Глава XI

Почерк Жюстена. Дружеский нагоняй. Парсифаль и борьба мнений по поводу этимологии слова «requin». Точка зрения провинциала и человека немощного. Сочувственные письма. Виаль и Моммажур. Провозвестник катастроф. Лабораторный журнал. За работу! У г-на Лармина тугое пищеварение. Насущная необходимость опровержения. Разрешение цензуры. Лоран принимает душ. Мысли о материнских чувствах. Человеколюбие Фердинана Паскье. Знаком ли тебе остров Сен-Панкрас?


Лоран спал тревожным сном; его терзал один из тех тягучих кошмаров, которые без конца повторяются и против которых бессильны и пробуждения, и разум, и даже дневной свет. Лорану казалось, будто он в каком-то бесцветном полумраке натыкается на множество существ, которые похожи были то на Лармина, то на доктора Паскье, то на Жозефа или Рока. Молодой человек вступал с ними в нескончаемые безмолвные ссоры, и его противники неизменно ускользали от него, испарялись, превращались в дым, в облачка пыли. Тогда спящий приоткрывал глаза, поворачивался на другой бок и упорно утешал себя: «Этот ужасный день все-таки не был совсем неудачным. В Обществе научных изысканий я слышал одни только похвалы. Сам Жозеф, когда речь зашла о моей статье, стал медоточив. Что касается мамы, мы все обсудим... Мне не понравилось, как она неуклонно обращала взор на ящики комода. А насчет папы... Что ж, он наконец совершил глупость из ряда вон выходящую. Этого так долго ждали... Теперь чувствуешь чуть ли не облегчение».

Молодой человек умылся, побрился, но ум его все еще был одурманен ночными призраками. Выходя на улицу, он мимоходом взял у швейцара почту, и ему показалось, что в тот день писем больше, чем обычно.

Лоран всегда ходил в Институт пешком. День начинался для него этой одинокой прогулкой, во время которой он размышлял, строил планы, дышал свежим воздухом; мысли его прояснялись и сами собою приходили в порядок. На одном из конвертов он узнал почерк Жю-стена Вейля, и именно его письмо он распечатал первым.

««Едва успел я отправить тебе телеграмму, — увы, по моей вине слишком поздно, — как у нас в редакцию уже поступили парижские газеты... — писал Жюстен. — Я увидел твою статью в «Натиске». Она вызвала у меня нечто большее, чем беспокойство, большее, чем досаду, — она просто привела меня в ярость. Людям твоего склада сле— довало бы хорошенько все взвесить, прежде чем бросаться в этот адский круг. Я знаю тебя уже двадцать лет. Я достаточно люблю тебя, чтобы высказаться откровенно. В статье твоей мне не нравится почти все. Начать с заголовка. Что это за стиль, что за стиль предвыборной прокламации? Какой-то голос подсказывает мне, что ты не сам придумал все это. Кто же подзадорил тебя, настропалил, насоветовал тебе — тебе, Лорану Паскье, тебе, такому безупречному человеку, такому рыцарю? Не нравится мне и разбивка на мелкие абзацы с броскими подзаголовками. Теперь мы прибегаем к такому приему, только когда печатаем творение какого-нибудь незадачливого министра, желающего заполнить чем-либо невольный досуг. Обычно мы разбиваем его стряпню на несколько порций, чтобы читателю легче было ее переварить. В отношении этих господ такой прием превосходен, но когда дело касается тебя — становится противно. Не знаю, обратил ли ты внимание на то, в какое окружение втиснули твою статью? Статья, содержащая, бесспорно, весьма справедливые, весьма благородные мысли, достойные тебя, оказалась зажатой между заметкой об отвратительном происшествии — о женщине, разрезанной на куски, подобно твоему злополучному шедевру, и мерзкой рекламой какого-то снадобья, которое якобы способствует росту грудей у чересчур худеньких особ. Неужели тебя не возмущает такое соседство?

