Глава седьмая

Невеста

Всю дорогу из Аптон-парка в усадьбу Паттерн мисс Мидлтон тешила себя надеждой, что Уилоби переменится, — она почти уверовала в эту мечту! Ведь когда он только начинал за нею ухаживать, он был совершенно другим. Со всем пылом отчаяния, в котором она еще не отдавала себе полностью отчета, Клара пыталась вспомнить его таким, каким он казался ей вначале, когда он впервые заявил себя ее поклонником и она не отвергла его поклонения. Неужели она, сама того не сознавая, смотрела на него глазами света? Теперь она видела в его взгляде всего лишь «надменное самодовольство» — отчего же тогда он казался ей благородным и победоносным, как полководец, скачущий во весь опор впереди своего войска? Возможно ли, чтобы за такой короткий срок сэр Уилоби так резко изменился? Или эту перемену следует искать в ней самой?

Воспоминания о той счастливой поре — то ли укором, то ли надеждой на ее возвращение — поднялись со дна ее души. Клара вспомнила и розовые мечты свои о любви, и образ суженого, каким он рисовался в тех мечтах, вспомнила, как трепетно гордилась им и как душа ее, казалось, не могла вместить всего этого счастья. Вспомнила также, как, переламывая себя, она стремилась к смирению и как все эти попытки завершались руладами его победной песни, мелодия которой, хоть не лишенная своеобразного очарования, однако, чем-то ее озадачивала.

Когда у человека иссякает источник доходов и он вынужден жить на основной капитал, у него опускаются руки: слишком невыносима мысль об угрожающем его семье неминуемом голоде; он уже отказывается от всякого подобия бережливости и в безудержном мотовстве растрачивает последнее. Точно то же происходит и с любовью: когда чувство перестает обновляться и в ход пускается основной капитал, влюбленный теряет голову и впадает в своеобразный азарт отчаяния. В предвидении наступающего голода он отбрасывает всякую заботу о будущем, призывает на помощь воспоминания, погружается в прошлое своей любви, вторгается в ее обветшалое здание, опустошает ее кладовые и цепко держится за иллюзию, с которой, если бы пчелиные соты памяти были неисчерпаемы, не расставался бы вовек. Но свойственный всякому смертному аппетит грозит уничтожить весь медовый запас его любовных воспоминаний и даже самую любовь, к утолению которой он так стремился. Вот тут-то и оказывается, что даже влюбленным не дано бессмертие. Так же как мы, грешные, а быть может, даже больше, они нуждаются в пище, в живительных соках. Им подавай жизнь в пору ее цветения, они хотят срывать плоды прямо с ветки и не согласны заменить их вареньями и соленьями. Позднее, когда кладовые памяти будут ломиться от припасов, а аппетит растеряет половину своих зубов, можно будет приняться и за консервы. Когда бы влюбленным удавалось сохранить первые впечатления зарождающейся любви во всем их богатстве и свежести, когда бы любовь их была не только инстинктивной, безотчетной, но и разумной — тогда могли бы они рассчитывать к осени на тот обильный урожай, какой им прочила весна. Иначе говоря, любовь требует взаимодействия, постоянного общения, такого, как у солнца с землей: то сквозь завесу облаков, то лицом к лицу. Когда любят по-настоящему, то постоянно обмениваются знаками любви, доказательствами верности, совершают поступки, вызывающие восхищение любимого существа, и таким образом даруют друг другу дыхание жизни. Так бывает в любви в пору ее расцвета. Иное дело — одинокий мученик чувства. Он волочит за собой бревно и должен постоянно напоминать себе, что бревно это — бог, иначе такой груз окажется ему не под силу. А это уже не любовь.

