Кажется, что речь Гитлера в Саарбрюкене 8 октября 1938 Года содержала столь резкий акцент на неприятие западной демократии потому, что он был разочарован негативным эхом, которое вызвала сделка в Мюнхене в большей части английской, французской и американской прессы. Несмотря на то, что ни один разумный человек после изменения в соотношении сил не мог бы испытывать неподдельного восторга от унижения приневоленных к покорности государств, но Гитлер не удовлетворялся критическими выступлениями, а позволил себе увлечься и сформулировать самое старое из своих каузальных объяснений в наиболее общей форме, а именно уже больше не трактовать антисемитизм только как кульминацию большевизма, но как обвинение против фундаментальной тенденции в западном мире, то есть против либерализма. Так, хотя он и уважительно отзывался о Чемберлене и Даладье, но направлял резкую критику против "внутренней конструкции" этих стран, которая делает возможным заменить в любое время этих людей такими фигурами, как Дафф Купер и Уинстон Черчилль, которые открыто говорили о своем намерении начать новую мировую войну. На само собой разумеющейся критике Черчиллей и Куперов – поскольку Германия продолжал вести свою политику вымогательства и агрессии – Гитлер не останавливался, следующим образом продолжая свое не вполне однозначное обращение: "Мы хорошо знаем, что как раньше, так и теперь нас угрожающе подстерегает в засаде тот еврейско-интернациональный враг, который нашел в большевизме свое государственное фундирование и выражение. И мы знаем, далее, силу известного рода международной прессы, которая живет только ложью и клеветой". ' "Далее" едва ли было простым вспомогательным словом – наверное, Гитлер желал здесь в несколько завуалированной форме выдвинуть тезис о сущностном родстве большевизма и этой самой интернациональной прессы. Вместо этого он болезненно задел непосредственно Чемберлена и Галифакса, отказавшись от "гувернант-ской опеки" и порекомендовав англичанам лучше позаботиться о событиях в Палестине.
Таким образом, не случайное событие убийства секретаря миссии Эрнста фом Рата семнадцатилетним Хершелем Гринспаном 7 ноября 1938 года в парижском посольстве Рейха было тем фактором, который объясняет бросающееся в глаза наступление антисемитизма в тот момент, когда все знамения подсказывали многообещающей политике исключительное подчеркивание антикоммунизма. После принятия Нюрнбергских законов немецкие евреи получили еще несколько относительно спокойных лет, когда поощрялась эмиграция и когда большое число оставшихся евреев с) оказалось в состоянии вести общинную жизнь, полную удивительного разнообразия и витальности. Еврейские позиции в экономике, казалось, едва ли были затронуты, и кто обратил бы внимание на то, что под экономико-политическими законами нередко наряду с подписью Гитлера находились многочисленные подписи еврейских банкиров, тому не нужно было быть экономистом, чтобы поверить, что реальные экономические силы легко одержат верх над голой идеологией партии. Эта партийная идеология, казалось, затаилась в своем презренном убежище, в порнографической провокационной газетенке Юлиуса Штрайхера "Der Stuermer", которая вывешивалась во всех уголках и в которой все время провозглашалось одно требование: "Оторвать голову у змеи всееврейства". Но третья фаза национал-социалистской еврейской политики началась в апреле 1938 года с "Предписанием против поддержки при маскировке еврейских ремесленных предприятий" и с распоряжением регистрировать еврейские предприятия и докладывать о еврейском имуществе. Четкого планирования, вопреки всем предположениям, не имелось, и никто не мог бы сказать, как бы дальше развивались события, если бы Гринспан не совершил убийство.