Мне лучше, чем кому-либо, известно, что в наше время печать во всем мире вовлечена в торгашеские комбинации, и я не вижу выхода из создавшегося положения. Не вздумай только обратить мой упрек против меня самого. Не вздумай укорять меня той газеткой, которая кормит меня и которой я живу за неимением лучшего, живу в смертельной тоске, да, в смертельной тоске. Мне не грешно писать вздор, мне не грешно опошляться, не грешно компрометировать себя. Я уже и так скомпрометирован участием в этой грязной кухне. Я пожертвовал чувством собственного достоинства. Жизнь моя не удалась. Все, что относится ко мне, представляется мне совершенно безразличным. Но в отношении тебя я не пожертвовал ничем. Я перенес на тебя все свои чаяния и весь свой пыл. Именно это и позволяет мне пробирать тебя с полной откровенностью,

Поверь, Лоран, ты слишком... Парсифаль, чтобы вмешиваться в то, что у нас именуется «борьбой мнений». Честным маленьким рыбкам вроде тебя не следует разгуливать там, где водятся акулы. Кстати, я вычитал в словаре Литтре, что слово «requin»[9] происходит от «requiem»[10], ибо тому, кто видит акулу, не остается ничего другого, как прочесть самому себе «requiem». Мне это показалось прекрасным и очень простым. К сожалению, наиболее авторитетные филологи считают, что такое объяснение — вздор. Как правило, стоит только какой-либо этимологии прийтись мне по душе, как оказывается, что она ошибочна. Истина прямо-таки неуловима.

Рассказываю об этом, чтобы немного развлечь тебя. Надеюсь, что осложнениям со всякими Биро и Лармина придет конец и что ты снова будешь наслаждаться возвышенной, чистой тишиной своей лаборатории.

Твой печальный брат Жюстен».

Лоран, хмурясь, прочел еще и еще раз эти строки. Он стал ворчать, браниться, — однако пылкая, преданная дружба, изливающаяся так щедро и благородно, трогала и умиляла его. «Нет, — думал он, — Жюстен преувеличивает. Как ни странно, а он уже смотрит на все с точки зрения провинциала, с точки зрения немощного. Я ведь видел, как меня повсюду встречали: все на моей стороне и далее все будут за меня. Кроме Лармина. Да и то как сказать! В отношении Лармина ни в чем нельзя быть уверенным. Быть может, он присмиреет. А впрочем, наплевать мне на Лармина. Заглянем в другие письма».

Их было пять. Три — от друзей и коллег: Виктора Леграна, Жильбера Ансома и Стерновича. Во всех трех содержались горячие похвалы и одобрение, — они отличались друг от друга лишь индивидуальными оттенками.

Два других письма исходили от неизвестных лиц, довольных и даже восхищенных статьей, — и они говорили об этом не без воодушевления.

Идя среди потока пешеходов по тротуарам, уже подогретым утренним солнцем, Лоран прочитывал письма, доставлявшие ему такую радость. «Нет, нет, — думал он, — напрасно Жюстен тревожится. К тому же ведь все уже кончено. То, что я должен был сказать, я сказал. Теперь я возвращаюсь в свое уединение. Только уединение благодатно, — как утверждает Альфред де Виньи».

На пороге здания, перед тем как войти в гулкий коридор, ведущий к лестнице, Лоран увидел Виаля и Мом-мажура, препараторов из отделения сывороток, превосходных юношей, испытанных четырехлетней безоблачной совместной работой, юношей с открытыми, простодушными лицами. Они бесхитростно протягивали ему руки.

— Мосье, — обратился к нему Моммажур, более речистый и говоривший притом с сильным провансальским акцентом, что помогало ему высказываться откровенно, — мосье, мы с Виалем будем вам очень признательны, если вы избавите нас от гражданина Биро, потому что работать с ним совершенно невозможно.

Лоран встрепенулся. Последнее время он делал огромные усилия, чтобы забыть о Биро, и это стало ему удаваться.