Клара не была создана для этой роли — роли женщины, волокущей бревно. Щедрая и расточительная, она была способна израсходовать свой капитал быстрее кого бы то ни было. При всей своей женственности, еще больше, чем в любви, нуждалась она в дружбе; она тянулась к живому, открытому общению, при котором у каждого обнаруживаются лучшие стороны его души, а более глубинные чувства остаются до поры до времени незатронутыми. Вместо всего этого ее как бы поселили в устье глубокой шахты, предложив совершать ежедневные экскурсии в недра, в которых она так и не обнаружила алмазных россыпей. Там ее охватывал сумрачный холод подземелья; тщетно искала она чего-то добротного и прочного, на что бы можно было опереться, — взгляд ее встречал лишь таинственное мерцание тусклой свечи, еле освещающей своды пещеры, обитателем которой был добровольный и велеречивый говорун. Две-три недели испытательного срока казались ей невыносимо долгими. А как же вся жизнь?

Жизнерадостная по натуре, она надеялась, ждала и верила, что сэр Уилоби снова окажется тем человеком, которого она в нем видела, когда согласилась стать его женой. Как ни странно, — а впрочем, это лишь показывает, насколько она была простодушна в ту пору своей жизни, — Клара не отдавала себе отчета в полном отсутствии влечения к своему жениху. Она знала только, что разум ее не приемлет в нем то одного, то другого, и смутно жаждала каких-то перемен. Она и не подозревала, что балансирует на краю бездны: один неосторожный шаг — и она будет низвергнута с головокружительных высот любви на самое дно этой бездны, имя которой «отвращение».

Когда они встретились, глаза ее засияли, как и у него. Как славно стоял он на ступенях собственного дома, обняв Кросджея за плечи! С присущим ему добродушным юмором сэр Уилоби рассказал о последней проделке мальчика, который, спрятавшись от своего наставника в лаборатории, произвел там взрыв и разбил окно. Она пожурила шалуна в том же ласково-шутливом тоне, после чего сэр Уилоби взял ее под руку и поднялся с ней в дом. «Скоро — навсегда!» шепнул он ей в дверях. Словно не расслышав, она попросила его рассказать еще что-нибудь о юном Кросджее.

— Идемте в лабораторию, — сказал он слегка приглушенным голосом, уже без всякой игривости.

Клара пригласила отца полюбоваться вместе с ними на последнюю проделку Кросджея. Сэр Уилоби шепотом сетовал на долгую разлуку, которую им пришлось перенести, — наконец-то он может принять ее у себя в доме, куда — теперь уже совсем скоро, через пять-шесть недель — она вступит полноправной хозяйкой.

— Идемте же, — торопил он.

Безотчетный ужас молнией пронзил все ее существо. Но ощущение это было мимолетно, как тень, пробежавшая по летней лужайке; оно прошло бесследно, оставив лишь легкий беспорядок в мыслях да удивление самой себе: чего она так испугалась? Ведь рядом отец, она не оставлена наедине с Уилоби.

Сэр Уилоби для красного словца несколько преувеличил размеры разрушений, учиненных юным Кросджеем. Мальчик всего-навсего подвел проволоку от батареи к кучке пороху, отчего вылетело одно стекло из оконной рамы да из стены вывалилось несколько кирпичей. Доктор Мидлтон осведомился, имеет ли сей отрок доступ в библиотеку, и с радостью узнал, что в это святилище дверь перед ним прочно закрыта. Все трое направились туда. Вернона Уитфорда не было — он совершал одну из своих долгих прогулок.

— Вот она, его хваленая преданность, папа! — сказала Клара.

Но доктор Мидлтон уже морщил лоб над лежащими на столе листками, исписанными рукою Вернона. Движением головы откинув со лба волосы, он уселся в кресло и погрузился в чтение. Теперь его уже никуда не сдвинешь — Кларе пришлось с этим смириться. Не для того ли Уилоби и завел их в библиотеку, подумала она с ужасом, чтобы избавиться от ее защитника? Она предложила было нанести визит мисс Изабел и мисс Эленор. Но их нигде не было видно, а вошедший в гостиную лакей доложил, что они уехали кататься в карете. Она ухватилась за юного Кросджея. Но сэр Уилоби отослал его к миссис Монтегю, экономке, посулив, что его там угостят чаем с вареньем и прочими сладостями.

