Глава XVIII

Бедственное лето. Соображения относительно пищи и детского аппетита. Утешение. Новые таинства музыки и школьные успехи. Некуртуазность Куртуа. Муки, причиненные табуретом. Вариации слабоумия


Это несчастье, так потрясшее всех нас, послужило началом событиям поистине рокового лета, лета девяносто первого года. Зимние, сумрачные дни, отбрасывающие траурные тени на лица людей, становятся как бы естественным фоном горестных переживаний. Но когда я чувствую себя несчастным, мне ненавистно коварное лето с его влажной духотой, с его грозами, с его отравляющим душу очарованием, и так мучительно бывает несоответствие между ясной погодой и мрачным настроением.

Наша столовая снова превратилась в мастерскую портнихи. Каждые два дня мама отлучалась и приносила объемистый тюк раскроенной материи; ей приходилось сшивать отдельные куски, класть на подкладку, обметывать петли и пришивать пуговицы.

Чтобы не перепутать разложенные на столе выкройки, мы стали обедать в крохотной кухоньке; она была дорога моему сердцу, хоть я и не признавался в этом: царившая там темнота гармонировала с сумрачной окраской наших мыслей.

Мне совсем недавно исполнилось десять лет. Я был худенький и, пожалуй, тщедушный. Я почти ничего не ел, быть может, испытывая отвращение ко всему на свете, но, возможно, меня лишали аппетита расчеты, каким не чужды бывают даже дети: при каждом глотке я невольно думал, во что он нам обошелся. В иные дни кровь ударяла мне в лицо, рот наполнялся слюной, и я скрежетал зубами, как молодой зверек. Я был голоден, несмотря ни на что, мне хотелось есть и жить. В то время мне открылся смысл и значение простой пищи, такой, как хлеб, сыр, сахар. Я и теперь чуть ли не каждый день об этом размышляю. Но вот я снова впадал в оцепенение. Временами нам перепадало немного мяса. Что за пытка, что за досада! Кусок говядины распадается на жесткие волокна, и они застревают в горле, никак их не проглотишь, и слезы застилают ясные глаза ребенка. К счастью, к великому счастью, в это лето мы почти совсем позабыли вкус мяса.

Повторяю, мне было всего десять лет с небольшим. Но мне уже было известно много такого в жизни, о чем иные люди нередко не имеют понятия даже на пороге смерти.

Не хочу быть несправедливым, не стану проявлять неблагодарности! Время от времени мы все же получали утешения. Случалось, вечером малютка Сесиль садилась за фортепьяно, и целый час, позабыв обо всех невзгодах, мы слушали игру нашего ангела, как некогда дикие звери внимали гласу фракийского певца Орфея.

В этот год я получил свидетельство о начальном образовании, окончив школу с блеском и в очень раннем возрасте. Папа только что успешно сдал экзамены. Он подхватывал меня на руки, сажал к себе на плечо и восклицал, сияя от радости:

— Вот два лауреата!

Он обладал даром легко забывать, даром, который, в зависимости от обстоятельств, бывает или серьезным недостатком, или немалым достоинством. Порой он ошеломлял маму такими суждениями:

— В сущности говоря, нам повезло, что дела в Гавре затянулись до настоящего времени. Если бы мы получили всю сумму, то не стали бы занимать у Куртуа, и возможно, что я вложил бы в это предприятие Инканда тридцать пять или тридцать шесть тысяч франков. Это было такое замечательное предприятие! И мы потеряли бы все наши деньги.

Инканда уже больше не подавала никаких надежд. Но, удивительное дело, папа говорил о ней и с яростным негодованием, и с какой-то нежностью. Впоследствии он всякий раз принимал к сердцу великие кораблекрушения — финансовый крах Терезы Юмбер, катастрофу с Рошеттом. На него оказывала гипнотическое воздействие гениальность этих авантюристов, что бы он о них ни говорил.

Нет, я не желаю быть неблагодарным! Мы плыли, подхваченные течением, нередко испытывая нужду и лишения, но постоянно носились с грандиозными замыслами, питали радужные надежды, и родители нежно нас любили. Всякий вечер я изощрялся, придумывая, как бы мне выразить им свою благодарность, и с болью в сердце помышлял о Дезире. Его отец, разъяренный бесконечными неудачами, провалами, оскорблениями и собственными оплошностями, вздумал искать облегчения, избивая своего младшего сына. О! Уже не в порыве раздражения, а систематически, два-три раза в неделю; он производил экзекуцию без посторонних свидетелей, при закрытых дверях, предварительно вытолкнув г-жу Васселен на площадку.