— Дети мои, — отвечал он, рассмеявшись, — я вас прекрасно понимаю. К сожалению, вопрос этот решается не мною. Обратитесь непосредственно к директору, я не возражаю. Только он может решить вопрос.

Молодые люди отошли, смущенные и растерянные. Лоран поднялся по лестнице, направился в свою лабораторию. У двери он с удивлением увидел Эжена Рока.

«Ну вот, — подумал он добродушно, — вот и провозвестник катастроф!»

Провозвестник, казалось, не торопился с сообщением новостей. Он заговорил о Джоконде, которую наконец нашли и водворили на прежнее место в Лувре, о Шлейтере, которого приводила в бешенство неудача Вивиани, его начальника, в попытке сформировать новый кабинет министров; он говорил о пресловутом методе лечения зубной невралгии, предложенном далматским врачом и заключавшемся в применении ингаляций с горчичным маслом... И вдруг, резко понизив голос, он еле слышно прошептал:

— Тебя упрекают не за твои идеи, с которыми можно бы и согласиться, а за то, что ты взываешь к широкой публике по таким вопросам, которые касаются только посвященных.

Фраза прозвучала просто, совсем тихо, без подготовки и без какой-либо связи с предыдущим. А Рок уже собрался заговорить о чем-то другом, быть может, о поездке Мориса Барреса на восток, быть может, об албанском восстании; но Лоран положил руку ему на плечо и невозмутимо ответил:

— Кто же меня упрекает? Уж не ты ли?

Рок чуточку попятился.

— Нет, не я, сам знаешь. Упрекают другие.

— Другие? Кто именно? Скажи.

— Ну, например, в Обществе научных изысканий...

— Вот как? Я вчера там был, и все единодушно одобряли меня.

Рок откинул голову и насторожился.

— Я тоже был там; ты только что ушел. Я говорю тебе, Паскье, чтобы предупредить тебя. Все считают, что надо остерегаться газет, когда речь идет о научных размолвках...

Лоран в смущении отвел глаза. «Пятнадцать лет! — думал он. — Пятнадцать лет он терзает меня таким образом. И я не могу даже разобраться, любит ли он меня или ненавидит. А хуже всего то, что он, пожалуй, и сам этого не знает».

Рок поднялся, собираясь уйти, и, по обыкновению, стал переминаться с ноги на ногу, разыскивая свою шляпу, перчатки, трость и портфель. Вдруг он подошел к Лорану, взял его за руку и весьма дружелюбно пожал ее. Он бормотал:

— До сих пор, Паскье, ты знал одни только успехи, и они давались тебе легко. А теперь ты, вероятно, узнаешь, что такое неприятности. Считаю за благо предупредить тебя.

Он еще раз двадцать повертелся в разные стороны и наконец ушел. Отзвуки его шагов уже замирали в отдалении, а Лоран все стоял, понурившись, и думал — как же истолковать посетителя и его слова?

Молодой человек наугад раскрыл один из объемистых журналов, куда он несколько лет записывал мысли, возникавшие у него в долгие часы, проведенные у микроскопа за наблюдением над подопытными животными,

над ходом реакции, над действием красителей, выявляющих невидимые детали.

На одной из страниц, испещренной цифрами, можно было в углу прочитать следующую, мимоходом написанную заметку!

«Могущество жизни. Чтобы создать эмаль, требуется песок, свинец, поташ, сода, а в некоторых случаях и окиси металла; нужен также горн, дающий высокую температуру. А крошечная живая клетка создает прекрасную эмаль зубов при температуре, свойственной организму, создает ее из того, что наличествует в крови и во влаге тела».

Лоран глубоко задумался. «Таков и мой путь, — думал он. — Я посвятил свою жизнь поискам истины. Это великолепная цель. Я собрался раскрыть тайны природы. Жюстен, безусловно, прав. Не следует мне растрачивать силы на битву с тенями, на сражение с ничтожествами и призраками. Итак, баста! За работу!»