— Бегом — марш! — скомандовал он, и мальчишка пустился со всех ног.

Клара осталась без защиты.

— А сад! — воскликнула она. — Я так люблю ваш сад! Я непременно хочу видеть цветы — интересно, что там уже распустилось?.. Больше всего я люблю полевые цветы, особенно весной… Покажите мне ваши нарциссы и крокусы…

— Клара! Моя дорогая! Моя суженая! — прервал ее сэр Уилоби.

— А что? По-вашему, это слишком вульгарные цветы? — простодушно спросила она, не понимая, почему он загородил ей дорогу в сад.

Ах, зачем он так спешит предъявить свои права, зачем не подождет до той поры, когда заслужит… нет, не то!. пока она не примирится со своим новым положением… опять не то! просто, пока она не восстановит в душе его прежний образ!

Но он не ждал. Он заключил ее в объятия.

— Ты моя, Клара! Вся! Со всеми твоими мыслями и чувствами — моя! Мы с тобою — одно, и какое нам дело до света! Как я жаждал этой минуты, как о ней мечтал! Ты спасаешь меня от тысячи мелочей, досаждающих мне ежеминутно. Кругом одни огорчения. Но все это вне нас. Я и ты — нас двое! С тобою я спокоен. Теперь уже скоро! Не будем же думать о свете. Любимая!

Он отпустил ее, и она почувствовала себя маленькой девочкой, которую только что окунули в море: как она боялась этой минуты! А теперь сама на себя дивится — оказывается, совсем не страшно. «Да и какое право имею я жаловаться?» — рассуждала она. Две минуты назад такая мысль не могла бы прийти ей в голову — вот уж поистине попранная гордость паче смирения!

Его она не винила ни в чем, но в собственных глазах — упала. Не столько оттого, что сделалась невестой сэра Уилоби, — этот факт отныне обрел для нее убедительность заряда дроби в сердце сраженной птицы, сколько от сознания, что она — раба, женщина, которая обязана беспрекословно принимать ласки своего властелина. Да, пусть ей гораздо приятнее любоваться первыми весенними цветами в саду, она должна быть покорна его желаниям, каждому его порыву. Клара испытывала стыд за всех женщин на свете. Всякий их шаг, оказывается, ведет к рабству — и к какому страшному рабству! Она уже не думала о себе: ее участь решена. Единственное, впрочем, на что она могла жаловаться, это — на преждевременность его ласки, да еще, быть может, на недостаточную чуткость, но об этом она предпочитала не задумываться. По правде сказать, она ни на что и не жаловалась. Она только удивлялась, как это человек не замечает, что его ласки принимаются неохотно, без сердечного тепла, а лишь с тупой покорностью? А если замечает, почему не воздержится от них? Вместо ответной нежности — рабское послушание! Небо и земля!

Она старалась быть к нему справедливой: да, он говорил с нею со всей нежностью влюбленного. И если бы не это бесконечное повторение слова «свет», она бы не нашла, к чему придраться в его речах, хотя каждым своим словом он прямо заявлял притязания на ее личность; что ж, поскольку она собиралась сделаться его женой, он был вправе так с нею говорить. Если бы только он не торопился заявить себя в роли признанного жениха!

Зато сэр Уилоби был в восторге. Именно так — с мраморно-холодным целомудрием Дианы — он и мечтал, чтобы его невеста отвечала на его ласки. Задумчивый румянец стыда, заливший ее щеки, говорил о ее божественной женственности, о полном ее соответствии его идеалу женщины.

— А теперь пойдемте в сад, душа моя, — сказал он.

— Я бы хотела подняться к себе, — ответила она.

— Я пришлю вам букет полевых цветов.

— Ах, пожалуйста, не нужно! Я не люблю сорванные цветы.

— Так я буду ждать вас на лужайке.

— У меня что-то разболелась голова.

Сэр Уилоби придвинулся к ней, весь — тревога и нежность.

— Ведь это же не настоящая головная боль, — сказала она.

