Разбор «спора историков», обозначившего линии рецепции «Европейской гражданской войны», уместно начать с представления соответствующих публикаций Эрнста Нольте (в 1923), в 80-е гг. – профессора новейшей истории берлинского Свободного Университета. Особенно важными в этом отношении были статья 1980 года в «Франкфуртер Альгемайне» (19.07.80) «Негативная жизненность Третьего Рейха», в дополненном виде опубликованная в 1985 году на английском языке; а также статья Нольте в той же газете «Прошлое, которое не желает проходить» (06.06.86) – вокруг этих публикаций и разгорелась историческая дискуссия. В «споре историков» неоднократно упоминалась также книга Нольте «Фашизм в его эпохе», первым изданием вышедшая в 1963-м году.
Первая из названных статей Нольте, в основу которой был положен доклад профессора 1980-го года в Фонде Сименса (Мюнхен), опубликована в сборнике «Historikerstreit» под симптоматическим названием «Между исторической легендой и ревизионизмом? Третий Рейх под углом зрения 1980 года». Отправным пунктом рассуждений автора служит «негативная жизненность» Третьего Рейха, то есть высочайшая чувствительность немецкого и международного общественного мнения ко всему, что связано с нацистским режимом. Через 35 лет после Ватерлоо уже сложилась «Наполеоновская легенда», которая сделала племянника Бонапарта Президентом Франции; через 35 лет после капитуляции нацистской Германии Гитлер продолжал оставаться воплощением абсолютного зла, а любая попытка взглянуть объективно на период немецкой истории между 1933 и 1945 гг. наталкивалась на общественный протест и возмущение. Нольте приводит несколько причин, которые повели к такому положению дел: Гитлер развязал самую страшную войну в истории человечества; преступления нацистского режима являются единственными в своем роде; и т.д. В исторической литературе эта негативная.жизненность Третьего Рейха выразилась в том, что посвященные этой эпохе работы по своей тональности являются либо катастрофическими, либо обвинительными («Немецкая катастрофа», «Немецкая экзистенциальная неудача» и т.п.). «Так же мало повела к изменению исторической картины литература, определенная концепцией тоталитаризма; она лишь расширила указанную негативность таким образом, что под нее подпали также бывшие союзники [СССР – С.З.], или, точнее говоря, она восстановила прежнюю более широкую негативность, которая легко выводится из позитивного понятия либерально-демократического общества» (16). Речь идет, разумеется, об антикоммунистической негативности. Нольте счел методологически бесплодными все заимствования из концепции тоталитаризма для изучения Третьего Рейха («голые общие места»).
Согласно Нольте, нельзя отрицать, что «негативная жизненность известного исторического феномена представляет для науки большую, даже смертельную угрозу. Ведь перманентная негативная или позитивная жизненность неизбежно имеет характер мифа как потенцированной формы легенды; а именно в силу того, что она может стать идеологией, упрочивающей или низвергающей государство» (17). Однако наука несовместима с мифотворчеством. В этой связи профессор истории ставит фундаментальный вопрос: нуждается ли в ревизии сегодня также история Третьего Рейха, и в чем могла бы состоять такая ревизия? Автор считает неприемлемой простую смену негативности – позитивностью, отрицания – апологетикой: «Внутреннее ядро негативного образа Третьего Рейха не нуждается в ревизии и не подлежит ревизии. Но возможно, что сам ход современных событий предполагает рассмотрение этой проблемы как бы в новой перспективе, расширение указанной негативности иным образом, чем это сделала классическая теория тоталитаризма в 50-е гг.» (18). «Современные события», в терминологии Нольте, -это геноцид Пол Пота в Камбодже, «холокост на море», учиненный Северным Вьетнамом после его победы, т.н. «западный империализм», представляемый на мировой арене США и т.д. Образчиками подобной ревизии для автора являются интерпретация генезиса итальянского фашизма, данная Доменико Сеттембрини; концепция Тимоти У. Масона о рабочем классе как слабом звене тотальной диктатуры Гитлера; гипотезу Дэвида Ирвинга относительно того, что Гитлер мог бы выиграть Вторую мировую войну, если бы его лучше понимали германские полководцы.
Нольте скептически относится к этой гипотезе, хотя, с другой стороны, и призывает прислушаться к Ирвингу, когда тот увязывает резкое ужесточение антиеврейской политики нацистского режима в 1939-1941 гг. и официальное заявление президента Всемирного еврейского конгресса Хаима Вейцмана начала сентября 1939 года о том, что евреи всего мира в этой войне будут сражаться на стороне Англии (24). Другим ревизионистским предположением Нольте, вызвавшим огонь критики, был его тезис об исторической вторичности уничтожения евреев нацистским режимом: «Аушвиц, в первую очередь, результируется не из традиционного антисемитизма и, в сущности, не является собственно «геноцидом» («V6lker-mord»); скорее здесь мы имеем дело с порожденной страхом реакцией на процессы уничтожения во время Русской революции. Эта копия была намного иррациональнее, чем более ранний оригинал (ибо попросту безумным было бы представление о том, что «евреи» когда-либо желали уничтожения немецкого бюргерства и тем более немецкого народа), и с большой натяжкой за ней удается признать хоть какой-то даже извращенный этос. Она была отвратительнее, чем оригинал, ибо в соответствии с ней уничтожение людей осуществлялось квазииндустриальным образом. Она являлась более отталкивающей, чем оригинал, так как она опиралась на голые предположения и была чуть ли не свободна от человеконенавистничества, которое внутри ужасного все-таки составляет некий понятный и тем самым примиряющий момент.» (32-33).
