Глава VIII

Второе письмо к Жюстену Вейлю. Слово о психологии искупления в русском духе. Дело, принимающее досадный оборот. Политика и вакцина. О безличных формах глагола. Малый желает трудиться. Беглый портрет Вюйома. Помощники ученых. Эжену Року известно все. Редакция боевого листка. Лирические излияния скрытного человека.


Дорогой Жюстен, не приписывай мне того, чего я не говорил. Произведения русских романистов показались мне волнующими потому, что они меня взволновали, — простосердечно исповедуюсь в этом. Они все же не превратили меня в полного идиота. Мысль, что люди иной раз могут выйти из состояния, которое кажется для них естественным, что они могут внезапно совершить с блеском неожиданные поступки, например, отказаться от преступления, пасть на колени, бия себя в грудь, — такая идея кажется мне не только прекрасной, но, кроме того, умиротворяющей и ободряющей. Если подобного рода перевороты могут совершаться в душе одного человека, то, быть может, люди в конце концов устанут от своих недостатков, от своих пороков. Совершая без конца все те же преступления, те же гадости, они должны смертельно заскучать. Признаться ли? Если я когда-либо сделаю нечто хорошее, так сделаю это только ради забавы, в виде развлечения, чтобы отдохнуть от дурных мыслей, которые обычно одолевают меня. Сам видишь: то, что я предлагал тебе в предыдущем письме, это смягченный, латинизированный вариант русской психологии искупления. Будь уверен, я никогда не пренебрегаю критическим началом. Мне следовало бы даже добавить, что я пренебрегаю им недостаточно. Что же касается примеров, на которые я решился обратить твое внимание, то я не могу не задумываться над ними. Я писал тебе, что отец, от характера которого я так долго страдал, который терзал меня своими причудами, вспышками гнева, безрассудством, теперь понемногу становится рассудительнее, обходительнее, становится даже очаровательным — именно очаровательным, другого слова не подберу. Жозеф тоже беспрестанно удивляет меня. Он одолжил папе двенадцать тысяч франков на новое предприятие, о котором я расскажу тебе, когда ты будешь в Париже. Жозеф мне сказал: «Я дал двенадцать тысяч франков...» Не надо заблуждаться насчет смысла этих слов: речь идет всего лишь о займе. Жозеф взял с папы расписку. Жозеф никогда ничего не сделает без расписки, без документа, без договора. Как бы то ни было — заем ли это или дар — Жозеф расстался со значительной суммой. Он раскошелился. Даже если он сделал это только ради развлечения, в паскалевом смысле слова, то и тогда это поступок не менее сногсшибательный. К тому же Жозеф не хочет разглашать этот акт, — подобная скромность, как и все остальное, представляется мне прямо-таки чудом. Жозеф просил меня никому не говорить об этой истории, в частности, ни маме, ни Сесили, ни Фердина-ну, которые в конце концов, конечно, всё узнают. Как видишь, мы все-таки еще далеки от публичной исповеди и торжественного покаяния.

Я говорю тебе о Жозефе и об отце потому, что ты по-дружески справляешься о них, но должен признаться, что я вспоминаю их отнюдь не каждый день. Дело Биро принимает весьма досадный оборот, оно начинает занимать в моих мыслях поистине непомерное место. Биро — это тот лаборант, по поводу которого ты, дорогой Жюстен, написал мне несколько глупостей. Биро, поверь мне, не что иное, как ничтожный, несносный человечек, каких встречаешь на каждом шагу; но он превратился в «явление Биро», дальнейшее развитие которого представляется мне совершенно непонятным и чрезвычайно огорчительным.

Я терпел это жалкое создание в своей лаборатории целый месяц и, поверь, не забывал твоих евангельских советов. Я проявил незаурядное терпение. Человечек этот болтлив, бестактен, почти нахален, — что ж, я не обращал на это внимания. Он воровал у меня животных — морских свинок и особенно кроликов. Я все терпел. Положение окончательно омрачилось, когда я понял, что этот негодный помощник не только не знает дела, но к тому же еще и путаник, недотепа, невежда, хвастун. Мне пришлось уничтожить заготовки, на которые я положил много труда и которых ждали наши иностранные заказчики. Тогда я на свою ответственность выгнал этого малого вон и в тот же день имел объяснение с Лармина.

Для психолога вроде тебя Лармина стал бы превосходным объектом изучения. Признаюсь, я не вполне понимаю его. Субъект этот с надменной властностью руководит Национальным институтом биологии, представляющим собою весьма крупное учреждение. Он требует, чтобы все шло по струнке, и это я, в общем, понимаю. Он все время напоминает нам о нашей ответственности, и тут он опять-таки прав. Он вбил себе в голову навязать мне совершенно негодного сотрудника. Когда я этого шалопая выгнал, Лармина попросил меня взять его обратно — я отказался. Кончилось тем, что он назначил Биро в лабораторию сывороток и осмелился толковать мне, чтобы объяснить свою настойчивость, о каком-то министре, министре, который... Какое отношение имеет политика, мерзкая политика, к нашими вакцинам и сывороткам? Какое отношение имеет политика к нашим чисто научным, человеческим спорам? Право же, если политика будет вмешиваться во все наши дела и во все наши мысли, это явится признаком того, что Франция не на шутку больна. Я человек дисциплинированный. К Лармина у меня не было никакого нежного чувства, я уважал его как начальника. А теперь я его презираю и презираю даже свою работу, которую так люблю; теперь она кажется мне как бы оскверненной, не столь прекрасной, не столь чистой.