Дезире обычно проявлял мужество и старался молча переносить побои. Но порой он не мог удержаться от слез. Его рыдания доносились до нас. Папа вставал, заметно побледнев, усы у него грозно топорщились. Он принимался стучать в стенку или даже в дверь и кричал изменившимся голосом:

— Сейчас же перестаньте, сударь, а не то я пойду за полицией! Или проучу вас, сударь, своими руками!

На другой день Дезире говорил мне с улыбкой:

— Все это пустяки, Лоран. Скажи своему отцу, что это сущие пустяки. Папа просто пошутил. Уверяю тебя, он не сделал мне больно. Просто-напросто у него неприятности. Ему пришлось опять поступить на службу, и эта работа ему не по душе.

Больше всего мучений причиняли нам Куртуа. «Банк» стал неким священнодействием, принял принудительный характер. Мама бросала шитье и волей-неволей принимала участие, не избег этого и отец, который не мог терять ни одного вечера и приходил в отчаяние от таких сеансов. У Куртуа вошло в привычку то и дело врываться к нам; представители их племени появлялись под самыми пустыми предлогами — занести газету, проверить часы, взять взаймы коробку спичек или даже взглянуть перед прогулкой на наш ртутный барометр, о котором феи говорили: «Это ценный прибор». Если мы сидели за столом, как всегда в кухне, г-жа Куртуа останавливалась на минуту, прислонившись к притолоке двери.

— Вот как! Вы кушаете вишни! — изрекала она. — А мы еще их не пробовали в этом году.

— Дело в том, — отвечала мама, — что мы не едим мяса.

Тут госпожа Куртуа поучала:

— Салат очень хорош летом, но он берет такую уйму масла. Надо уметь себя ограничивать, времена-то трудные...

После ее ухода мама шептала, задыхаясь:

— Будь у нас деньги, я их немедленно бы им вернула.

Под конец мы стали все, что только возможно, прятать от наших любопытных кредиторов. Поутру, возвращаясь домой с убогим провиантом, мама старалась незаметно проскользнуть мимо дверей Куртуа. У нее вырывалось со стоном:

— Бедняжки вы мои, одежка на вас вся износилась, — вот и хорошо. Если бы вы получили новую, я даже не решилась бы вас переодеть из боязни услышать обидное замечание.

По правде сказать, я полагаю, что наше больное воображение выискивало, находило и изобретало по всякому поводу или даже без всякого повода всевозможные причины для страданий. Так обстояло дело, когда нас постигло настоящее бедствие.

Господин Куртуа явно терял слух. Его близкие давно это заметили. Мы тоже знали об этом. Случалось, он приходил к нам в дом, я хочу сказать, в нашу квартиру, даже не постучавшись в дверь. Его сопровождала жена, и, входя, они всякий раз продолжали все тот же спор.

— Разрешите мне, — говорил он, — сесть на табурет. — Речь шла о вертящемся табурете у фортепьяно, резкий скрип которого старик еще улавливал при всей своей глухоте. Г-н Куртуа поворачивался на табурете, тот скрипел, и старик кричал с торжеством, повернувшись к жене: — Я прекрасно слышу скрип табурета. А раз я слышу, как он скрипит, значит, я не глухой.

На что г-жа Куртуа отвечала:

— Друг мой, здесь никто и не говорит, что ты глухой.

Старик повертывался к нам спиной и уходил, радуясь, что удался его опыт.

Мы уже стали находить эту церемонию вполне естественной, когда дело приняло новый оборот.

Однажды вечером г-н Куртуа, по обыкновению, заявился к нам, без церемоний отворив дверь в передней. Мы доедали ужин и, предчувствуя что-то необычное, тотчас же перешли в столовую, где в беспорядке были разбросаны куски материи, отрезы, катушки, клубки, булавки. За г-ном Куртуа шествовало все его племя: жена, брат и фен. Лица у них были вытянутые, руки дрожали, глаза испуганно бегали. Они с ужасом взирали на своего главу, господина и повелителя.

