Глава XIII

Третье письмо к Жюстену Вейлю. Между правыми и левыми. О полемической журналистике. Хулитель скромных тружеников. Г-н Лармина не принимает. Лоран никогда не изменится. Жозеф и обладание земными благами. Беглый взгляд на деловую преисподнюю. «Экономический обозреватель» не выступит против Лорана. Париж в лунном свете


Старина, дорогой мой, ты прислал мне на днях два письма совершенно разных и по содержанию и по тону. Одно из них было несправедливо, но прекрасно; в нем выразилась вся твоя сущность. Другое показалось мне путаным, насмешливым и даже возмутительным, ибо ты вдруг заговорил, как мои враги. Да, враги; оказывается, у меня есть враги. Хоть я и рискую, что письмо займет у меня целый вечер, я все же хочу на все ответить. Попутно мне хочется поставить тебя в известность о том, в каком положении находится мое дело, ибо теперь уже поговаривают о «деле Паскье». Весьма прискорбно, но это так.

Я начинаю постигать, почему моя первая пресловутая статья (я говорю «первая», потому что у меня в столе лежит еще несколько совершенно готовых), — я начинаю постигать, почему эта злосчастная статья, вызвав поначалу такое одобрение, вдруг затем возбудила такой гнев. Произошло это не из-за ее содержания, а потому что она появилась в «Натиске», крайне правой газете, о чем я имел весьма смутное представление. Согласись, Жюстен, что если моя статья шокировала тебя, даже возмутила, так именно по этой причине, хоть ты и никогда в этом не признаешься.

Я не читаю всех газет, но, насколько мне известно, до нынешнего дня появилось более сорока статей о моем деле. Первая из них, вполне корректная по форме, но весьма ядовитая по существу, принадлежит некому Маро-Ламберу, начальнику отделения Городской лаборатории. Этот негодяй много старше меня; в научных кругах у него репутация неблестящая, и тем не менее, с тех пор как он вступил в игру, некоторые стали отворачиваться от меня. Уму непостижимо! Прием, которым пользуется Маро-Ламбер, заключается в том, что он говорит (весьма вежливо по форме, но весьма желчно по существу), что у меня нет достаточных заслуг, чтобы выступать от имени науки, и что во Франции в лабораториях все обстоит превосходно. Статейка завершается демагогической концовкой, в которой проглядывают честолюбивые мечты этого молодчика. Мне известно, что он выставлял свою кандидатуру в последних парламентских выборах.

Не успел я еще переварить статью Маро-Ламбера, как появилась передовая в «Вестнике». Эта уже не на шутку огорчила меня. Ты ее читал. Страшно сказать, но у меня такое чувство, что ты не совсем осуждаешь ее. Неужели политика в силах испортить такое сердце, как твое? Политика вызывает у меня отвращение! Анонимный автор статьи говорит таким назидательным тоном, который должен был бы привести поэта Жюстена Вейля, моего бесценного и преданного друга, в дикую ярость. Ты, вероятно, не забыл такие, например, утверждения автора: ««Почему господин Паскье хочет преградить политике вход в лабораторию, в больницу, в школу? Политика — это наука об общественной жизни, это наука наук. В качестве таковой политика должна контролировать всякую человеческую деятельность, и прежде всего деятельность людей, высоко стоящих». Если от таких рассуждений у тебя волосы не становятся дыбом — я не узнаю тебя. Не могу скрыть от тебя, что все это задело меня тем больнее, что оно появилось в газете Беллека. Я кое-что говорил тебе о своем чувстве к Жаклине Беллек. Я бешусь от одной только мысли о том, что политика может встать между Жаклиной и мной. Но пока что оставим это.