Отсюда Нольте выводил три постулата историографии Третьего Рейха. Постулат первый и самый важный: «Следует изъять Третий Рейх из той изоляции, в которой он находится даже тогда, когда он рассматривается в рамках «эпохи фашизма». Он должен быть поставлен во взаимосвязь инициированных промышленной революцией переворотов, кризисов, страхов, диагнозов и терапий и вместе с тем изучен историко-генетически, а не только путем простого структурного сравнения; в особенности Третий Рейх должен быть соотнесен с Русской революцией как своей важнейшей предпосылкой…» (33). Вторым постулатом Нольте является элиминация всяческих инструментализаций Третьего Рейха. Третьим постулатом ставится задача преодоления «демонизации Третьего Рейха»: «Основательные инвентаризации и проницательные сравнения не устранят единичности Третьего Рейха, но, несмотря на это, они сделают его частью истории человечества…» (34).
Выдвинутая Эрнстом Нольте программа ревизии историографии Третьего Рейха осталась бы во многом пропагандистской и даже по-журналистски сенсационной, эпатажной, если бы не один ее принципиальный пункт – тезис об «особом пути», – мимо которого прошли почти все, кроме Хабермаса, участники «спора историков» – как единомышленники Нольте, так и его противники. В разбираемой статье он лишь помечен, в книге «Фашизм в его эпохе» развернут довольно подробно, в представленной вниманию читателя в переводе на русский книге Нольте «Европейская гражданская война», явившейся фактическим ответом берлинского профессора на «спор историков», этот пункт задает сам концептуальный угол зрения автора. Что здесь имеется в виду?
Так называемый «особый», отличный от «западного», путь, о котором историки и философы размышляли как в связи с Германией, так и в связи с Россией, Нольте связывал со специфическими модусами модернизации, осуществленными в этих странах, вдвигая их в горизонт промышленной революции: «Преобразующий и обескураживающий процесс промышленной революции вызвал среди более всего затронутых ею или самых чутких слоев населения интерпретации, истолковывавшие этот процесс как течение болезни. Среди предложенных терапий почетное, хотя и не эксклюзивное место заняли те, что постулировали в качестве исцеления уничтожение целых социальных групп. ‹…› И если вследствие величины и значимости страны подобная терапия может принять невиданные масштабы, то и в соседних странах она может вызвать крайне бурные и, возможно, даже иррациональные реакции. Именно такой была ситуация в отношениях между Советской Россией и Германией после Первой мировой войны» (31).
К вопросу о взаимосвязи между характером модернизации и способами формирования диктатур Сталина и Гитлера Нольте обращается и в книге «Фашизм в его эпохе»: «Трезвый противник мог бы возразить Гитлеру, что он всего лишь превратил старое прусско-немецкое казарменное государство в одну-единственную государственную казарму и что на этом были построены все его успехи. Но как раз в этом превращении и состоит решение проблемы. Это был не шаг назад, а шаг вперед, то есть модернизация. Гитлер сумел сделать действенным и доступным для масс то, что раньше ограничивалось узким кругом. Для этого он использовал самые современные средства, предоставленные в его распоряжение техникой».'1 И с другой стороны, применительно к революционизации России: «…та нередко скрытая, но всепобеждающая технико-экономическая революция, которая до 1918 года казалась частным явлением и везде происходила в более или менее либеральных формах, при некоторых обстоятельствах должна приобрести политический облик и все себе тоталитарно подчинить. Большевистская революция 1917 года как раз и знаменует собой этот всемирно-исторический момент».5 С этой точки зрения Нольте оценивает тоталитаризм сталинистского СССР как неизбежный эффект ускоренной модернизации, а тоталитаризм гитлеровской Германии – как «тоталитаризм, которого могло и не быть»: «Индустриализированная Восточная Европа ео ipso означала бы отрицание тотального, то есть прежде всего военно-географического суверенитета Германии. Таким образом, специфически тоталитарный характер немецкой формы фашизма должен был с крайней решительностью быть военным, и вся его чудовищная ударная сила должна была прежде всего быть направлена против великого восточного соседа, с его «необходимым» тоталитаризмом». Не следует забывать их фундаментальную противоположность, несмотря на сходство некоторых проявлений».'