Но также маловероятным было и то, что должна была последовать "хрустальная ночь Рейха", как легковесно позже были названы эти события. Определенно, возникло спонтанное возмущение, и не только среди радикально настроенных людей СА. Но когда в 1936 году ландесляйтер национал-социалистской заграничной организации в Швеции, Вильгельм Густлофф, с очевидно демонстративными намерениями был убит юным Давидом Франкфуртером, государственное руководство, принимая во внимание предстоящую Олимпиаду, подавило все протестные выходки, -тогда на кон было поставлено нечто больше, чем просто нормальное проведение Олимпийских игр. На этот раз руководство проявило нечто противоположное сдержанности, а якобы спонтанные события явно имели своим истоком собрание "Старой гвардии" в Мюнхене по случаю годовщины марша в Зале полководцев, и в особенности в беглом, шепотом, разговоре Гитлера и Геббельса. Почти повсеместно в Германии состоялись различные антиеврейские акции, патронируемые руководителями партии и СА, но не всегда так умело и неприметно, как того желал Геббельс. За одну ночь Германия превратилась в царскую Россию времени погромов: пылали синагоги, громились и грабились еврейские магазинчики, погромщики вламывались в кабинеты частной врачебной практики и выбрасывали на улицу инструменты. Многие евреи были избиты и подверглись мучениям, тысячи отправлены в концентрационные лагеря, десятки человек убиты, нанесен ущерб на сотни миллионов. Очевидным был в данном случае момент классовой борьбы, когда арестовывались преимущественно зажиточные евреи, или когда во время их отправки раздавались такие угрозы: "Мы уж позаботимся о том, чтобы исчезли ваши толстые животы".г Однако еще более характерными, чем сами события, которые по числу жертв вполне могли сравниться с погромами в царской России и с всеобщей классовой борьбой времени русской революции, были последствия. Имперский министр доктор Йозеф Геббельс опубликовал в "Фелькишер Беобахтер" 12 ноября статью, в которой писал, что подоплеку убийства следует искать в злобной травле крупных европейских мировых газет, и он пришел к такому заключению: "Еврей Грюнспан был представителем еврейства. Немец фом Рат был представителем немецкого народа. Таким образом, еврейство стреляло в Париже в немецкий народ". Генерал-фельдмаршал Германн Геринг наложил в те же дни на немецкое еврейство "штраф" в один миллиард марок и даже конфисковал выплаченные по договорам суммы в пользу Рейха, так что евреи сами должны были покрыть нанесенный им ущерб. Если, таким образом, события как таковые и запаздывали по отношению к соответствующим происшествиям в России, то они носили более отталкивающий характер, поскольку сверхсильные пустили их в ход против слабых, и поскольку эти события открыто одобрялись руководством государства. Хотя возложение коллективной вины, при котором поступки отдельных личностей рассматривались как простые проявления коллективной мен-тальности или коллективных интересов, было заключено в основе национал-социалистского учения о расах точно так же, как в марксистской теории классов или большевистской практике классовой борьбы, но впервые оно проявилось в видимых издалека, полностью доступных мировой общественности деяниях, и впечатление за границей от этого было чрезвычайно сильным. Германия с этого момента уже зачастую не причислялась к цивилизованным странам, и кто вспоминал, что в 1918 и 1919 году такому же отрицанию подверглась большевистская Россия и с таким же неприятием нередко сталкивались московские процессы 1937-1938 гг., тот мог легко прийти к выводу, что отклонение от элементарных норм цивилизованного правового государства на базе еще относительно открытых отношений и тогда еще было чем-то худшим, чем соответствующее отступление в условиях катастрофы, гражданской войны и полностью сложившегося тотального господства, даже если жертвы при этом были намного меньшими.