Я не мог не ответить на статью «Вестника». Я ответил. Письмо небольшое, но оно заняло у меня часа три-четыре. Для человека, который в обычное время и без того перегружен работой, это трата немалая. Ответ мой вполне разумен. Я все тщательно взвесил, вплоть до запятых. В основном, я говорил о том, что статью мою из «Натиска» истолковали неправильно, что научная дисциплина ни для кого не унизительна, что наши младшие сотрудники почти всегда — наши друзья; словом, говорил многое такое, что тысячу раз объяснял тебе. Я добавил, что знаком с пьесой Ибсена и что, как бы ни ловчились, никому не удастся представить меня врагом народа.

Итак, я послал в «Народный вестник» свое опровержение (заказным письмом). Ответа не последовало. Человек я упрямый, поэтому я сам отправился в редакцию газеты и сказал, что хочу переговорить с кем-нибудь из ответственных лиц. К счастью, я был вполне уверен в том, что не встречусь с папашей Беллеком, ибо он в настоящее время на каком-то съезде в провинции. Меня принял бородатый господин; он навел справки о моем деле, затем заявил мне, что «Вестник» ни в коем случае не может напечатать что-либо написанное сотрудником «Натиска». Я заговорил было о праве на ответ. Он равнодушно улыбнулся и сказал, подталкивая меня к выходу: «Хотите судиться — судитесь. Если все станут пользоваться правом на ответ — заниматься журналистикой будет невозможно». Он говорил весьма поучительно. Все, с кем я встречаюсь, горят желанием поучать меня.

Я хотел, чтобы мой ответ был во что бы то ни стало напечатан. Поразмыслив, я снова направился на улицу Монмартр, в «Натиск», чтобы поговорить с тем субъектом, что принял меня в первый раз. Он держался со мной вполне учтиво. Он быстро пробежал глазами по моему, как он выразился, «документу», потом поморщился и снял монокль.

— О нет! — говорил о н . — Нет, нет. Это звучит двусмысленно. Вы как бы извиняетесь. Читатель «Натиска» не потерпит на наших страницах статью, в которой вы как-никак делаете определенные уступки социалистической левой.

Я, ни слова не говоря, взял свое письмо и вышел, почти что спокойно затворив за собою дверь. Но дул сквозняк, и в редакции, вероятно, создалось впечатление, что я захлопнул дверь со страшной силой. А это как-никак досадно.

Короче говоря, левые отталкивают меня потому, что считают меня сторонником правых, а правые отвергают потому, что считают меня чересчур левым. Вот и вся проблема. Франция разделена на два враждующих лагеря, а те, кто (вроде меня) находится между ними, оказываются в пустоте. Согласись, что это нелепо.

Пока я размышлял над создавшимся несносным положением, мне пришло в голову обратиться к брату Жо-зефу. Ты все знаешь, и тебе, вероятно, известно, что Жозеф владелец газеты, именуемой «Экономический обозреватель». Он чуть ли не попрекал меня на днях за то, что я не догадался доверить ему мою статью. Я попытался разыскать его; оказалось, что он в отъезде. Я снова обратился к Вюйому; это действительно сногсшибательный тип. Он прочел мое письмо и сказал:

— Правильно поступаешь, что защищаешься. Оставь мне его, я сделаю все необходимое. Но надо сообразить. Дай мне время подумать.

Мне не оставалось ничего другого, как набраться терпения. Я, конечно, вполне преуспел бы в этом, но, к несчастью, на другой день после разговора с Вюйомом, ко мне в лабораторию явился Рок. Он пожаловал, чтобы показать мне две крошечных заметки, появившиеся в «Рыжей лягушке» — мерзкой газетке, занимающейся шантажом; ты намекаешь на нее в конце своего второго письма. Когда меня, Лорана Паскье, называют «хулителем скромных тружеников», это может только рассмешить меня. Нельзя придавать особого значения и тому, что какой-то малограмотный писака осмеливается вопить: «Нет сил дольше терпеть зазнайство так называемых ученых». Но когда я читаю: «Господин Паскье, обливающий грязью своих преданных сотрудников, просто-напросто дурной пастырь. Кроме того, о мнимых научных заслугах господина Паскье у нас имеются конфиденциальные сведения, которые мы можем предоставить в распоряжение интересующихся... » — когда я читаю фразы вроде этой, я готов зарычать от бешенства.