Следующая статья Нольте «Прошлое, которое не желает проходить», представлявшая собой письменный вариант не прочитанного им доклада (FAZ, 06.06.1986) и особо привлекшая критическое внимание его оппонентов, выделяется скорее броскими лозунгами и скандальными афоризмами, чем концептуальными подходами. «Прошлое, которое не желает проходить», – это все та же негативная жизненность национал-социализма. Так, в качестве «ключевого слова», объясняющего мотивации агрессивности Гитлера, Нольте предлагает здесь термин «крысиная клетка», обозначавший ту нестерпимую пытку, которая якобы практиковалась на Лубянке «китайским ЧК», ссылаясь при этом на роман Джорджа Ору-элла «1984»7 и на застольные беседы Гитлера, в которых последний употреблял данный оборот для обозначения немецких страхов (44). На резкий протест натолкнулся такой тезис Нольте: «Зацикленность на «окончательном решении» отвлекает внимание от таких важнейших фактов эпохи национал-социализма, как, например, умервщление «не имеющей жизненной ценности жизни» и жестокое обращение с русскими военнопленными» (41). В добавление к этому Нольте ставит такие риторические вопросы: «Не творили ли национал-социалисты, Гитлер свое «азиатское» дело как раз потому, что они и им подобные видели в себе потенциальных или реальных жертв подобного же «азиатского» дела? Не являлся ли «Архипелаг ГУЛАГ» чем-то более изначальным по отношению к Аушвицу? Не было ли осуществленное большевиками «убийство классов» логически и фактически первичным в сравнении с «расовым убийством», учиненным национал-социалистами? Нельзя ли самые тайные деяния Гитлера также объяснять и тем, что он помнил о «крысиной клетке»"?» (45)
В опубликованном в «Цайт» (11.07.1986) полемическом отклике Юргена Ха-бермаса* на тексты Нольте, где в качестве эпиграфа фигурируют цитированные слова из его статьи от 06.06.1986 о жертвах и поборниках «азиатского» дела, в центре внимания оказываются «апологетические тенденции в немецкой историографии современности». Отправным пунктом для проводимого Хабермасом анализа работ Нольте становится проблема модернизации: философ справедливо подчеркивал, что историк (кстати, ученик Мартина Хайдеггера) поставил «окончательное решение» Гитлера в преемственную связь с «линией восстания против культурной и общественной модернизации, движимого иллюзорной тоской по возрождению обозримого, автаркичного мира»9; линией, которую Нольте находит уже в начале XIX века – у Бабефа, ранних социалистов и английских аграрных реформаторов. Вместе с тем у Нольте «Аушвиц съеживается до формата технического нововведения и объясняется, в перспективе «азиатской» угрозы со стороны врага, который по-прежнему стоит у наших дверей» (71). В духе критики идеологий Хабермас предлагает свою политическую оценку неоконсервативного поворота в немецкой историографии современности, возвещенной Нольте ревизии ее подходов: «Идеологические планировщики хотят путем возрождения национального сознания создать консенсус, но при этом им необходимо вывести образы национал-государственных врагов за пределы стран-членов НАТО. Для подобной манипуляции теория Нольте создает большие преимущества» (71).
В опубликованном во «Франкфуртер Альгемайне» 11.08. 1986 «Письме читателя» Хабермас попытался скорректировать неверное, на его взгляд, восприятие некоторых тезисов его давшей почин «спору историков» статьи. Прежде всего, он выступил против попытки неоконсерваторов использовать историческую науку для «смыслополагания», восстановления «немецкой идентичности»: Хабермас высказал сомнение, «не перегружает ли себя историография, выдвигая эту программу использования исторического сознания в качестве эрзаца религии» (95). Далее, Хабермас счел политически и морально неприемлемым предложенный неоконсерваторами-ревизионистами способ «историзации» нацистского режима также в общественном сознании: «от вчуствования через релятивирование к восстановлению прерванных континуальностей» (96). Наконец, аргумент Нольте, связанный с объявлением евреями войны фашистской Германии устами Хаима Вейцмана, аргумент, который подразумевает трактовку рассеянного по миру еврейского этноса как субъекта международного права и «оправдывает» отношение нацистов к немецким евреям как военнопленным, их интернирование и депортацию (до 1941 года), Хабермас считает невозможным «отличить от прочих антисемитских проекций» (97). Нольте, по оценке Хабермаса, «отрицает уникальность нацистских преступлений» (97).
Опыт систематической защиты общих позиций неоконсервативных поборников ревизии, поворота в истории (германской) современности был предпринят Иоахимом Фестом в статье «Провинившееся воспоминание. Контроверза о несравнимости нацистских массовых преступлений» (FAZ, 06.09.1986). Фест сетует здесь на то, что немецкая общественность все еще не может выйти из тени, которую отбросили Гитлер и совершенные им преступления. Профессия историка, по Фесту, требует сознания ответственности и внутренней независимости, она несовместима с ритуалами ложной покорности. Но в Германии с конца 60-х гг. такие ритуалы декретировались конформизмом, господствовавшими тогда (либеральными) представлениями, которые исключали нейтральность в постановке вопросов применительно к Третьему Рейху, ставя ее под моральное подозрение как обеляющую его злодеяния: «Главным были не представленные результаты работы познания; напротив, зачастую решающее значение имели лишь мотивы тех, кто их представлял» (101). Один из вариантов подобной практики, согласно Фесту, предлагает Юрген Хабермас в своей статье в «Цайт».