Гитлер же воспринимал такое само собою напрашивавшееся мнение как симптом заговора злоумышленников, и антисемитский мотив, который всегда принадлежал к его подлинным движущим импульсам, даже если иногда они перекрывались другими, немного позже обнаружился в столь неприкрытой форме, в какой до сих пор это не имело места ни в одном публичном выступлении "фюрера и рейхсканцлера". В своей речи в рейхстаге от 30 января 1939 года наиболее симптоматичным и примечательным было не столько знаменитое и позже неоднократно цитируемое предсказание об "уничтожении еврейской расы в Европе" (в случае, если международные финансовые еврейские круги еще раз ввергнут народы в мировую войну), ибо одновременные высказывания позволяли предположить, что речь шла не о физическом уничтожении. Куда более показательным было другое положение, а именно: "Еврейский лозунг "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" будет побежден другим: "Творческие представители всех наций, распознайте своего общего врага!"'1 Еще никогда Гитлер не давал так ясно понять всему миру, что антибольшевизм, антимарксизм и антисемитизм образуют для него одно целое, и что целью его является не ревизия Версальского договора, проведение в жизнь права на самоопределение немецкого народа или восточноевропейское жизненное пространство "Германского Рейха"; но что одновременно он провозглашал учение о спасении мира, которое было обрашено ко всему человечеству и четко соответствовало марксистской док- ^ трине, хотя и противоречило ей по смыслу.
Не исключено, что Гитлер ввел в игру свой антисемитизм из тактических соображений, поскольку он хотел заключить союз с антиеврейскими течениями в Англии и США. Он не учел между тем, что, несмотря на то, что среди высших слоев Англии и Америки действительно была распространена в известной мере самоочевидная антипатия по отношению к евреям, но Чемберлен и Галифакс были и могли быть антисемитами не в идеологическом смысле. Если он, таким образом, и стремился к созданию на международном уровне союза под знаком антикоммунизма, то его антисемитизм должен был действовать контрпродуктивно, иначе, чем в случае с Гугенбергом и Папеном в Германии.
Однако совсем немногие слушатели, присутствовавшие на двух его тайных выступлениях в период между Мюнхеном и Прагой, могли поставить себе вопрос, являлся ли антисемитизм Гитлера дейтвительно целиком или только первично направленным против евреев как ясно описываемой группы, и действительно ли его антимарксизм был так удален от марксизма, как полагали его союзники в национальном лагере.
10 ноября 1938 года Гитлер держал речь на вечернем приеме в мюнхенском "Фюрербау" перед приблизительно четырьмястами представителями немецкой прессы. Он превозносил успехи последнего года и отдавал при этом должное той роли, которую в этом сыграла пропаганда и, следовательно, пресса. Однако воспитание самосознания еще не завершено, тем более что пацифистская пластинка, заигрываемая им все это время, более не производит ожидаемого эффекта. То, что в мировую войну потрясло это самосознание, была "истерия наших интеллектуальных слоев". Этот "куриный народ" в случае неудачи всегда окажется несостоятельным и подорвет сплоченность нации: "Когда я смотрю таким образом на наши интеллектуальные слои, то, к сожалению, они оказываются нужными; в противном случае можно было бы, да, я не знаю, искоренить их или еще что-нибудь".[5] Были ли евреи для Гитлера в конце концов особо выраженной частью интеллигенции, и не ставился ли вопрос так, что немецких интеллектуалов при Гитлере ожидала та же судьба, что и русскую интеллигенцию при Ленине, хотя страх ввиду "искоренения национальной интеллигенции" в России был изначальной эмоцией Гитлера? Была ли скрыта в страхе фасцинация, а в кошмаре – образец?