В Париже все развертывается очень быстро. Подумай только — ведь первые дни после появления моей статьи я с каждой почтой получал по нескольку сочувственных писем, как от людей мне незнакомых, так и от товарищей и учителей. Теперь почти неделю я не получаю ничего. Не без колебаний отправился я на последнее заседание Общества научных изысканий. Народу было очень мало. Может быть, я ошибаюсь, но мне показалось, что кое-кто из присутствующих посматривает на меня косо. Я изнервничался и поэтому, возможно, склонен видеть все в более мрачном виде, чем оно есть.

Я изнервничался, но — поверь — я сопротивляюсь. Я был у Лармина, чтобы попробовать объясниться с ним. Не знаю, какую роль он играет в своего рода заговоре, который собираются сколотить. Я предпочел бы ясность. Директор велел передать мне, что не принимает. И действительно, он сейчас не показывается ни в одном из отделений Института.

Гораздо больше, чем все это, огорчает меня, дорогой мой Жюстен, то, что я замечаю у своих препараторов, ассистентов, лаборантов какую-то сдержанность и недомолвки. Конечно, это пустяк, но это беспокоит меня. Я хорошо знаю этих славных тружеников. Когда у одного из них болит голова, когда другой повздорил с женой или имеет основание попрекнуть меня в какой-либо мелочи — я сразу чувствую это. Как правило, достаточно мне сказать слово — и тучи рассеиваются. В настоящее время я не решаюсь сказать что-либо, я не хочу подливать масло в огонь. Возможно, что стараются науськивать их на меня. Кто же старается? Лармина? Повторяю, его никто здесь сейчас не видит. И не слышит. Он даже прекратил рассылку своих излюбленных «служебных записок». В эти дни Лармина превратился в нечто мифическое, в какое-то баснословное существо.

В субботу мне стало известно, что Жозеф возвратился в Париж. Вюйом не подавал никаких признаков жизни, а я подумал, что мой «ответ» не может ждать бесконечно и что я ничем не рискую, если нажму на другую педаль, то есть если обращусь к Жозефу.

На прошлой неделе я, совсем растерявшись от изумления и горя, вкратце сообщил тебе о чудовищной выходке отца. Я от тебя никогда ничего не скрывал. И на этот раз, как всегда, мне не хотелось оставлять тебя в неведении. Ты мог приехать в Париж, зайти на бульвар Па-стера и задать какой-нибудь неуместный вопрос. Словом, я тебе все рассказал, хоть и немного наспех. А ты пользуешься моей откровенностью, чтобы язвить на мой счет! Как это милосердно! Русские романисты описывают чудесные превращения грешников, коленопреклонения, искупления, вероятно, именно потому, что они хотят утешиться в том, что создали таких героев. Увы, я попробовал утешиться, не думать о поведении папы, Жозефа и Фердинана. Эти три персонажа, к несчастью, не мною созданные, считаются только с собственной волей, и они откровенно напомнили мне об этом. Ты говоришь: «Итак, ты остаешься все таким же! А ведь тебе тридцать три года». И то правда: я все такой же дурачок. Я не изменяюсь, раз по-прежнему надеюсь, что в один прекрасный день другие изменятся и, быть может, изменюсь я сам.

Но оставим это, прошу. Каждый вечер я бываю на бульваре Пастера, и эти посещения зачтутся мне, когда я окажусь в чистилище.

Я виделся с Жозефом в субботу, перед его отъездом за город. Машина уже ждала его у подъезда. Он был не в духе. Он стал бормотать какие-то странные фразы:

— Я не хочу, чтобы властелином моей жизни стала привычка. Привычка требует ехать в это время года в Мениль. А мне наплевать — мы отправимся в Барбизон. У меня два загородных дома, и я имею полное право выбирать.