Однако за то, что она вызвала участливое внимание жениха и дала ему предлог приблизиться, ей пришлось уплатить штраф.

На этот раз она кляла и себя, и его, и весь поносимый им свет, а заодно и свою злосчастную звезду. Она уже больше не мечтала об «испытательном сроке», а откровенно жаждала свободы. Дивясь собственной холодности, она думала о странном свойстве поцелуя: оказывается, можно отвечать на него и одновременно оставаться безучастной! Почему же она не вольна в себе? По какому чудовищному праву позволяет обращаться с собою, как с вещью?

— Я хочу пройтись, быть может, голове станет легче.

— Моя девочка не должна себя утомлять.

— Я не устану.

— Посиди же со мной… Твой Уилоби будет прислуживать тебе, как преданный слуга.

— Мне хочется на воздух.

— Ну что же, пойдемте, коли так.

Она ужаснулась этому внезапному и полному отчуждению и, чтобы успокоить свою совесть, послушно подала ему руку. Он и говорил и держался так, как ей хотелось бы, чтобы он говорил и держался; она — его невеста, почти жена. Чего же ей надо? Она решительно отказывается себя понять!

И здравый смысл, и чувство долга требовали, чтобы она смирила свою строптивую душу.

Он сжимал ее руку в своей, но это была уже привычная ласка: рука — это так далеко! Да и что такое — рука? Клара не отнимала ее: она смотрела на свою руку, как на звено, связывающее ее с благонравным исполнением долга. Еще два месяца — и она его пожизненная раба! Она жалела, что не настояла на своем и не удалилась к себе наверх; наедине она обдумала бы свое положение, овладела бы собой, примирилась со своей участью и спустилась бы вновь к Уилоби, исполненная к нему душевного расположения. Почтительный тон Уилоби, его непринужденный разговор способствовал возникновению этой иллюзии. Ее расходившиеся нервы постепенно успокаивались. Пять недель совершенной свободы в горах, думала Клара, и она мужественно встретит звон свадебных колоколов. Короткая передышка, смена обстановки, чтобы спокойно поразмыслить и привести свои чувства в ясность, — вот все, чего она просит у судьбы.

Сэр Уилоби между тем с преувеличенной заботливостью водил ее от клумбы к клумбе, словно больную, которой впервые разрешили прогулку на свежем воздухе. Эта его манера раздражала ее, но тут же, в припадке раскаяния за свою неоправданную раздражительность, она принималась восторгаться садом.

— Все это — ваше, дорогая Клара!

О, каким непосильным бременем сделался тотчас для нее этот сад! Безучастно шагала она рядом с человеком, который с таким достоинством выдерживал роль внимательного кавалера; его усадьба, поместья и роскошь подавляли ее. Они словно твердили, какой ценой придется за все заплатить. Тут же она вспомнила, как гордилась этим зеленым газоном, этими раскидистыми деревьями, проезжая под их ветвями в карете, когда покидала усадьбу Паттерн в прошлый раз. Что за отрава проникла в ее кровь? Вот ведь и сегодня — она ехала к нему без этой угрюмой неприязни: это чувство родилось уже здесь, на месте.

— Вы были здоровы все это время, моя Клара?

— О да.

— Совсем здоровы?

— Совсем.

— Моя невестушка должна быть совершенно здорова, или я загоняю всех докторов королевства! Милая!

— Я все хотела спросить вас о собаках…

— И собаки и лошади в прекрасном состоянии.

— Я очень рада. Вы знаете, я так люблю эти старинные французские шато, где ферма и господский дом слиты воедино и окна гостиной выходят на птичий двор и конюшни! Мне нравится это непритязательное соседство с крестьянами и животными.

Он снисходительно поклонился.

— Боюсь, моя Клара, что у нас, в Англии, это невозможно.

— Я знаю.

— Я тоже люблю ферму, — сказал он. — Но воздух гостиной, мне кажется, все же выигрывает от соседства с парком. Что касается нашего крестьянства, то, к сожалению, мы не можем нарушить сословные границы без опасности подорвать всю нашу социальную структуру.