И не возникает ли подобный же вопрос в отношении немецкой буржуазии, влиятельные части которой связывались с Гитлером потому, что хотели окончательно освободиться от угрозы коммунизма? В любом случае иной бюргер назвал бы марксистскими выводы, сделанные Гитлером из переживания, которым он делился с молодыми офицерами 25 января 1939 года в рейхсканцелярии: "Как часто я вот так, особенно в худшие времена, проезжал мимо уличных строительств, там стояли дорожные рабочие, в смоле, копоти и грязные, и потом они должны были там задерживать машины, 10, 12 автомобилей. В машинах сидели состоятельные граждане, торговцы, банкиры и всякие такие люди, а на улице стояли эти пролетарии, и если я вот сравнивал лица, то выхватывал среди этой копоти и грязи у некоторых уличных рабочих такие глаза, что должен был сказать себе: по-настоящему, его нужно посадить в машину, а того назначить на уличные работы". Был ли в конце концов прав марксизм с его главным тезисом о не снимаемом противоречии между отмирающей буржуазией и поднимающимся пролетариатом, и собирался ли Гитлер претворить этот главный тезис в действительность? Вероятно, на этот вопрос Гитлер ответил бы в том роде, что он имел в виду отдельных пролетариев, а не пролетариат, и что он стремится не к обществу всеобщего равенства, где нет господства, а к "формированию новой общественной элиты", которая оказалась бы в состоянии править Европой. Но так ли был далек от этого Ленин со своими словами о "ядре" всё преобразующей партии и о России как о "сильнейшем в мире государстве"? В любом случае всем слушателям Гитлера, и, по сути, всем читателям его книг и речей должно было быть ясно, что гитлеровский антисемитизм был не просто обыкновенной юдофобией, а его антимарксизм был ближе к реальному марксизму Советского Союза, чем признавали доктринеры марксизма и он сам.
Однако журналисты и писатели Англии и Соединенных Штатов определенно не принадлежали к его слушателям, и лишь немногие из них читали "Mein Kampf'. Также нельзя было подвергнуть сомнению то утверждение, что в Англии, Америке и тем более во Франции уже на основании публичных речей и поступков в период между октябрем 1938 и мартом 1939 гг. распространилось бы большое беспокойство даже в том случае, если бы там не было ни одного еврейского журналиста и ни одного еврейского финансиста. И даже наиболее решительные антикоммунисты не могли избежать этого беспокойства.
Но только разрушение Гитлером остатка Чехии создало новое качество критики и сопротивления и нанесло смертельный удар для антикоммунистической концепции великого согласия, хотя она и продолжала существовать в жалких своих рудиментах. Что побудило Гитлера перейти от мотива "самоопределения" к мотиву "жизненного пространства" еще до того, как он серьезно обратился к старейшей нерешенной проблеме немецкого самоопределения, проблеме Данцига и польских немцев, остается еще и сегодня не прояснено убедительным образом. Конечно, напрашивалось соприкосновение со представлениями о Центральной Европе Фридриха Неймана и других, равно как и с прежней австрийской действительностью, однако новое правительство в Праге имело абсолютно ясное представление о том, что оно должно без всяких условий сотрудничать с великим Германским Рейхом. Словацкая проблема, ко всеобщему удовлетворению, казалась решенной, когда словацкий ландтаг избрал священника Йожефа Тисо министром-президентом автономного союзного государства. Однако существовали словацкие радикалы, которых не устраивало это решение, и Геринг уже в середине 1938 года дал им понять, что "аэродромы в Словакии очень важны для сил Люфтваффе в перспективе их применения на Востоке". 7 Но решающим мог быть очень личный в самом тесном смысле момент, которому не имелось соответствий у Сталина: ощущение Гитлера, что он долго не проживет, и поэтому должен не откладывая принимать "великие решения". Вероятно, большую роль в этом сыграл намного более банальный вкус к громкому успеху и триумфальному вступлению в города. В любом случае, он едва завуалированными угрозами он свернул словацких радикалов на путь сепаратизма, которому правительство в Праге противодействовало лишь постольку, поскольку не обладало сведениями о желаниях имперского правительства. Отставка Тисо и приход на его место нового Президента государства Хаха 10 марта 1939 года являлось для Гитлера желаемым и ожидаемым развитием событий. 12 марта он дает указание вермахту выработать "требования для ультиматума". Немецкое меньшинство в Брно, Иглау и Прессбурге выходит на улицы и пытается провоцировать чехов, везде с относительно малым успехом. Венгрии Гитлер обещает Закарпатскую Украину, в которой он отказал ей на венском решении третейского суда от 2 ноября 1938 года, в Прессбурге радикалы из "Родобраны" взяли на себя руководство независимой Словакией. В ночь на 15 марта Хаха и министр иностранных дел Хвалковский были приняты Гитлером в рейхсканцелярии. Хаха проявил себя очень слабым и безропотным переговорщиком, и все же потребовались недвусмысленные угрозы, для того чтобы вынудить его подписать "договор", включающий Чехию как "Протекторат" в Германский Рейх. Тем самым была не только аннулирована государственная эмансипация 1918 года, но и введен новый статут ограниченного права, до сих пор не известный Европе, а благодаря антиколониальному движению уходивший в прошлое и в остальном мире. Оккупацию Чехии немецкая пресса симптоматическим образом оценила как нашествие: "Знамена со свастикой реют над Прагой" – так звучал один из заголовков, и Гитлер завладел Градчанами, как будто вошел после победоносной войны в столицу врага. Однако на этот раз вступающие в город войска не слышали приветственного ликования, их не осыпали цветами и поцелуями: сжимались кулаки, текли слезы, а женщины плевали немецким солдатам в лицо.