И в самом деле, у них два дома, другими словами, два роскошных барских поместья (не считая виллы на Лазурном берегу). Одно из них в Мениль-сюр-Луаре, другое около Барбизона. Последнее было куплено в прошлом году после пожара в Пакельри. Элен говорила мне, что Жозеф каждый раз колеблется — куда им ехать: в Ме-ниль или в Барбизон? Решение он принимает в последнюю минуту, и всякий раз у него такое чувство, что он ошибся в выборе и что надо было ехать в другое имение. Элен уже становятся невмоготу эти постоянные дрязги: Жозеф, вероятно, тоже страдает — от роковой неудовлетворенности. Нельзя находиться одновременно во всех своих вотчинах, а всякий раз, как он отправляется в одну из них, ему недостает других. Обладание прочими материальными благами несет ему, несомненно, еще более тяжкие мучения. Однажды он косвенно признался в этом, сказав:

— Везет же тебе, Лоран, что у тебя ничего нет за душою!

У него множество дел, и они требуют от него сверхчеловеческих усилий. Они все растут и порою ускользают из-под его власти.

Я спросил — может ли он уделить мне десять минут. Он ответил, поморщившись:

— Конечно, могу. Значит, я просижу на десять минут меньше в противном обществе, которое мне отнюдь не интересно и куда я все-таки должен пойти, потому что надо же куда-то идти.

Мы вошли в его рабочий кабинет, и я без обиняков спросил, не может ли он мою статейку с возражениями напечатать в «Обозревателе», хозяином коего он является, как он сам мне в этом признался. Я думал, что это самое простое дело. Жозеф стал откашливаться. Он прочищал себе горло и ворчал:

— Зачем ты сунулся в такую кляузную историю? После нашего разговора я думал о ней. Позволь сказать тебе, что ты не прав. Пресса против тебя. У меня тонкий нюх.

Он довольно долго разглагольствовал в этом духе. Я чувствовал, как во мне вскипает гнев. Он, вероятно, понял это, ибо вдруг резко изменил тон. Он сопел и, подчеркивая каждое слово, поднимал кверху указательный палец.

— Раз все против тебя...

— Вовсе не все против меня...

— Дай мне сказать. Раз все против тебя, значит, тут что-то неладно. Ты поступил неосторожно, поступил опрометчиво. Не спорь, не спорь, так мне сказали. Ты ведь знаешь, у меня собственные осведомители. Говорю прямо: на «Обозревателя» ты не рассчитывай. Да и не следует впутывать газету, прежде всего экономическую, в дела вроде твоего. Пожалуй, еще скажут, что тебе платят...

— Платят? Да ты с ума сошел.

— Скажу не я, скажут негодяи.

— Кто мне платит?

— Ну, владельцы химических заводов, например.

— Владельцы химических заводов? За что?

— Тут дело в конкуренции. Конкуренция сказывается во всем. Платить, думаю, могут те, кто заинтересован в опорочении сывороток. Впрочем, не знаю. Это не по моей части.

Все это было действительно темно, но и в потемках я почувствовал раскрывшиеся бездны: деловой ад. Я еще не пришел в себя, как Жозеф сказал:

— Вдобавок не забывай, какое имя ты носишь.

— Что?

— Люди вроде тебя, люди ученые должны бы пользоваться псевдонимами. Возьми папу. Глупости свои он творит под псевдонимом.

Я чуть было не рассмеялся; это спасло меня от приступа гнева. Я спросил:

— Уж не вам ли, дельцам, надо предоставить честь носить фамилию семьи и прославлять ее?

Он даже ничего не ответил, он уже думал о другом. Он сказал, улыбнувшись:

— Сесиль вернулась. Ее гастроли в Швеции были подлинным триумфом.