Фест остановился на – мнимом, по его мнению – отрицании Нольте «уникальности национал-социалистских акций уничтожения»: Нольте лишь подчеркнул, что нельзя видеть только одно, нацистское, массовое убийство и игнорировать другое, большевистское, тем более что «вероятной является каузальная взаимосвязь между обоими злодеяниями» (101). Фест упрекнул Хабермаса в идеологической предвзятости при освещении вопроса об уникальности нацистских преступлений. По его мнению, и в случае классового террора большевиков, и в случае расового террора нацистов речь фактически шла об одном и том же: «В обоих случаях [у индивида, принадлежавшего к уничтожаемой социальной группе – С.З.] не было возможности оправдания или доказательства невиновности, поскольку дело состояло не в вине или невиновности, а в самом факте принадлежности. Здесь – к классу, там – к расе» (103). Отсюда – сравнимость нацистских преступлений с большевистскими. Не действует также довод об особой, «административной и механической форме», которую приняло массовое убийство в нацистской Германии (Освенцим). «Конечно, газовые камеры, с помощью которых действовали палачи при уничтожении евреев, были особо отвратительной формой массового убийства, и они правомерно стали символом техницистского варварства гитлеровского режима. Но можно ли действительно утверждать, что массовые ликвидации посредством выстрелов в затылок, которые практиковались годами в эпоху красного террора, являются чем-то качественно иным?» Отвергает Фест и недоумения по поводу того, как мог такой культурный народа, как немецкий, скатиться до подобных ужасов: он видит в этом аргументе вывернутую наизнанку идею о «господствующих народах». Кроме того, как заявляет Фест, «Гитлер вновь и вновь оценивал практики своих революционных противников слева как урок и образец» (105). Окончательно подорвать тезис об уникальности преступлений нацизма должна якобы прослеженная Нольте каузальная взаимосвязь между большевистским и нацистским террором: Гитлер хотел лишь возвести массовое уничтожение на новую ступень. А что его объектом стали евреи – это-де связано с той ключевой ролью, которую они играли в Советской России и Мюнхенской Советской республике.
В поддержку тезиса об уникальности национал-социалистских преступлений, как указывает и Фест, приводится аргумент о качественном различии идеологий коммунизма и национал-социализма: связь с великими гуманистическими традициями у коммунизма, с грошевыми брошюрами вульгарных антисемитов и народных сектантов – у национал-социализма. Не отрицая этого различия даже применительно к сталинизму, соглашаясь, что марксистское положение об устранении буржуазии нельзя понимать буквально, в смысле физического уничтожения, Фест, однако, подчеркивает: «Всем речам присущ некий автоматизм, который от слов ведет к делам и отнимает у мысли ту невинность, которой она охотно оправдывается» (107). Обе идеологии привели к страданиям и смерти миллионов людей: «Какая разница для убитого, принесен ли он в жертву историческому принципу, имевшему некогда интеллектуальный и гуманитарный статус, или «только» движимому фантомными страхами безумию?» (108).
Свою задачу Фест видит не в том, чтобы дать дефинитивные ответы на возникающие вопросы, а в том, чтобы «пробудить сомнения в монументальной простоте и односторонности преимущественно господствующего представления о беспримерности нацистских преступлений» (108). Автор имеет в виду возможность того, что указания на аналогичные преступления других могут как бы облегчить бремя вины нацистов. Но эта опасность не должна отвращать историка от установленных фактов: например, нельзя и дальше игнорировать указываемые Нольте случаи проявления антисемитизма поляков, недавних жертв нацистов, – такие, как погром 1946 года в городе Кельце, учиненный под лозунгом «Мы завершаем дело Гитлера». С другой стороны, чужие преступления не уменьшают собственные. Но Ха-бермасу, по Фесту, не удалось продвинуть дальше обсуждение сюжета об уникальности преступлений нацизма, так как он исходил из непродуктивного разграничения между консервативными и прогрессивными историками. Так, возможно различение между пессимистическим взглядом на историю как процесс перманентного убийства, при котором Аушвиц действительно низводится до «технического нововведения», и воззрением, исходящим из улучшаемое™ и воспитуемости человека, в каковой перспективе холокост действительно является уникальным феноменом, извращением, после преодоления которого все пойдет к лучшему. У обеих точек зрения есть свои основания. Признание этого придает их противоборству серьезность и содержательность. «Хабермас ставит себе и своему поколению в заслугу то, что ФРГ безоговорочно открылась в отношении политической культуры Запада, и делает себя адвокатом «плюрализма модусов чтения». Однако, чтобы быть чем-то действительным, этот «плюрализм» должен делать невозможным не спор, но личные оскорбления» (111). В таких оскорблениях Фест упрекает Хабермаса, который представил Эрнста Нольте и Андреаса Хильгрубера «поборниками реакционного и аморального интереса» (112).
