать в Италии, вы созданы для Италии. Я не знаю никого, ни одной женщины, о ком бы я мог Это эсказать. Никого, с кем я чувствовал бы себя там в столь полной гармонии. Италия и Летиция! Как часто в мыслях своих произносил я рядом эти два слова! Впрочем, я не оставляю надежды. Ведь вы тут совсем закисли. Даже небольшой вечер, как сегодняшний, вас оживляет. А как бы на вас подействовало путешествие и этот благодатный климат! Вы любите историю и стихи. Что касается стихов… Я еще не набрел на ту строку, которая выразила бы и десятую долю того, что я испытываю при лицезрении красоты и величия, — десятую долю тех глубоких мыслей, что приходят в голову, когда мне случается погрузиться в задумчивость. Вы скажете, у меня слишком прозаический ум. Но нет, я способен чувствовать, только чувства мои так интенсивны, что я не нахожу им соответствия в поэзии. Поэзия, по самой природе своей, не может быть искренней. А я стою за искренность. Все, что трогает наше чувство, должно возникать стихийно, а не через посредство ремесла. Вы сторонница поэзии, я знаю, и только вы одна и могли бы обратить меня в свою веру. Зато история! Тут уж я с вами, целиком. Бродить среди развалин — ночь, сквозь арки черной громады амфитеатра струит свое сияние лунный свет. Лунный свет Италии!
— Там вы, надеюсь, не стали бы смеяться, сэр Уилоби? — произнесла Летиция, пытаясь вернуться к действительности и выйти из оцепенения, в которое ее погрузили его бессвязные речи.
— Мне кажется, что и вы, если я в вас не ошибся… — Сэр Уилоби сбился с тона… — Вы ведь не из тех, кто поддается неуместным ассоциациям, как другие, и чувство нелепого вас…
— О, я понимаю, как оно может действовать! Во всяком случае, я способна понять, что может показаться забавным иному. Но в римском Колизее мне было бы не до смеха. Ах, нет, сэр Уилоби, я бы не вынесла насмешки в Колизее!
Летиция, по-видимому, приняла его слова всерьез, раз она так настойчиво призывала его не смеяться в Колизее.
— К тому же, — продолжал он, — вы бы прекрасно ужились с моими тетушками. Ах, Летиция, это замечательные женщины. Ни в Италии, ни дома я не мог бы себе представить, что они de trop, лишние. Впрочем, здесь, быть может, я недостаточно беспристрастный судья.
— Это прелестные, приятнейшие дамы, — сказала Летиция с жаром, — и я очень их люблю.
Ее энтузиазм был вызван отчасти тем, что она, как ей казалось, поняла, наконец, к чему клонит сэр Уилоби: он, должно быть, намерен повезти ее и тетушек в Италию — разумеется, после того, как возвратит мисс Мидлтон свободу. Это было по-настоящему великодушно с его стороны. Да он и был великодушен — Летиция помнила, каким он был в юности, помнила щедрость, с какой он разбрасывал золото и серебро! В последующие годы, должно быть, произошло какое-то недоразумение, и он нечаянно дал повод к неверному толкованию своих поступков.
Летиция вспомнила рассказ Клары о посольстве тетушек в библиотеку, и ее осенила дерзкая мысль: ну, конечно же, сэр Уилоби хотел этими словами дать понять, что считает ее способной оценить общество тетушек — дома ли, за морем ли, все равно, — в то время как мисс Мидлтон, по его предположениям, должна была ими тяготиться.
— Ведь вы согласились бы с ними путешествовать, правда?
— Разумеется, согласилась бы!
— Честно?
— Совершенно честно. С восторгом!
— Отлично. По рукам! — Сэр Уилоби протянул руку. — Независимо от того, поеду я сам с вами или нет! В Италию, Летиция! Я был бы счастлив сопровождать вас в вашем путешествии, но если этому и не суждено сбыться, я буду счастлив мыслью, что вы в Италии!