Я собрался улизнуть, и он проводил меня до передней, даже до лестницы. Он говорил тише, с улыбочкой, за которую мне было стыдно. Он сказал:

— Оказывается, Сесиль стала теперь на редкость набожной. По-моему, это очень хорошо. Религия, дорогой мой, одно из самых сногсшибательных явлений нашего никудышного времени. Да, да! Сам я, разумеется, неверующий, но я преисполнен уважения к вере окружающих. Да и вообще я человек терпимый.

Я чуть не закричал от негодования. Тут он склонился почти мне к самому уху. Он шептал:

— Думай что хочешь: время от времени я даю Мересу деньги, чтобы он поставил свечку. От моего имени, разумеется.

Я знал об этом: Мерес-Мираль мне говорил. У меня даже есть некоторое основание предполагать, что милейший Мерес-Мираль прикарманивает эти деньги, а Жозеф, как все чересчур хитрые люди, сам поощряет его плутни.

Тут я уж совсем собрался улизнуть, но Жозеф схватил меня за руку.

— Ты военнообязанный? Надо подумывать о войне.

Он говорит о войне! Нет, нет! Это уж слишком! Война? Почему? Какая война? Как будто у нас мало забот с нашими собственными делами?

Наконец я выбрался и сбежал. Жозеф свесился над перилами и сказал еще фразу, от которой я чуть не рухнул:

— Самое большее, что я могу для тебя сделать, Лоран, это устроить так, чтобы в случае, если завяжется гнусная перепалка, «Обозреватель» не выступил против тебя. Обещаю от души.

От слов этих я мог бы прийти в бешенство, но немного погодя они навели меня на размышление. Что хотел сказать Жозеф? Почему может завязаться гнусная перепалка? Конечно, я ясно чувствую, что начался бой. Кстати, мой бывший начальник, г-н Ронер просил меня зайти к нему в понедельник. Я много раз говорил тебе о Ронере. Он человек очень суровый и очень умный. Он может дать ценный совет. Он сам сказал мне недавно, что я развиваю его идеи и что он не видит в этом ничего худого.

Ах, если бы бедный Шальгрен, самый любимый мой учитель, еще был в состоянии понять меня! Ты знаешь, он еще жив. Но он в параличе. Это труп, обращающий на тебя взгляд, который не поддается расшифровке. После каждого посещения его я неделю не могу прийти в себя. По правде говоря, я редко хожу к нему.

Будь бы здесь мой дорогой господин Эрмерель! Я, кажется, говорил тебе, что он в Индокитае. Он работает в пастеровском институте в Сайгоне.

Мне особенно хотелось бы поговорить с тобою, Жю-стен, — поговорить подольше, по душам. Я так был бы рад! Я воображал, что ты очень гордишься своим положением, гордишься работой, за которую взялся с таким воодушевлением. А ты, кажется, и тут разочаровался; журналистика, видимо, тебе не по сердцу и даже тяготит тебя. Будь я уверен, что ты занимаешься ею ради заработка, только ради заработка, я сказал бы тебе: «Приезжай в Париж! Будем жить вместе, достойно, с высоко поднятой головой, как два покорных судьбе холостяка! Моего заработка хватит на двоих. Вероятно, мне никогда не удастся делить этот заработок с моей избранницей... Так приезжай же, старина! Приезжай!»

Чуть было не забыл сказать тебе, что мой «ответ», стараниями Вюйома, все же появился в «Голосе Парижа». Поместили его в уголке, мелким шрифтом. Он не порадовал меня. Вряд ли нашелся во всем Париже, во всей Франции хоть один человек, который прочел его. Не беда! Шкуру свою я дешево не отдам. Сопротивляюсь и буду сопротивляться.

Сейчас уже за полночь. Погода отличная. Окно растворено, и мне виден Париж, залитый лунным светом. Я мог бы пересчитать тысячи домов. А что делают, скажи на милость, люди, живущие в этих тысячах домов? Спят? Едят? Мечтают? Предаются любви? Может быть, трудятся? Нет, любезный друг мой Жюстен! Они пишут опровержения для газет. Они пишут друзьям, которыми они не вполне довольны.

Загрузка...