Господин Куртуа слегка нам кивнул и бросил лишь несколько слов:

— Я иду на табурет.

Он даже не извинился. После того как табурет поскрипел на разные лады, он вернулся в столовую и уселся на стул, уронив руки на колени, бледный как мертвец; на щетине его подбородка блестели капельки пота.

— Нет, — произнес он, — я вовсе не глухой. Если кто посмеет мне это сказать, ему не поздоровится.

Минута молчания. Потом г-н Куртуа выкрикнул с яростью в голосе:

— Если кто-нибудь заикнется о том, что я глухой, знаете, что я сделаю? Я потребую деньги обратно. Я потребую свои деньги. Что сделали с моими деньгами?

Госпожа Куртуа подошла к мужу. Она обратилась к нему ласково, как к больному ребенку:

— Тебе вернут твои деньги. Успокойся, голубчик мой! Не правда ли, сударь и сударыня, вы вернете ему деньги? Успокойся, мой родной, пойди покрути табурет. Толь, не покрутишь ли ты ему табурет?

Куртуа-младший начал тихонько подталкивать брата, выпроваживая его в соседнюю комнату. Едва они удалились, как г-жа Куртуа и феи ударились в слезы.

— Какой ужас, мадам Паскье! Он помешался — и все из-за этой глухоты! Он вконец помешался. Что нам теперь делать?

— Надо пригласить врача, — посоветовал мой отец.

Госпожа Куртуа так и привскочила. Слезы смывали пудру с ее физиономии. Она была чудовищно безобразна.

— Врача! Об этом нечего и думать! Если вмешаются в дело врачи, они посадят его под замок. Я не хочу его им отдавать. Я хочу, чтобы он был со мной, буду сама за ним ухаживать.

— Сударыня, — сказала мама, проявляя необычайное присутствие духа, — я прекрасно вас понимаю. На вашем месте я поступила бы точно так же. Ты понимаешь меня, Рам, — о том, что ты предложил, не может быть и речи. Не надо приглашать врача. Разумеется, мы будем об этом молчать. Но если господин Куртуа примется снова требовать денег, пойдут разные толки, и всем станет ясно, что господин Куртуа болен.

Госпожа Куртуа перестала стонать. Она бросала на нас злобные, угрожающие взгляды. Маме удалось с безупречным тактом пригрозить ей. Г-жа Куртуа слегка припудрилась и повернулась к своим золовкам:

— Сделайте мне одолжение, вытрите глаза и улыбайтесь. Понятно? Чтобы он ничего не заметил. Ничего, госпожа Паскье, я его успокою насчет денег. О! Я знаю, как к нему подойти. Хоть он и помешанный, он все-таки мой муж. Уж я-то его изучила. Повторяю вам, я его успокою. Только никому ни звука об этом и будьте с ним поласковей. Вы слышите, дети?

Она обвела всех нас взглядом. Папа куда-то исчез. Мне думается, он пошел прогуляться по кварталу. Возвратился он только около полуночи. Г-жа Куртуа с приговорками, с ласковыми словами и всякими нежностями уводила своего помешанного, а он ухмылялся и кричал:

— Я слышу, как пролетает муха. Я слышу, как упадет булавка. У меня слух хоть куда!

Когда дверь за посетителями захлопнулась, мама упала на стул. Она ломала руки и восклицала:

— Это нестерпимо! Чем мы заслужили такое наказание?

Она еще воспринимала любое несчастье как небесную кару.

В последующие дни г-н Куртуа появлялся на краткое время, то один, то под охраной. Он направлялся к табурету и, поворачивая сиденье, все вновь и вновь вызывал скрип. И приговаривал с добродушным видом:

— Берегите мои деньги! Попробуйте сказать мне хоть слово поперек, и я потребую свои деньги обратно, уж такой я человек!

Порой он уже совсем заговаривался. Мы, дети, втихомолку стали над ним подшучивать, — в самом деле, все это было не только ужасно, но и смешно.

Иной раз в ужасе я спасался на балкон. Дезире приходил ко мне. Мы просиживали там часы за часами и делились своими невзгодами.

Как-то я спросил:

— Что же, ты по-прежнему хочешь стать священником? Мне было бы это по душе.

Дезире отвечал:

— Я уже тебе сказал, что нет. Кончено, больше не хочу.

Загрузка...