Сэр Уилоби не убирал руки, и Летиции оставалось либо сделать вид, будто она ее не замечает, либо подать ему свою. Но на притворство у нее не хватило духу. Он завладел ее рукой, и всякий раз, как она робко пыталась ее высвободить, встряхивал ею, словно желая придать больше весу своим словам. Способ этот подчас бывает весьма действенным и опасным для дамы, имевшей неосторожность оставить свою ручку в руках влюбленного джентльмена.
— Покуда я еще не имею возможности с полной определенностью говорить об этом — как и вообще о моих ближайших планах. Я пребываю в состоянии, которое вы, помнится, определили словами поэта: «Подобен былинке в волнах». Я могу говорить только за себя и ничего не могу сказать о другом лице. Я предельно измучен. Ах, если бы я мог сказать: «В Италию! Завтра же…» Не думайте, что я жалуюсь. Я знаю — таков удел человека. Но обман, Летиция, обман! О, какой горький привкус оставляет он во рту! Начинаешь ненавидеть человечество. Это все равно что землетрясение — кажется, что почва уходит из-под ног. Ведь это род предательства, причем преданным оказывается не тот или иной человек, а все человечество в целом! Друг мой! Мой добрый, верный друг! Нет, я не впаду в отчаяние. У меня есть свои недостатки, я знаю, и я стараюсь постоянно напоминать себе о них. Но простить — это уже другое дело. Причиненные мне страдания я еще мог бы простить, обман — никогда! Нет, говорю я, ибо здесь затронуты интересы человечества. Столь юное существо и — обман!
Грудь Летиции вздымалась. Рука ее все еще была в плену — не может же девушка высвободить свою руку силой, после того как сама, доброй волей подала ее мужчине! Те самые бастионы, что призваны ее защищать, служат коварным прикрытием противнику, который пользуется ими, чтобы нанести удар по самой цитадели. Цивилизация наделяет женщину шелковой броней, требуя взамен деликатной уступчивости, которая подчас таит в себе гибель. Летиция полепетала с усилием: «Но… если… быть может, это и не так… неужели?..» У нее перехватило дыхание от жалости. Увы, она слишком много знала!
— Так вот, когда я люблю, то люблю, — продолжал сэр Уилоби. — Это знают и друзья мои, и слуги. Середины я не признаю. Я отдаю себя всего! А взамен я требую от человека, чтобы и он отдавался мне целиком. Любовь — это взаимное поглощение, это постоянное отречение от собственной личности, за которым следует ее возрождение. Каждый из нас то гасит другого, то озаряет его новым светом. Ошибка моя лишь в выборе предмета страсти, но отнюдь не в характере этой страсти. Полное доверие, я повторяю, полное самоотречение! Я требую того же, что даю сам. Пусть ругают эгоизм любви — он неизбежен, он часть нас самих. Подобный эгоизм, сказал бы я, удел избранных. Любовь, Летиция! Я говорю о любви. Но та, что нарушает клятву и втаптывает нас в грязь, та, что предает нас, предает и выставляет на посмешище, та, чьей жертвой мы становимся в силу тех самых добродетелей, обладание которыми нам казалось высшим благом, — скажите мне, как это назвать?.. И вот еще: я воспитан в благоговейном почитании прекрасного пола. Но если женщины лживы, коварны?.. Зачем прибегать к обобщениям, спросите вы? Свет вынуждает нас к этому, являя самые гнусные примеры предательства и вероломства. Он тщится с корнем вырвать наши принципы, он смеется над нашим благоговением, издевается над нашей верой. Горький опыт заставляет нас удалиться от света и искать противоядия в прошлом, — в том, что мы знали прежде, чем окунулись в светский омут — там… у той, которой мы некогда поклонялись, которой не переставали поклоняться никогда! Но хватит ли силы у этого противоядия, чтобы окончательно обезвредить отраву? О, я надеюсь! Верю! Ужасно было бы утерять веру в женщину!
Он пристально глядел на нее. У нее был вид расстроенный, но не растроганный.