Чрезвычайно важные уточнения в предмет «спора историков» внес Эберхард Йеккель в статье «Жалкая практика подтасовщиков. Нельзя отрицать уникальность нацистских преступлений» (Die Zeit, 12. September 1986). Йеккель сконцентрировался на двух утверждениях Нольте и Феста: «Первое утверждение, которое, как правомерно констатирует Фест, выдвигает скорее не Нольте, а сам Фест, гласит: «Нацистское уничтожение евреев не было уникальным. Второе утверждение, которое Нольте считает вероятным, а Фест не недопустимым, таково: существует причинная взаимосвязь между этим уничтожением и ликвидационными акциями большевиков» (117). Что до первого утверждения, Фест взвешивал все «за» и «против» него, но Йеккель счел все эти аргументы несостоятельными. Суть уникальности уничтожения евреев нацистами состоит, по его мнению, в следующем: «Нацистское убийство евреев является уникальным в силу того, что никогда еще до этого государство, опираясь на авторитет своего ответственного лидера, не решалось на уничтожение – по-возможности, окончательное, – определенной группы людей, включая стариков, женщин, детей и младенцев, и никогда еще государство не осуществляло это решение на деле всеми возможными средствами государственной власти» (118). Большевики призывали к уничтожению буржуазии как класса, а не к уничтожению каждого отдельного буржуа и тем более не женщин и детей «буржуазного происхождения». Вопрос об уникальности Йеккель не рассматривал как главный: становятся ли преступления нацистов более оправдываемыми, даже если они оказываются «неуникальными»?
Намного более важным, согласно автору, является утверждение о причинной взаимосвязи между большевистским и нацистским террором. Йеккель предлагает четко разграничивать две вещи: с одной стороны, мотивы преступных действий; с другой, – условия, без которых они были бы немыслимы. Нольте этого не делает -скорее наоборот, он оперирует символами, «ключевыми словами» (Schluesselworte) и т.п.: например, «крысиная клетка» в значении то ли Лубянки, то ли большевистской воли к жестокости, уничтожению. Но какое отношение все это имеет к «окончательному решению» полностью уничтожить евреев Нольте так и не разъясняет. Его вывод следует лишь из цепочки ассоциаций. Это не есть рациональное обоснование, само утверждение здесь логически некорректно: post hoc, ergo propter hoc – после этого, значит, по причине этого. Гитлер много раз сам объяснял, почему он хотел депортировать и уничтожить евреев, и «крысиная клетка» тут была не при чем. А Советский Союз внушал ему не мистический ужас, а чувство превосходства: поскольку у власти в СССР находились евреи, для него это был колосс на глиняных ногах. Зато Гитлер очень умело мобилизовывал для своих целей антибольшевистские страхи буржуазии: на публике он распространялся об угрожающих Европе азиатских ордах и обманно представлял свое завоевание «жизненного пространства» на Востоке как превентивную войну. Нельзя смешивать тактические высказывания и истинные мотивы Гитлера. Но именно такое смешение лежит в основе гипотезы Нольте о каузальной связи между большевистским и нацистским террором. «Нам пытаются вбить в мозги тезис о превентивном убийстве» (121).
По понятным причинам наиболее заметную реакцию среди публикаций участников «спора историков» вызвала статья издателя «Шпигеля» Рудольфа Аугштей-на «Новая ложь об Аушвице» («Шпигель», 06.10.1986), не имевшая отношения к науке, но круто замешанная на политике. Собственно, именно Аугштейн акцентировал среди многих те аспекты дискуссии, которые привлекли к ней особое внимание в ФРГ и за рубежом. Автор считает скандалом, что через 40 лет после капитуляции Германии в 1945 году «мы должны всерьез заниматься следующими вопросами», поставленными Эрнстом Нольте: «Мог ли, нет, должен ли был Гитлер ощущать угрозу, исходившую от евреев всего мира, после того как президент Всемирного еврейского конгресса Хаим Вейцман в сентябре 1939 года объявил ему войну «вместе с Англией»; становился ли тем самым Всемирный еврейский конгресс государством, к которому принадлежали все евреи на планете, знали они об этом или не знали; мог ли Гитлер чувствовать себя вправе относиться к евреям как к военнопленным и интернировать их?» – Нольте отвечает утвердительно. Фест считает, что расовая борьба Гитлера и классовая борьба Сталина суть сравнимые вещи. Нольте и Хильгрубер полагают, что союзники вели бы войну на уничтожение против Германии (бомбардировки Гамбурга и Лейпцига) и вели бы дело к ее расчленению на куски, даже не подозревая об Аушвице. Нольте придерживается мнения, что евреи в Израиле давят на немцев, «инструментализируя Аушвиц» (196-197). – Аугштейн же усматривает в попытках подобной «ревизии истории» нечто призрачное и монструозное.