— Вероятно, вы правы. Я ведь ни о чем не прошу.

— Душа моя, напротив — просите, просите у меня все, что только вам придет в голову, — я умоляю вас об этом! Я готов исполнить всякое ваше желание, если только оно исполнимо.

— Вы очень добры.

— Я хочу одного: чтобы вам было хорошо.

Хоть Клара и не жаждала сладких речей, но уже то, что он не продолжал посвящать ее в тайны своей исключительной натуры, не проповедовал необходимость замкнуться от людей в некоем двуединстве, — уже одно это обстоятельство успокаивало, и она стала мысленно исследовать все закоулки своей души, пытаясь понять, чем же ее так уязвил сэр Уилоби. Быть может, его оплошность существовала лишь в ее воображении? Молодость шествует от одного впечатления к другому, не задерживаясь, и только в редком случае — если произойдет что-нибудь чудовищное, из ряда вон выходящее — отдает себе отчет в том, что могло вызвать подобное ощущение тревоги. Так и с Кларой: она не могла утверждать, чтобы в его ласках заключалось нечто для нее оскорбительное; естественный девичий стыд заявил о себе мимолетным протестом, не оставив следа. И вот, решив, что была с ним жестокой, Клара произнесла:

— Уилоби!

Она вспомнила, что ни разу еще во время их разговора не назвала его по имени. Он сразу встрепенулся. Надо было придумать, что ему сказать.

— Я хотела просить вас, Уилоби, не слишком меня баловать. Вы все время говорите мне комплименты. А комплименты ко мне не идут. Вы слишком обо мне высокого мнения. Это почти так же опасно, как если бы вы мною пренебрегали. Ведь я… я…

Но нет, она не могла следовать его примеру, отвечать откровенностью на откровенность! Благонравный портрет, который начал было вырисовываться из ее слов, показался ей самой жеманным и наигранно наивным рядом с ее истинными чувствами, такими чудовищными в их обнаженности; неполная исповедь явилась бы еще одним шагом в сторону фальши. А разве могла она обнаружить себя такой, какой была в самом деле?

— Я ли вас не знаю! — воскликнул он.

Мелодичные басовые ноты этого возгласа, не меньше самих слов выражавшие глубокую убежденность, означали, что вопрос этот не требует ответа. Малейшее несогласие с ее стороны нарушило бы гармонию этой музыки, и его спокойная уверенность перешла бы в недоумение. Разумеется, он ее не знал! Но она промолчала и только задумалась над глубиной пропасти, обозначившейся между ними.

Он заговорил об общих знакомых в окрестностях Аптон-парка и Паттерн-холла. А заодно и о свадебных подружках.

— Мисс Дейл, по словам тетушки Эленор, намерена отказаться от этой роли, ссылаясь на нездоровье. Это чрезвычайно достойная особа, хоть и склонная к ипохондрии. Впрочем, тем лучше: нас будут окружать только совсем юные девицы, как вы сами, — гирлянда, сплетенная из бутонов! Правда, один распустившийся цветок в этой гирлянде выглядел бы не так плохо… Но раз она решила… Что меня огорчает по-настоящему, это отказ Вернона быть моим шафером.

— Мистер Уитфорд отказался?

— Почти что. Но я не принимаю его отказа. Он в качестве причины выдвигает свою нелюбовь к этой церемонии.

— Я тоже ее не люблю.

— Как я вас понимаю! Если б можно было произнести те слова и — скрыться от посторонних глаз! Можно, конечно, замкнуться в себе и игнорировать свет — временами это мне удается. Но потом, как если бы я забыл слова заклинания, я снова теряю эту способность. Зато — с вами! С вами я обрету это умение навсегда. Клара! Моя! Навеки! Ничто не может нас потревожить, повредить нам; мы принадлежим друг другу, и больше — никому! Пусть кругом борьба, смятение — что нам до того?

— А если мистер Уитфорд будет упорствовать?