Она думала о том, что, несмотря на некоторую долю высокомерия, сэр Уилоби был прекрасным собеседником с мужчинами — по крайней мере, когда он разговаривал с ними, тон его речей не расходился с их содержанием; с женщинами же он прибегал к какому-то ходульному языку, к тому сентиментально-почтительному языку, которому обучают джентльменов, дабы те могли говорить с высоты своего мужского превосходства. Слушая, как сэр Уилоби заливается флейтой, Летиция подумала, что, быть может, эти-то флейтовые нотки и погубили его в глазах мисс Мидлтон.
Интуиция подсказывала ему, что единственный способ растопить сердце Летиции — это разжалобить ее. Но в том-то и заключалась трудность: он видел, что ей кое-что известно о его плачевном положении, но не думал, чтобы она была посвящена в истинные размеры катастрофы. С одной стороны — ему хотелось ее растрогать, с другой — не хотелось себя выдавать, поэтому свою роль мученика любви ему приходилось играть как бы в рыцарских доспехах, а они мешали увидеть, как вздымается его грудь от любовных вздохов.
У жалости свои приливы и отливы, и того, кто пытается ее пробудить в другом, волна подчас сбивает с ног, крутит по своему произволу и шваркает о берег вместе с его броней и латами, вынуждая принимать позы настолько мало героические, что впоследствии стыдно вспомнить. Да, когда хочешь выжать слезу у другого, трудно сохранить достоинство! Надо полагать, что и Моисею, этому почтенному законодателю, пришлось ловким прыжком отпрянуть от скалы, из которой он исторгнул воду.
Как бы то ни было, сейчас сэру Уилоби представлялось необходимым утвердиться в своей власти источать слезы из глаз Летиции.
Он приступил к делу поначалу несколько неуклюже и неуверенно — мешали все те же рыцарские доспехи: руке, облаченной в железную рукавицу, нелегко поднести к глазам платок!
— Что такое человек? Как кратковременно пребывание его на земле! — воскликнул он. — Казалось бы, живи в свое удовольствие, утоляй свои аппетиты, — чего же больше? Право, я сам порою задумываюсь — почему бы и мне так не жить? Ведь к моим услугам все. И вот, подите, я почему-то должен стремиться к какому-то высокому идеалу — вернее, к тому, что в слепоте своей я принял за идеал. Вы, верно, слышали об инстинкте охотника: неподвижная цель не привлекает его. Таковы и мы в наши молодые лета — мы играем счастьем, пренебрегаем им и стремимся к тому, что слепит нас своим сиянием.
— Мы становимся мудрее, — сказала Летиция.
— Да, но какой ценой!
С этим возгласом он ощутил новый прилив жалости к себе.
— Ценою половины жизни, ценою всех наших надежд и упований! — произнес он с неподдельным пафосом. — Да, мы становимся мудрее, и личность моя, пожалуй, теперь содержательнее, нежели тогда, когда я был счастлив. Но сколько я потерял! Душевная свежесть — то же здоровье. Утратив ее, мы превращаемся в калек. Ах, нет, мой друг, бесценный друг, не отнимайте у меня ваши пальчики! Они для меня что обломок корабля для потерпевшего кораблекрушение. Я их отпущу, не бойтесь. Но, поверьте, Летиция, они — все, что у меня осталось!.. Мы говорили об обмане. А каково узнать правду! Когда та, которую ты боготворил, стоит перед тобой развенчанной, и ты даже лишен жалкого утешения — знать, что кумир твой был достоин обожания!.. Что может быть горше этого? Если бы та, на кого мы молились, умерла, можно было бы, по крайней мере, боготворить ее память. О, лучше смерть! Какое счастье, что вам не дано испытать такого — знать, что вам предпочли человека, который неизмеримо ниже вас… А все из-за того, что вы вверили ваше сердце пустой, ветреной эгои… Впрочем, к чему эпитеты? Змея останется змеей, и даже если подобрать для нее столько же бранных слов, сколько на ее коже пятен, она от этого не сделается ни лучше, ни хуже… Но одиночество! Но мрак! Светоч погас. Чувство собственного достоинства запрещает любить, но упрямое сердце не желает повиноваться. Мы унижаемся, пресмыкаемся в пыли, отказываемся от чувства собственного достоинства, готовы подражать жалкому образцу, которому нас предпочли, идем на все — и взываем к справедливости, словно молим о прощении…
— О прощении! Когда это вас должны о нем молить, когда перед вами так виноваты… — пролепетала Летиция, еле владея собою. Она вспомнила, как некогда и сама, подавленная горем, в своем стремлении обелить того, кто ей это горе причинил, пыталась во всем винить себя и в тайных своих молитвах просила о прощении: и, вспомнив это благородное чувство, прониклась жалостью к душе, изнывающей под таким же бременем. И хоть на самом деле между тем ее чувством и теперешним состоянием сэра Уилоби не было ни малейшего сходства, одно слово «прощение», произнесенное им, всколыхнуло в ней все пережитое. Губы ее дрожали, глаза увлажнились, и слезы брызнули из них.