Антикоммунистическая концепция Великого Согласия потерпела тем самым крах еще до того, как проявилась во всей своей полноте, поскольку даже те, кто на Западе был ближе всего к этому направлению мысли, исходили из негласной предпосылки, что Гитлер не станет применять насилия и не будет стремиться к дальнейшей экспансии, то есть признание задним числом права на самоопределение было дальнейшим шагом, которому, как представлялось, надлежало совершиться. Если правительства Англии и Франции имели чисто антикоммунистическую, то есть антибольшевистскую установку, то, конечно, они должны были рассматривать включение Чехии в немецкий Рейх как дальнейшее укрепление позиций, требуемых для предстоящей решительной борьбы, и так они действительно должны были действовать, если воспринимали себя представителями капитализма. Но могли ли они быть уверены в том, что Гитлер был чистый антикоммунист? Не был ли антикоммунизм для него просто инструментом на службе иных целей, как это, очевидно, произошло с правом на самоопределение? Но даже если Чемберлен и Галифакс доверяли Гитлеру, то общественное мнение их стран не предоставляло им свободы действий, поскольку это общественное мнение было преимущественно антифашистским, хотя, несомненно, имелось и встречное (течение. Весьма характерным было сообщение польского посла в Вашингтоне Ежи Потоцкого, который уже 7 марта с явным оттенком антипатии и критики сообщил своему министру иностранных дел, что Президент Рузвельт и пресса обрабатывают американскую общественность с намерением "вызывать ненависть ко всему, что пахнет фашизмом". [8] При этом СССР причислялся к лагерю демократических государств, также как и лоялисты во время гражданской войны в Испании рассматривались как защитники демократической идеи. Подобного же мнения придерживалась в Англии лейбористская партия в парадоксальном созвучии с консервативной оппозиций, сконцентрировавшейся вокруг Черчилля, а во Франции партии "Народного фронта" были еще достаточно сильны, чтобы также действовать в новом направлении перехода к политике Сопротивления под знаменем антифашизма. С оккупацией Праги повсюду на Западе эта тенденция должна была получить мощный импульс.
Чемберлен, как это бросалось в глаза, высказывался крайне осторожно, однако затем, 17 марта, в Бирмингеме, он был вынужден настоятельно выразить свое опасение по поводу попытки "завладеть миром при помощи насилия", и он заключил свою речь такими словами: "‹…› Нельзя допустить большей ошибки, чем подумать, что наша нация, поскольку она считает войну бессмысленной и жестокой штукой, ‹…› потеряла свою марку настолько, что не будет до последних сил противостоять такому вызову, если таковой когда-либо последует".' Кратко и выразительно высказал немного позже свое мнение Галифакс немецкому послу фон Дирксену: он мог бы понять вкус Гитлера к бескровной победе, но в следующий раз Гитлер будет уже вынужден пролить кровь. 10 Что за "следующий раз" это будет в принципе было неважно; если эту волю к сопротивлению кто-то назовет волей к войне, то Англия с момента оккупации Праги была, безусловно, готова к войне: в том случае, если Гитлер и в дальнейшем продолжал бы выдвигать территориальные требования и пытался бы удовлетворить их при помощи насилия. Однако одновременно это было возвращением к обычной государственной политике; глубокое изменение, которое эта государственная политика претерпела в силу существования идеологических государств, было выведено за скобки, полностью не исчезнув. В любом случае, события так же мало превратили Чемберлена и Галифакса в антифашистов, как Даладье и Боннэ, и это было только потому, что они не хотели задеть Италию.