Прежде всего, он противопоставил позициям участников спора тезис о коллективной вине немцев за уничтожение евреев: «Известно, между тем, что примерно миллион человек, говорящих на немецком языке, прямо занимались уничтожением евреев» (199). Руководители вермахта с самого начала были в курсе политики уничтожения евреев и каждый на своем месте участвовали в ее проведении: «Эти тевтонские вояки не ненавидели в действительности своего фюрера. Они боялись его неудач. Пока их не было, союз вермахта и Гитлера был железным» (200). Далее Аугштейн отверг предложение о «нормализации» немецкой истории путем постановки преступного режима в ряд ему подобных, существовавших в мировой истории, обновляемое доводом: «Мы не можем-де быть приличным членом НАТО, если через 40 лет не кончаются попреки» (201). Тем более, что нацизм, мол, ушел в прошлое, а преступления большевизма продолжаются. Аугштейн считает недопустимым такой перевод стрелок с колеи нацизма на колею коммунизма и отвергает как безосновательную гипотезу Нольте о каузальной связи между большевистскими и нацистскими массовыми убийствами: Гитлер был последовательным политиком, и еще в 1927 году он заявил в «Майн Кампф», что «в русском большевизме мы видим предпринятую в XX веке попытку еврейства завоевать мировое господство», что «гигантское государство на Востоке созрело для распада» (201). Аугштейн отмечает, что также и Сталин учинил погром своим врачам-евреям, но вины за преступления против человечества с «прусско-германского вермахта» это не снимает: надо согласиться с Аденауэром, что «Рейх Гитлера был продолжением прусско-германского режима» (202). Общий вывод Аугштейна относительно «спора историков» таков: «Кажется, 40-я годовщина капитуляции пришла на 40 лет раньше времени» (202). Свою статью автор заканчивает провокативным толкованием ветхозаветной истории о том, как Моисей 40 лет водил евреев по пустыне: он хотел вытравить в народе страх перед завоевательной войной за землю обетованную, освободить его от (преступной) покорности «поколения отцов».
«Спор историков», если брать его острую фазу, продолжался примерно половину 1986 года, в него вовлекались все новые авторы, которые затрагивали все новые аспекты дискуссионных проблем. Внимание публики привлекли такие содержательные публикации, как статьи Ганса Моммзена «Поиск утраченной истории» и «Новое историческое сознание и релятивирование национал-социализма», Мартина Бросцата «Где расходятся умы», Вольфганга Й. Моммзена «Ни отрицание, ни забвение не освобождает от прошлого», и другие. Однако концептуальное содержание спора было резюмировано прежде всего в итоговых работах Эрнста Нольте «Суть дела, которая поставлена с ног на голову» (Die Zeit, 31. Oktober 1986) и Юр-гена Хабермаса «О публичном употреблении истории» (Die Zeit, 7. November 1986). Остановимся вкратце на последних статьях.
Эрнст Нольте в указанной публикации упрекал своего главного оппонента Хабермаса (и Йеккеля) в селективном подходе к его статьям, что привело к неверным суждениям о них. Тема «прошлого, которое не проходит», еще и потому заинтересовала Нольте, что он констатировал наличие двух ошибочных линий аргументации. Дня первой из них характерна завороженность национал-социализмом, признаки которого отыскиваются повсюду; вторая выводит национал-социалистские тенденции из известных интересов. Представители первой линии аргументации ставят клеймо «апологетики» на все опыты объективного и комплексного освещения национал-социалистского прошлого. Именно так они отнеслись к попытке самого Нольте применить формулу «прошлого, которое не проходит» к Гитлеру и мотивам его «окончательного решения»: автор имеет в виду свое выведение нацистского террора из страха перед теми проявлениями большевистского террора, которые современники воспринимали как нечто совершенно новое, небывалое. Нольте имел в виду казнь царской семьи вместе с врачом и гувернантками, расстрелы заложников и классовых противников в ответ на покушение на Ленина и т.п. «Тем качественно новым, что вступало тут в мировую историю, были приписывание коллективной вины и вытекающие из этого ликвидационные мероприятия» (226), которые захватили сперва тысячи, потом сотни тысяч, потом миллионы. Термин «азиатский» в применении к красному террору был ходовым как в правых, так и в левых кругах, равно как и оборот «крысиная клетка». Из их употребления Гилером Нольте делал то заключение, что «здесь надо искать глубочайший корень самых экстремальных импульсов деятельности Гитлера» (226). Гитлер перешел от коллективной социальной вины буржуазии к коллективной расовой вине евреев. Поэтому «Архипелаг ГУЛАГ» являлся более изначальным, чем Аушвиц. Не отрицая качественного различия между ними, Нольте считает недопустимым не видеть их взаимосвязи: «Аушвиц является не прямым ответом на Архипелаг ГУЛАГ, но ответом, опосредствованным интерпретацией. Я не сказал, что эта интерпретация ложная, ибо полагал это излишним. Только идиот может сегодня подхватывать речь о «еврейском большевизме» (226).