— Мы с вами — одно целое, никакие внешние влияния не посмеют нас коснуться. Вот я возвращаюсь с охоты: вы ждете меня, я это знаю. Я читаю в вашем сердце, словно вы со мною рядом. И я знаю, что возвращаюсь к той, что читает в моем. Я ваш, я перед вами — открытая книга! Перед вами одной!

— А я должна буду все время сидеть дома? — спросила Клара и с облегчением заметила, что он ее не слушает.

— Сознаете ли вы это? Мы неуязвимы! Свет не в силах повредить нам ничем, он и коснуться нас не может! Какое блаженство, и мы будем упиваться этим блаженством без оглядки! Ведь это божественно! Это и есть рай на земле, не правда ли? Близость, исключающая всякие посторонние влияния! Все, что я ни делаю, хорошо. Все, что ни делаете вы, — прекрасно. Вы для меня и я для вас — совершенны! Каждый день сулит новые тайны, новое упоение. Долой толпу! Нам даже говорить этого не придется. Свет не выдержал бы атмосферы, которой дышим мы с вами.

— Ах, опять этот свет! — произнесла Клара нараспев.

Странно было слышать этого человека, мнящего себя на вершине горы, меж тем как на самом деле он брел по дну пропасти. Странно и даже немного смешно.

— Что вы скажете о моих письмах?

Кларе предлагалось дать волю своему восхищению.

— Я их читала, — ответила она.

— Обстоятельства вынудили нас отсрочить наше венчание, моя дорогая Клара. И как бы я ни бунтовал в душе против этой условности, — а я, конечно, бунтовал! — все же я чувствую, что такое постепенное взаимное проникновение душ благотворно. Нехорошо, когда девушке слишком внезапно, вдруг, приходится постигать характер мужчины. Да и нашему брату есть чему поучиться — ведь что ни шаг, то новое. Когда-нибудь вы мне расскажете, насколько теперешнее ваше восприятие моей особы отличается от ваших первых впечатлений.

В порыве противоречивого чувства она ответила с запинкой, словно подавляя рыдание:

— Я… я… когда-нибудь…

Затем прибавила:

— Если потребуется…

И вдруг ее прорвало:

— Почему вы всегда ополчаетесь на свет? Всякий раз, как вы о нем отзываетесь дурно, мне становится его жаль.

Он улыбнулся, умиляясь ее молодости.

— Я сам прошел через эту стадию. Она приведет вас к моему нынешнему взгляду. Жалейте свет, жалейте — это хорошо!

— Нет, не так, — сказала она. — Я хочу и жалеть его, и быть с ним заодно, не считать его порочным. Мир несовершенен, я знаю. Но ведь и в глетчерах есть трещины, в горах — ущелья, а разве они не великолепны в целом? Неужели мы не должны восхищаться ледниками и горами на том лишь основании, что в них таится опасность? Мне кажется… Ведь мир так прекрасен!

— Мир природы — да. Но мир людей?

— Тоже.

— Душа моя, вы, верно, думаете о мире бальных зал и гостиных?

— Я думаю о мире, в котором столько великодушия и героизма. О мире, что нас окружает.

— О мире, который существует только в романах!

— Нет, о настоящем мире. Наш долг, я твердо в это верю, — любить мир. И я верю, что когда мы отказываемся его любить, мы сами становимся уязвимее и слабее. Если бы я не любила окружающий мир, перед моими глазами стоял бы непроницаемый туман, а в ушах вместо музыки звучал глухой, однообразный гул. Мистер Уитфорд как-то сказал, что циник — это интеллектуальный фат, но только лишенный его яркого оперения. А еще мне кажется, что циники стремятся сделать мир такой же бесплодной пустыней в глазах других, какой он представляется им самим.

— Ах, этот Вернон! — воскликнул сэр Уилоби, и на лице его появилось такое выражение, точно кто-то задел его перчаткой но лицу. — Он играет словами, как побрякушками!

— А папа говорит, что он, напротив, не только умен, но и простодушен.