Особенность состояла в том, что Гитлер хотя в действительности и выдвинул уже новые требования, но они были выдержаны в абсолютно дружественном, подчеркнуто антикоммунистическом тоне и не являлись, строго говоря, территориальными требованиями, а, напротив, имплицировали отказ от них, на который ни в коем случае не мог пойти Штрезе-ман. Ничто не могло быть для немцев Веймарской Республики столь болезненным и непереносимым, как существование польского "коридора", отделявшего Восточную Пруссию от Рейха, и вместе с этим существование "свободного города Данцига". Нигде больше с таким правом немцы не могли жаловаться на пренебрежение интересами, ущемление прав и преследование своих соотечественников. В январе 1934 года Гитлер радикально поменял направление Веймарской Республики, и никто кроме него не был в состоянии это совершить. Его мотивом, очевидно, была антикоммунистическая симпатия к режиму маршала Пилсудского, который, пожалуй, свергнул бы в 1920 году большевиков, если бы оказался готовым оказать поддержку белогвардейцам. Когда в конце октября 1938 года Гитлер сделал польскому послу Липскому через Риббентропа предложение согласиться на возвращение Данцига Рейху и признать экстерриториальный характер автомобильных и железнодорожных путей через "коридор", он имел в виду "генеральное устранение" всех существовавших возможностей разногласий, которое могло бы стать "увенчанием дела, начатого маршалом Пилсудским и Фюрером". " На заднем плане, несомненно, брезжила перспектива общей борьбы с Советским Союзом, и в дальнейших разговорах, которые Гитлер и Риббентроп в последующие месяцы вели с Липским и министром иностранных дел Беком, речь нередко заходила об Украине, и отказа от нее со стороны Польши не последовало. Однако, с другой стороны, Липский указывал с самого начала на то, что Данциг имеет для Польши особенное и символическое значение и что признание экстерриториальности автобана окажется тяжелым ударом по ее суверенитету. Фактически Гитлер, преследуя свои высшие цели, достиг генерального урегулирования с Италией благодаря тому, что торжественно отказался от Южного Тироля. Здесь же он потребовал разрешения того вопроса, что по сути дела являлся правовой задачей, а именно присоединения свободного города Данцига к польской таможенной зоне. Гитлер не взял в толк то, что радикально-фашистское государство в контексте своих далеко идущих конечных целей может вести политику отказа [от территориальных требований], но что фашизоидный национализм менее всего к этому способен. Итак, дружеская атмосфера переговоров все более и более утрачивалась, настроение польской общественности явственно ухудшалось; возмущались тем, что Германия воспрепятствовала решению Венского третейского суда относительно общей границы между Венгрией и Польшей, и были приняты довольно жесткие меры против немецкого меньшинства.