Лоран был погружен в эти спасительные размышления, как вдруг дверь лаборатории растворилась, и появился г-н Лармина. В ознаменование наступившей жаркой погоды, директор облекся в короткий люстриновый пиджак, блестевший в ярком свете, который лился из окна. В руках он держал соломенную шляпу с черной лентой. Он, по-видимому, только что позавтракал, и все тело его поминутно сотрясалось от толчков диафрагмы, а в воздухе противно запахло каким-то подобием кофея.

Торжественным движением, но в два-три приема директор протянул, как некое сокровище, студенистую руку, в которой, казалось, должны были отпечататься все пальцы Лорана. Заметив, что над желтоватой бородой начальника появляется улыбка, молодой человек на мгновение подумал, что Лармина, пожалуй, явился, чтобы поздравить его , — как предсказывал Вюйом. Но вот директор раскрыл рот, и сразу же, по его интонации, по первым словам, по выражению лица, Лоран понял, что борьба продолжается, и притом принимает непредвиденную форму.

— Вы, несомненно, удивились б ы , — медленно произнес старик, — если бы я ничего не сказал о статье, которую вы вчера напечатали в газете. Статья блестящая, не спорю.

Лоран молчал. Директор прикрыл рот рукою, чтобы скрыть бурные признаки пищеварения, потом продолжал:

— Вы дали волю нервам, господин Паскье. Я думал, что вы разумнее и, позвольте сказать вам это, умнее. Не краснейте. Можно быть весьма почтенным биологом и совершенно не разбираться в общественных вопросах.

Старик подчеркивал отдельные слова и при этом слегка подергивал головой. Как политические ораторы, он к концу фраз усиливал голос. Его высокий рост, представительная фигура, медлительность речи — все должно было придать нагоняю определенную торжественность. Но при словах «общестфенных фопросах» Лоран стал моргать, и старик это заметил. На лице его появилась, злобная, желчная улыбка. Он продолжал елейно разглагольствовать:

— У меня не было детей, господин Паскье, но я ведь гожусь вам в отцы. Я лет на тридцать — тридцать пять старше вас. Старше вдвое. Да, детей у меня не было, но, по сути дела, все мои подчиненные — мои дети. Позвольте мне дать вам добрый, полезный совет. Позвольте мне, друг мой, избавить вас от ненужных и порою даже тяжких испытаний.

Впервые за четыре года г-н Лармина, отказываясь от официального языка, пробовал прибегнуть в разговоре с сотрудником к явно сердечным выражениям. Молодого человека это смутило и встревожило. Насторожившись, весь обратившись в слух, он, не шевелясь, ждал продолжения этой речи.

— Вы совершили неловкость, позвольте мне вам сказать это. Всем известно, да и газета о том упоминает, что вы являетесь сотрудником нашего Института. Для всякого, кто умеет читать, ясно, что ваши критические выпады направлены против Института, то есть против его директора. Если вы сочли нужным обратить внимание на те или иные недостатки крупного учреждения, значит, сам я их не замечаю, значит, они не тревожат меня, значит, я не выполняю своих обязанностей. Вот смысл вашей статьи. Можете вы отрицать это?

Лоран резким движением головы ответил «нет». Старик не спеша, довольно логично, продолжал:

— Можно ли предположить, что карьеристы, рвачи, которых вы упоминаете в подзаголовках вашей статьи, можно ли предположить, что они никак не связаны — будем вполне откровенны — с директором Института?

—Мосье, — порывисто воскликнул Л оран , — это выражения не мои. Против моей воли, не согласовав со мною, поставили мою подпись под фразами, которых я не писал.

— Да, да, — пел г-н Лармина, — такие прискорбные явления почти неизбежны в журналистике. Как-никак, господин Паскье, вы поступили не только неловко, не только неосторожно, но и непорядочно.

— Мосье!

— Успокойтесь, друг мой. Вы дали волю своим нервам. Прекрасно. Теперь вам остается только исправить эту досадную ошибку.