— Что до циников, моя Клара, — ну, конечно же, вы правы! Жалкое, смехотворное отродье! Но поймите и вы меня правильно. Я только хочу сказать, что покуда мы не отрешимся от мира, мы не в состоянии чувствовать с должной глубиной наше двуединство.

— А это какое-нибудь особое искусство?

— Если угодно. Это наша поэзия! Но разве любовь сама не стремится замкнуться в себе? Только уединение питает чувство у истинно любящих.

— Как бы они не начали поедать друг друга в этом уединении!

— Чем чище красота, тем отрешеннее она от мира.

— Но не враждебна ему?

Сэр Уилоби был воплощенное терпение.

— Ну, хорошо, — сказал он. — Давайте рассуждать так: могут ли, по-вашему, мнения людей, обладающих житейским опытом, совпадать с суждениями невежд?

— От опытных людей мы вправе ожидать большего снисхождения, чем от невежд, — сказала Клара.

— Может ли добродетель чувствовать себя на месте в миру?

— Итак, вы ратуете за монастыри?

Над Клариной головой раздался журчащий смешок, каким обычно пытаются выразить искреннюю жалость к собеседнику. Слышать снисходительный смех в ответ на свою мысль, особенно когда сам считаешь ее довольно меткой, — согласитесь, не очень приятно.

— В моих письмах я писал вам, Клара…

— Уилоби, у меня никудышная память!

— Но вы, верно, заметили, что в письмах я не выражаю себя целиком?

— Быть может, когда вы пишете мужчинам, вам это удается лучше?

Течение мыслей сэра Уилоби было нарушено. Он был болезненно самолюбив. Малейший удар по его самолюбию подымал в его душе целую бурю. Волна за волной с силой обрушивалась на то место, по которому пришелся удар. Особенного неистовства буря достигала в тех случаях, когда Уилоби не удавалось скрыть свою рану от посторонних глаз. Что хотела сказать Клара? То ли — что ему не удаются любовные письма? Или — что его эпистолярный стиль не рассчитан на женский вкус! И почему она сказала «мужчинам», употребив множественное число? Означало ли это, что она слышала о Констанции? Быть может, у нее сложилось свое собственное мнение об этой презренной женщине? На все эти вопросы его сверхуязвимое самолюбие отвечало: «Да! Да! Да!» Он давно уже подумывал о том, что долг велит ему рассказать Кларе всю правду о причинах, приведших к разрыву с Констанцией, и объяснить, что она, как и всякий самоубийца, заслуживает снисхождения. Как бы то ни было, он обязан привести смягчающие ее вину обстоятельства. Да, она, конечно, поступила дурно, но ведь и он — разве ему не в чем себя упрекнуть? А раз так, мужская честь обязывает его сделать это признание.

А что, если Клара уже слышала об этой истории в той версии, которая имеет хождение в свете? Там, где иной почувствовал бы булавочный укол, не более, человек, у которого гордость поглотила все прочие страсти, испытывает муки ада. При мысли, что свет мог нашептать Кларе, будто его — его, сэра Уилоби! — бросили, душа у него затрепетала, словно через нее пропустили электрический ток.

— Вы сказали — письма к мужчинам?

— Ну да, деловые письма.

— Вы хотите сказать, что я лучше выражаю себя в деловых письмах?

Сэр Уилоби смотрел на нее во все глаза.

— В письмах к мужчинам вы говорите то, что вам диктует разум, — пояснила Клара. — Когда же вы пишете… нам, это, должно быть, труднее.

— Пожалуй, вы правы, любовь моя, — подтвердил он, смягчаясь. — Не то чтобы труднее… Я, например, не испытываю ни малейшего затруднения, когда пишу. Но дело в том, как я полагаю, что язык наш не приспособлен выражать чувство. У страсти свой язык.

— Язык жестов и пантомимы?

— Нет, я хочу лишь сказать, что холодные слова не в силах передать накала страсти.

— Ах, холодные!

— Я вижу, мои письма вас несколько разочаровали?