Однако окончательно ситуация ожесточилась только 15 марта. Теперь польская общественность была убеждена, что Польша была следующим "на очереди" государством; и немецкая защита Словакии, безусловно, означала чрезвычайное ухудшение стратегического положения Польши, если ее рассматривать как противника, а не партнера и союзника немецкой Империи. Несмотря на это, Бек не согласился на самое актуальное из всех предложений, которое сделало английское правительство: чтобы Польша вместе с Англией, Францией и Советским Союзом выступили с заявлением, которое выразило бы волю к совместному противодействию всякой угрозе политической независимости какого-либо европейского государства. Даже политика великого Сопротивления должна была нести опасность для Польши с ее успешной войной против Советской России 1920 года, и очевидную тенденцию к идеологическому антифашизму польский полковничий режим должен был признавать еще менее, чем правительство Консервативной партии в Англии. Бек отстаивал двустороннее соглашение. Чемберлен 31 марта выступил в Палате общин с заявлением, что британское правительство будет оказывать всеми имеющимися в его распоряжении силами поддержку польскому правительству, если случится акция, "которая будет ясно угрожать польской независимости, и, соответственно, сопротивление которой своими национальными вооруженными силами будет рассматриваться польским правительством как неизбежное". |2 Формулировка была не совсем ясна, а гитлеровские предложения не обязательно угрожали независимости Польши. Однако это заявление можно было рассматривать как одностороннюю – и в английской истории совершенно беспрецедентную – гарантию, которая обязывала британское правительство к вооруженной интервенции, если, скажем, данцигское правительство заявит о присоединении к Рейху, а Польша выступит против этого с оружием в руках. Решение о войне и мире было, таким образом, переложено на Польшу, хотя Бек в Лондоне замолчал существенные обстоятельства дела, и хотя Хендерсон назвал немецкие дела "отнюдь не неправомерными или аморальными", поляков же -"героическими, но одновременно дураками". Даже среди польских руководителей имелись большие сомнения, и польский посол в Париже, Юлиуш Лукасевич, очень негативно отозвался о внутреннеполитических мотивах Чемберлена, который, по его мнению, был нацелен на "идеологическую борьбу против гитлеризма" и "на провоцирование переворота в Германии". u Бек опять-таки выводил из своего антикоммунизма убеждение, что Гитлер будет решительно не в состоянии даже помыслить об антипольском соглашении с Советским Союзом.IS
Итак, переговоры о пакте взаимопомощи, которые проводились в течение летних месяцев между западными державами и Советским Союзом, были бы не очень перспективными даже в том случае, если бы они сошлись на общей линии борьбы с гитлеровским фашизмом. Речь прежде всего шла о Польше, а Польша могла ожидать помощи против Германии лишь в том случае, если бы она разрешила советским войскам продвижение по своей территории. Однако, по убеждению Бека и Рыдзя-Смигли, это могло бы повлечь за собой потерю тех восточных областей, которые были отданы Советской Россией по Рижскому мирному договору, и в Польше никто не был готов выдать советскому Вельзевулу Брест-Литовск и Лемберг, чтобы защитить Данциг от немецкого черта. Поскольку Советский Союз, кроме того, поставил вопрос о безопасности прибалтийских государств, переговоры вышли за меру вероятного и оказались преисполнены глубокого взаимного недоверия, поскольку русские боялись, что западные власти хотели столкнуть лоб в лоб Советский Союз и Германию на польском поле битвы, чтобы привести их к обоюдному истощению. А в британском министерстве иностранных дел было живо противоположное и более застарелое убеждение, что Советский Союз пытается впутать западные государства в войну с Германией для того, чтобы позже суметь овладеть Европой и подчинить ее советской системе. Таким образом, переговоры, проводившиеся в июле и августе англо-французской военной миссией в Москве с маршалом Ворошиловым, продвигались вперед чрезвычайно медленно. Затем, словно молния из нахмуренного неба, грянуло сообщение, что 23 августа в Москву прибудет имперский министр иностранных дел фон Риббентроп для того, чтобы подписать пакт о ненападении между Германией и Советским Союзом. Антифашистская концепция, которая не могла более рассматриваться как тенденция в рамках политики Великого Сопротивления, потерпела крах. Осуществилась якобы невозможная по идеологическим соображениям и длительное время практически не учитывавшаяся пятая основная вероятность мировой политики: взаимопонимание между врагами, которое казалась возобновлением политики Рапалльского договора. Тем самым, угроза мировой войны была предотвращена, однако и сорвано более вероятное обуздание Гитлера: был дан старт к европейской малой войне, коль скоро западные государства продолжали держаться своего обещания выполнить свои обязательства по отношению к Польше.