Директор запустил в ухо ноготь мизинца и тщательно обследовал свой слуховой орган.

— Вам известно, — продолжал он, — что во французской армии офицерам запрещено печатать что-либо без письменного разрешения начальства. Вам известно, что у духовенства, — действий коего я, впрочем, отнюдь не одобряю, — это правило соблюдается еще строже...

Лоран зашагал взад и вперед по комнате. Старый ментор взглядом наблюдал за ним, чуть повертывая голову ему вслед. Встрепка продолжалась:

— Впервые один из моих сотрудников позволяет себе обратиться к общественному мнению, — пусть даже намеками, — по поводу разногласий, какие всегда возможны между директором и его подчиненными.

— Мосье...

— Дайте мне сказать, прошу вас. Теперь моя очередь. Я всегда восторгаюсь хирургом, который, убедившись в своей ошибке, публично признает ее и исправляет. Я знаю лучше, чем кто-либо, что вы воспитаны в духе научной дисциплины...

— Что вы хотите сказать?

— Хочу сказать, что для восстановления порядка совершенно необходимо опровержение.

«Софершенно необфодимо» г-н Лармина повторил два-три раза. Потом добавил:

— Все, что нужно, я подготовил.

Лоран резко остановился и возразил решительно:

— Опровержение, которое вы намерены написать от своего имени?

Господин Лармина благословляющим движением поднял руку и вкрадчиво проговорил:

— Простите! От вашего имени, господин Паскье. Чтобы такая заметка произвела надлежащее действие, она должна исходить не от кого другого, как только от вас.

— Вы рассчитываете, что я вдруг всенародно отрекусь от своего мнения? — прогремел Лоран, задыхаясь от злости.

— В столь нелепое положение поставил вас, друг мой, не я.

— И вы рассчитываете, что я отрекусь от своего мнения и, в довершение позора, подпишу текст, автором которого я не являюсь?

— Такие вещи случаются, — вздохнул г-н Лармина. — Вы же сами сейчас разъяснили мне, что под вашим именем в газете напечатаны подзаголовки, написанные не вами. Значит, в этом нет ничего особенного.

Лоран сделал несколько шагов вперед. Сжав кулаки, взъерошенный, с пылающим лицом, он так наступал на старика, что тот попятился и отошел за письменный стол.

— Вы подстрекаете, — опять заговорил он, — вы подстрекаете своих сотрудников к неповиновению. Сегодня утром — это прямо-таки невероятно — ко мне явились двое ваших препараторов...

Лоран вдруг успокоился; он поднял руку, как бы кидая что-то через плечо.

— Не рассчитывайте на меня, чтобы опровергнуть статью, которую весь научный мир безоговорочно одобряет.

Господин Лармина проглотил слюну, обнаружив под бородой огромный и тотчас же исчезнувший кадык.

— Ну, господин Паскье, это мы еще посмотрим, — сказал он, берясь за дверную ручку.

Оставшись один, Лоран прежде всего снял халат и расстегнул рубашку. Потом он подставил голову под струю холодной воды и долго стоял так, чтобы развеять последние остатки ярости. В конце концов ему захотелось смеяться и кричать. Положение, по крайней мере, прояснялось. Раз приходится драться — он будет драться. И не с нелепым и неуловимым Биро, а со старым ядовитым хрычом Лармина. Какой вред, в конечном счете, может нанести ему Лармина? Четыре года тому назад Лоран прошел по конкурсу. Он вполне убежден, что защищает правое дело. Его учителя, коллеги, друзья, ученики — все будут на его стороне, если конфликт обострится. Размышляя так, молодой человек обрел успокоение, граничившее с блаженством. Весь день он работал с увлечением и пользой. Временами в воображении его возникало окаменевшее лицо матери, и он решил сегодня же навестить ее и пообедать с ней. Он слишком долго страдал от причуд доктора. Как ни тревожна была последняя скандальная выходка отца, Лоран твердо решил в дальнейшем не принимать к сердцу его фокусы. Ему вспомнились рассуждения насчет искупительной психологии русских писателей, которые он недавно развивал в переписке, и он весело, беззлобно побранил самого себя. Потом он незаметно погрузился в радость труда.