— Отчего вы так думаете?

— Мои чувства слишком сильны, дорогая Клара, они не находят себе выражения на бумаге. Когда у меня в руках перо, я чувствую себя Титаном, восставшим на Зевса. Я готов швыряться скалами, а у меня под рукою одни камешки. Да, да, это — точное сравнение. Не судите обо мне по моим письмам.

— А я и не сужу; ваши письма мне нравятся.

Она покраснела, взглянула на него искоса, но, увидев, что он по-прежнему невозмутим, продолжала:

— Боюсь, что я предпочитаю камешки скалам. Впрочем, если б вы читали поэтов, вы убедились бы, что человеческая речь способна передать…

— Дорогая моя, я ненавижу всякую искусственность, а поэзия в конечном счете — то же рукоделие.

— Наши поэты доказали бы вам…

— Я, кажется, уже не раз говорил вам, Клара, что я не поэт.

— Я вас в этом никогда и не подозревала, Уилоби.

— Да, я не поэт и не испытываю ни малейшего желания стать таковым. Но будь я поэтом, уверяю вас, моя жизнь могла бы послужить достойным материалом для поэзии. Однако совесть моя не совсем покойна. И омрачает ее одно обстоятельство, в котором я, собственно, и неповинен. Вы, верно, слышали о некоей мисс Дарэм?

— О мисс Дарэм?.. Да, я слышала…

— Быть может, она успокоилась и счастлива. Надеюсь, что так. Если же нет, доля вины в этом лежит на мне. Вот вам, кстати, и пример, из которого вы можете судить, насколько я отличаюсь от света. Свет винит ее, я же выступил на ее защиту.

— Это очень благородно с вашей стороны, Уилоби.

— Погодите. Боюсь, что и в самом деле повод всему дал я. Впрочем, понятие мое о чести таково, Клара, что я бы ни в коем случае не отступился от своего слова.

— Что же вы сделали?

— Это — длинная история, и начало ее покрыто «далеким пушком юности», как говорит Вернон.

— А, так это выражение мистера Уитфорда?

— Да, он любит такие штуки… Словом, это история одного раннего увлечения.

— Папа говорит, что в юморе мистера Уитфорда много подлинного ума.

— Между нами встали соображения семейного порядка, да и здоровье этой особы, ее общественное положение в глазах моих близких, и так далее. Но увлечение было! Не стану отрицать. Пища для ревнивой женской тревоги была.

— А теперь?

— Теперь? Когда у меня — вы? Дорогая моя Клара! Ну, разумеется, с тем покончено — иначе разве мог бы я вам открыть всю свою душу? Разве мог говорить с вами так задушевно и искренне? Ведь вы теперь знаете меня едва ли не лучше, чем я сам! Разве мог бы я слиться с вами душою, вступить с вами в этот союз, такой таинственный, такой нерушимый?

— А с ней вы так не говорили, как со мною?

— Ни в какой мере.

— Тогда отчего… — начала Клара вполголоса и тут же осеклась.

Сэр Уилоби приготовился было произнести целую проповедь на свою излюбленную тему, но подошедший в эту минуту слуга доложил, что в лаборатории его дожидается архитектор.

Отговорившись тем, что не выносит разговоров о кирпичах и стропилах, Клара не стала ему сопутствовать. Весь тон ее разговора вызвал в нем смутное беспокойство. Расставаясь с ней, он про себя решил непременно что-то еще сказать или сделать, чтобы его мысль стала доступной женскому разумению.

Юный Кросджей, несмотря на изрядное количество проглоченного варенья всевозможных сортов, одним прыжком очутился возле своего покровителя и прошелся вокруг него колесом. Клара не знала, что и думать. Обращение сэра Уилоби с мальчишкой не оставляло желать лучшего. «Или в нем два разных человека?» — подумала она. А за этой мыслью последовала другая: «Быть может, я к нему несправедлива?» И чтобы дать душе отдых, она пустилась с юным Кросджеем наперегонки.

Загрузка...