Определяемая «прошлым, которое не проходит» ситуация в ФРГ, на взгляд Нольте, была чревата превращением этого национал-социалистского прошлого в негативный миф об абсолютном зле, который препятствует всякой ревизии в историографии и потому является враждебным науке. Под влиянием этого мифа литература исторического мейнстрима в Германии игнорирует такие факты, как высказывание Курта Тухольского 1927 года, в котором он желал смерти женщинам и детям немецких образованных слоев от отравляющих газов, или приведенное выше заявление Хаима Вейцмана. (229). Вместе с тем, не желая отвечать на то, что Нольте расценил как идеологическое шельмование со стороны Хабермаса и Йеккеля («натовская философия», «подтасовки» и т.п.), автор подчеркивал, что он точно так же подразумевал уникальность «окончательного решения» при употреблении термина «расовое убийство», как это делал Йеккель, давая собственное определение такового. Но и Гитлер был не всесилен – он не смог, например, навязать массовому сознанию свое отождествление большевизма и христианства, вокруг которого вращались его беседы в узком кругу. Согласно Нольте, почву для «расового убийства» подготовила, например, коммунистическая пропаганда «ликвидации кулачества как класса», о которой Хабермас стыдливо упоминал как об операции «изгнания кулаков». Психологически критика Хабермаса и Йеккеля объясняется Нольте тем, что они приписали ему предположение, которого он не делал: а именно, что Аушвиц был прямым и соразмерным ответом на «Архипелаг ГУЛАГ». Такое предположение вменяет акцептирование понятия «еврейский большевизм», а Нольте, ссылаясь на свою книгу «Фашизм в его эпохе», квалифицировал его как абсолютно неприемлемое. Но трудное прошлое было не только у Германии. Хотя особой вдумчивости оно требует как раз от нее – как, впрочем, и от России.
Юрген Хабермас на свой лад выделил сухой остаток «спора историков» в статье «О публичном употреблении истории». В центр дискуссии им ставится вопрос о том, каким образом будет исторически прорабатываться нацистский период в общественном сознании. «Все большее временное отстояние делает необходимой его «историзацию» – так или иначе» (243). Автор отталкивался от противопоставления «памяти жертв» и «памяти преступников», пропасть между которыми пытаются засыпать политики ФРГ и вторящие им историки, вроде Хильгрубера. Символичным в этом плане Хабермас считал посещение военного кладбища в Битбурге президентом США Рейганом по настоянию канцлера Коля в 1983 году: «В сценарии Битбурга важными были три момента: аура солдатского кладбища должна была пробудить национальное чувство и тем самым «историческое сознание»; совмещение посещений захоронений узников концлагерей и военнослужащих Ваффен СС на мемориальном кладбище (утром – Берген-Бельзен, после обеда – Битбург) имплицитно стирало синугулярность нацистских преступлений; а рукопожатие генералов-ветеранов в присутствии американского президента, наконец, было подтверждением того, что в борьбе с большевизмом мы всегда находились на правильной стороне» (245).
В этой связи Хабермас вновь поднимает проблему со-виновности, соответственности немцев за преступления нацизма – теперь уже новых, послевоенных поколений немцев. Фактом остается то, что и они вырастали в рамках формы жизни, в которой был возможен Аушвиц. Их жизнь связана с жизнью отцов и дедов неразъемным сплетением семейных, местных, политических, интеллектуальных преемственностей и традиций, исторической средой, которая делает их тем, кто они суть. Но что следует из этой экзистенциальной сращенности с традициями и формами жизни, которые отравлены невыразимыми преступлениями? Автор полагал, что отсюда следовало то, что вслед за Карлом Ясперсом стоило бы назвать коллективной со-ответственностью. Речь шла о долге немцев хранить, и не только в голове, воспоминание о людях, замученных немецкими руками. И в этом смысле Хабермас не представлял себе, каким образом в обозримое время можно было бы «нормализовать» отношения ФРГ с Израилем. Для него было очевидно, что после пережитой немцами моральной катастрофы их национальное самосознание должно черпаться только из лучших традиций критически освоенной истории Германии. Культурная субстанция должна проходить сквозь фильтр нацистского прошлого. Отношение к этому вопросу и разделило немецкие умы.
Хабермас выделил три источника недовольства таким критическим отношением к прошлому – отношением, ставшим в ФРГ официальным. Прежде всего, это неоконсервативные толкования ситуации, в соответствии с которым морализирующее отношение к прошлому мешает свободному взгляду на «тысячелетнюю историю Германии», что порождает «легитимационную слабость политической системы». «Тем самым обосновывается последующее компенсаторное «смысло-полагание», с помощью которого историография обслуживает тех, кого модернизация лишила корней. Идентификационный подход к национальной истории, однако, требует релятивирования значимости негативно заряженной нацистской эпохи; для этой цели недостаточно заключить этот период в скобки, надо нейтрализовать его в его обременительном значении» (249). Другим мотивом недовольства является неспособность совместить в одном образе немецкого прошлого его позитивные и негативные черты. Наконец, свою роль играло и стремление обрести заново поставленные под вопрос традиции: Хабермас ссылался на опыт прочтения его поколением работ Карла Шмитта, Мартина Хайдеггера и Эрнста Юн-гера, которые после войны находились как бы под запретом, но не утратили своей интеллектуальной притягательности. Все указанные мотивы действовали в ревизионистском движении немецких историков. Они и вызвали тот спор, который хотел сразу после войны разрешить Ясперс. Можно ли продолжать традиции немецкой культуры, не беря на себя ответственность за форму жизни, в которой стали возможны нацистские преступления? Не отыгрывает ли их, не принижает ли их значение сравнение с преступлениями сталинизма. «В этом состоит суть вопроса об уникальности нацистских преступлений» (251).