Когда он входил в маленькую квартирку на бульваре Пастера, было еще светло. Г-жа Паскье сидела, как и накануне, одна посреди комнаты. Две глубокие морщины легли на ее лоб, еще недавно неизменно ровный, неизменно гладкий — даже в дни тяжелых невзгод.

— Я пришел к тебе пообедать, — сказал Лоран.

Госпожа Паскье встала, двигаясь как автомат, разжала губы.

— Обедать будем вдвоем, — сказала она безжизненным голосом, — отец в отъезде.

Лоран не решился развивать эту тему с помощью каких-либо выдумок.

За обедом, который продолжался недолго, г-жа Паскье вдруг сказала:

— Я не знала, что ты придешь... а то мы заказали бы твой любимый миндальный торт.

Лоран улыбнулся. Как-то давно он похвалил миндальный торт. После этого г-жа Паскье всякий раз, как приходил Лоран, подавала такой торт. Молодому человеку в конце концов надоело это угощение, но он не смел высказаться и покорно съедал большой кусок, который клали ему на тарелку.

Госпожа Паскье опять замолчала. Лоран, продолжая есть, смотрел на ее изможденное, грустное лицо и думал: «Я даже не могу поговорить с ней об ее горе. Мы живем во лжи, как всегда, как всюду. Она боится, что, если мы заговорим о случившемся, я стану осуждать отца. Однако она, конечно, знает, что я кое-что знаю и даже что знаю, что она знает об этом».

Немного погодя, устав от тягостной немой сцены, молодой человек подумал еще: «Прежде она сама, без единого слова с моей стороны, без единого жеста почувствовала бы, что сейчас у меня неприятности. Она не могла бы понять их значительность, но они все же огорчили бы ее. Она положила бы руку мне на лоб; некогда я бывал недоволен этим, и все же это оберегало меня от мрачных мыслей. Теперь она занята только своим горем. Отец совершил наконец нечто трудное, казавшееся совсем невозможным: он так измучил эту несчастную старую женщину, что в ее исстрадавшемся сердце ослабли, угасли даже материнские чувства. Нет, нет, не надо преувеличивать. Если бы она видела, как мне тяжело... Однако прежде ей не надо было видеть, достаточно было вздоха, беглого взгляда, мысли».

Обед кончился, со стола убрали. Лоран не мог далее выносить эту атмосферу молчания и безысходности; он поцеловал мать, пообещал в скором времени опять навестить ее и, сославшись на работу, поспешил уйти. На лестнице он встретился с братом Фердинаном.

—Я тебя разыскивал, — сказал тот . — Я провожу тебя, надо о многом поговорить. Потом вернусь на минутку к маме. Только на минуту: мы еще не обедали, Клер, наверно, уже беспокоится.

Смеркалось. Фердинан отер лоб и сокрушенно вздохнул.

— Что за чудовищная выходка! — проговорил он, качая головой. — Да тебе еще не все известно.

С годами Фердинан становился «страшным сплетником», как любила говорить Сюзанна. Лоран принял вид недоступный, сдержанный, с каким он всегда говорил с братьями.

— Что же осталось неизвестным?

Фердинан напыжился, желая показать, что располагает важными новостями:

— Я виделся с Пола Лескюр.

— Пола Лескюр?

— Да, с нашей кузиной. Ты, Лоран, вечно витаешь в облаках. Но Пола Лескюр все еще существует. Она все еще папина любовница. История длится со времен Кре-тейля, другими словами — четырнадцать лет. Теперь ее не узнать. Тогда она была худенькой. Теперь это особа дородная, солидная, с почтенными манерами.

— Ну и что же?