Он не мог разобрать ее слов, но понимал, что они выражали сочувствие; ее волнение было в том порукой. Он нашел то, что искал: женщину, готовую преклоняться перед ним во веки веков. Да, такая женщина существует, он получил этому неопровержимое доказательство. Женщина, которой ему удалось внушить самозабвенную жертвенную страсть! В любую минуту, когда ему заблагорассудится, он может обратиться к ней, в уверенности, что встретит горячее, восторженное сочувствие.
В Летиции и в самом деле — должно быть, по закону симпатии — забили ключом те чувства, которые Уилоби безуспешно стремился вызвать в себе.
Он поцеловал ей руку.
— Не плачьте, Летиция, — сказал он, поднявшись с кресла и склонившись над нею в позе утешителя. — Вы видите, я не плачу. Помогите же мне справиться с собой, не лишайте меня остатков мужества.
Тщетно старалась она унять слезы; разбуженная жалостью память о долгих годах собственных страданий должна была излиться дождем.
— Я не могу больше оставаться… я должна идти… покойной ночи, сэр Уилоби, — пролепетала она.
Испугавшись, что он слишком унизился перед ней и позволил пафосу увлечь его дальше, чем входило в его расчеты, он сказал:
— О Кросджее поговорим завтра. Он оказался наглым лгунишкой. А всякая ложь, как я уже говорил, оскорбляет меня до глубины души. Но вы устали. Покойной ночи, дорогой друг!
— Покойной ночи, сэр Уилоби!
Летиции наконец удалось покинуть гостиную.
Поднимаясь к себе из курительной, полковник де Крей встретил ее и пожелал ей доброй ночи; ее покрасневшие веки не ускользнули от его внимания. Затем, проходя мимо комнаты, из которой она вышла, он заметил сэра Уилоби, но почему-то — не отдавая себе отчета в причине своей сдержанности — предпочел с ним не заговаривать.
Перебирая в памяти разыгравшуюся сцену, наш герой остался собой доволен; он уверился в своей власти хотя бы над одной женской душой. А ведь Клара так его истерзала, что он начал уже сомневаться и в этом. Разумеется, одна женщина — не бог весть что, но голод, который ему довелось испытать в течение последних нескольких дней и — в особенности — часов, заставил его наброситься и на это скромное пиршество с жадностью, не лишенной, правда, оттенка пренебрежения. Эта победа, пусть и ничтожная, была его крепостью, оплотом, одновременно копьем и щитом, прикрытием и источником силы. Теперь он мог смело предстать перед Кларой. Если она будет упорствовать в своей дерзости и непокорстве, он не одинок, не беззащитен. Он уже предвидел комбинацию, которая поможет ему, — разумеется, только на худой конец, — с честью выйти из положения в глазах света. А покуда его патетические экзерсисы вызвали у него приятную сонливость. Итак, Уилоби был доволен.
Довольны были и бесенята, к нему приставленные: и еще долго после того, как наш осторожный джентльмен вверил себя Морфею, так и не решив, заслуживает ли Летиция прощения в будущем за то, что он вывернулся перед ней наизнанку, отплясывали они свой лихой танец вкруг его изголовья.