Автор борется за то, чтобы историки ответили на эти вопросы «в первом лице», от себя лично. «Нельзя смешивать эту арену, на которой среди нас не может быть непричастных, с дискуссиями в науках, которые в ходе своей работы должны наблюдать и говорить в перспективе «третьего лица» (251) Результаты наук через шлюзы посредников и СМИ впадают в общественный поток освоения традиций, где им вновь придается перспектива ангажированности. В этой связи Хабермас счел недоразумением, недомыслием упреки Ниппердея и Гильдебранда в неразличении им политики и науки. И в этом едином для них медиуме «из сравнений получаются отнесения на чужой счет» (252). Что касается возражений Нольте на упреки в недооценке уникальности нацистских преступлений, то Хабермас их не принимает: отнесение на чужой счет немецких преступлений, которое практиковали Нольте и Фест, «затрагивает политическую мораль того общества, которое, после его освобождения союзниками – причем без собственно его тому содействия – было восстановлено в духе западного понимания свободы, ответственности и самоопределения» (255).
Читателю, который познакомился с этим кратким обзором «спора историков» после прочтения книги Эрнста Нольте «Европейская гражданская война: 1917-1945», было нетрудно заметить, в концептуальную основу книги положена та позиция, которую Нольте излагал, защищал и уточнял в дискуссии 1986 года. В книге учтены аргументы противников Нольте в споре, ассимилированы подсказки и коррективы его единомышленников. Иными словами, впервые изданная на русском языке монография Эрнста Нольте открывается тем смысловым ключом, который автор нашел во время дебатов, переломных для исторической науки ФРГ. Будем надеяться, что вскоре нам станут доступными в переводе и материалы этого «спора историков», имеющего избирательное сродство с нашей умственной современностью, во многом – в свою очередь, все еще, также, по-своему – определяемой «прошлым, которое не проходит» и будущим, «которое никак не может наступить».
Сергей Земляной
Примечания:
1 Публикация важнейших материалов дискуссии: «Historiker-Streit». Die Dokumenta-tion der Kontroverse um die Einzigartigkeit der nationalsozialistischen Judenvernichtung. Texte von Rudolf Augstein, Martin Broszat, Joachim Fest, Juergen Habermas, Andreas Hillgruber, Eberhard Jaeckel, Horst Moeller, Hans Mommsen, Wolfgang J. Mommsen, Thomas Nipperdey, Ernst Nolte, Kurt Sontheimer, Michael Stuermer… – Muenchen-Zuerich: Piper. – 1987. – S. 397 – Далее ссылки на это издание будут даваться в тексте статьи с указанием страницы. Общее – и местами избыточно свободное -представление проблемных узлов дискуссии см. также в статье Марка Печерского «Спор немецких историков: между памятью, прошлым и историей» (Интеллектуальный форум. – 2000. – Вып. 3. – Http://if.russ.ru /issue/3/20010528_pech.html). В настоящем тексте мы ограничиваемся репрезентацией основных спорных позиций и хода имевшей место дискуссии.
2 Н. W. Koch (Ed). Aspects of the Third Reich. – London, 1985. – P. 17-38.
Нольте Э. Фашизм в его эпохе. Аксьон Франсэз. Итальянский фашизм. Национал-социализм. – Новосибирск: Сибирский хронограф, 2001. Нольте Э. Фашизм в его эпохе. – С. 396.
5 Там же.-С. 397-398.
6 Там же – С. 398-399.
7 Оруэлл Дж. «1984» и эссе разных лет. – М.: Прогресс. 1989. – С. 190-192. Habermas J. Eine Art Schadensabwicklung. Die apologetischen Tendenzen in der deutschenZeitgeschichtsschreibung.
9 В этом отношении критика Хабермаса также касается и самого Хайдеггера с его интерпретацией новейшей политической истории посредством сверхгенерализаций «воли к воле» и «постава» и идеалом «возобновления древнегреческого мира».
Научное издание
Эрнст Нольте
Европейская гражданская война (1917-1945).
Национал-социализм и большевизм.
Перевод с немецкого: А. Антоновский, Б. Скуратов, В. Соколова, М. Сокольская, Т. Калашникова.
Научная редактура, Послесловие – С. Земляной.
Корректор – А. Кефал, А. Люсый
Художник – А. Ильичев Верстка – Издательство "Логос"
Издательство "Логос" 127644, г. Москва, ул. Лобненская, д. 18, стр. 4
тел: 2461430; e-mail: oleg@gnosis.ru Информация на сайте: www.gnosis.ru
Справки и оптовые закупки по адресу:
м. "Парк Культуры", Зубовский б-р, 17, ком. 50
Издательство "Логос", тел: 2461430
ИТДК Тнозис", тел. 2471757.
Подписано в печать 01.05 2003. Формат60х90 1/16.
Печать офсетная. Бумага офсетная № 1.
Печ. л. 33,0. Тираж 2000 экз. (1-й з-д 1-500). Заказ 1816.
Отпечатано в ФГУП «ПИК ВИНИТИ» 140010 Московской обл., г. Люберцы, Октябрьский пр-т, 403.