— Она приезжала к нам домой. Ты не представляешь себе, как она рыдала! Папа прислал ей открытку, и она, кажется, осталась совсем без денег. Но это еще не все...

— Еще не все?

Фердинан вдруг возликовал. Он посмотрел на Лорана с жалостью, потом заговорил в духе Жозефа, которому охотно подражал, особенно при патетических обстоятельствах:

— Нет, не все. Ты — мечтатель, ты, как все ученые, ничего не замечаешь.

— Ну, довольно! — сказал Лоран в бешенстве. — Говори, что намереваешься сказать.

— Так вот. Я виделся с Марией Пюек.

— Объяснись, пожалуйста. Что это за Мария Пюек?

— Это другая папина любовница. Помнишь, прачка, которая на них стирала, когда они жили в предместье Сент-Антуан?

Лоран топнул ногой. — Что за комедия? Мария Пюек все еще фигурирует со времен Сент-Антуана?

— Но ты же знаешь, что они никак не могут с ним расстаться, и он тащит за собою целую вереницу. Мария Пюек приезжала ко мне и тоже рыдала. Что же нам теперь делать? Надо принять какое-то решение.

Лоран ледяным взором посмотрел брату в лицо.

— Да, — твердил Фердинан. — Мария Пюек сейчас тоже не получает от него никаких известий и тоже без денег. Папа беспощаден.

— Очень сожалею, — проговорил Л оран, — но мамино горе исчерпывает всю мою способность сострадать.

— Ты все тот ж е , — сказал Фердинан, мелодраматически вздохнув. — Говоришь о возвышенных чувствах, а сердце у тебя черствое.

— Ах, с ума сойти от всего этого можно! — тихо проворчал Лоран. — Папа бежит в Алжир, оставив после себя чудовищную неразбериху. Бежит опрометью с особой, которую нам приходится отметить номером четвертым. Так вот, дорогой мой Фердинан, должен признаться тебе, что я ни в коем случае не желаю ничего слышать ни о Пола Лескюр, ни о Марии Пюек, ни о пол-дюжине других, которые могут объявиться.

— А я считаю, — возразил Фердинан сокрушенно, — что в некотором смысле отчасти и мы ответственны. Надо считаться с узами.

Лоран пожал плечами. Негодование снова душило его.

— О своих волнующих встречах поведай-ка ты лучше Жозефу.

Фердинан замер на месте. Он понял, что история его дала осечку, и был этим крайне огорчен.

Лоран порывисто взял его за руку.

— Тебе не знаком остров Сен-Панкрас? — спросил о н . — Не знаком? Вот и мне тоже не знаком. Но это пустынный остров в антарктическом океане или где-то в тех местах. Мне хотелось бы поселиться там в одиночестве, жить там и там умереть в полном одиночестве! До свидания, малыш Фердинан!

«Вот так-то оно и есть! — думал немного погодя Лоран, шагая по улице Ренн . — Вот она, жизнь! Изумительная химия миллионов клеток, тончайшие воздействия, приводящие в движение чудесные силы, которые мы в конце концов познаем после многих веков труда, все тайны, которые время от времени открываются в свете наших микроскопов, — вся эта феерия действует, поддерживается от начала мира и постоянно возобновляется только для того, чтобы в конечном итоге прийти к подлой тупости Лармина или к слезливой, сентиментальной глупости моего бедного Фердинана. Да, поскорее — на необитаемый остров! Ну, полно! Я, кажется, иду не туда, куда следует. Куда я девал носовой платок? Я, кажется, потерял ключи. Я уже сам не понимаю, что делаю. Они в конце концов превратят меня в идиота. Поскорее — на необитаемый остров!»

Лоран прошел еще несколько шагов, потом сказал, беседуя сам с собою: «Два дня нет писем, нет даже записочки... Вероятно, работа совсем замучила ее. Да, необитаемый остров... Но предварительно следует поговорить с ней об этом вожделенном необитаемом острове. Надо объяснить ей также, что меня возмущает, что мучит меня».

Загрузка...