Между Лармина и мной произошло бурное объяснение из-за назначения Биро в лабораторию сывороток, и я твердо заявил старику, что готов терпеть Биро, но не дам ему никакой работы, буду держать его в стороне, так что он станет всего лишь паразитом. Директор, казалось, был удовлетворен такой развязкой, и мы расстались, обменявшись миролюбивыми словами, — во всяком случае, ему хотелось, чтобы их приняли за таковые, но от них отвратительно несло подлой сделкой.

В общем, Биро почти ничем не занимался во время своего пребывания в моей личной лаборатории. Раз говорят, что я обязан терпеть его присутствие, мне проще всего было напрямик освободить его от каких-либо обязанностей. Я осведомил об этом означенного Биро. Сначала он расхохотался, затем пожал плечами, потом, вздыхая, произнес несколько наставительных и грустных фраз. Из последних перемен в риторике Биро особенно следует отметить склонность к употреблению безличных глаголов, а самое любопытное то, что он пользуется ими, говоря и о себе, и обо мне. Он мне сказал:

— Значит, теперь уже утратили доверие. Француз не доверяет французу. Как ни верти, это весьма прискорбно. А ведь делали все возможное, чтобы добросовестно выполнять свои обязанности.

Тут Биро пустился в рассуждения о долге и о почетности труда. Но я сбежал.

Недели полторы я надеялся, что такое положение сохранится и в дальнейшем. Приближается лето, погода стоит прекрасная, очень теплая. Биро сидел у входа в здание. Он курил трубку и читал газету. Когда я проходил мимо него, он вставал, шурша бумагой, потом взирал на меня с какой-то непередаваемой улыбкой — и насмешливой и скотской. Его большие выпученные глаза наполнялись какой-то мутной влагой, которую люди чувствительные могли бы принять за слезы, — но они ошиблись бы. Он говорил мне: «Здравствуйте, дорогой мосье». Я отвечал односложно, кивком, и, не скрою от тебя, меня охватывало какое-то беспокойство: уж не ошибаюсь ли я? Но нет, нет! Мы не можем, не должны терпеть возле себя недостойных сотрудников, даже если им «покрофительстфует» министр.

«В моей личной лаборатории Биро ловко воровал кроликов, а в лаборатории сывороток не украдет же он лошадь», — думал я. Но это, конечно, слабое утешение.

Последние дни положение омрачилось. Как-то утром Биро явился ко мне. Он был в рабочей одежде, то есть в ночных туфлях и синем фартуке. Он сказал, шевеля ушами, как животное (у него это получается отлично):

— Дорогой мосье, так длиться не может.

Я удивленно смотрел на него, а он продолжал, не без вздохов, стонов и откашливаний:

— Меня хотят довести до отчаяния. Это унижение, это позор, дорогой мосье. Так продолжаться не может. Впервые недовольны услугами Биро.

И вдруг, отказываясь от безличных форм глагола, он заявляет:

— Я хочу трудиться, как все. Я хочу зарабатывать хлеб, как все, своим трудом.

Ты слушай меня внимательно, вникай в мои слова, и ты увидишь, что вереница этих мельчайших событий развертывается вполне логично. Прохвост этот, когда был в моей лаборатории, не хотел ничего делать. Я был вынужден оставить его при себе, но решительно и начисто освободил его от работы. А теперь он, видишь ли, желает работать.

Ни слова не сказав, я отворил дверь, и г-н Биро, ворча, удалился. В последующие дни г-н Биро стал суетиться. При лаборатории сывороток имеется большое подсобное помещение, связанное с конюшней крытым переходом. Г-н Биро носился по лаборатории, подходил ко всем приборам, передвигал сосуды, навязывал свои услуги препараторам, которые не знали, как от них отказаться; они два-три раза со смущенным видом говорили мне об этом, ибо они заняты чрезвычайно тонкой работой, требующей большой сосредоточенности.

Комедия эта принимала уже совсем нелепый характер, и я снова отправился к г-ну Лармина. Он меня не принял. Я послал ему служебную записку, он мне не ответил. Я до сих пор ничего не говорил об этой истории своим коллегам, чтобы — в случае если меня избавят от Биро и передадут его кому-нибудь другому — не подумали, что я участник этого мерзкого подарка. Итак, я ничего не говорил в Институте, зато подробно рассказал всю эту невероятную историю Вюйому, который часто навещает меня и советами которого я дорожу. Ты немного знаком с Вюйомом: он значительно старше меня; мы с ним на «ты» еще со времен Сорбонны. Он уже поседел, у него высокая, гибкая фигура и мелодичный голос; на вид он очень обходительный, но он человек твердых убеждений. Краешки век у него красноватые из-за хронического блефарита, и это придает его взгляду нечто растроганное, взволнованное. Но он человек весьма рассудительный, и я ему вполне доверяю.

Я подробно поведал ему нелепую историю с Биро и мои переговоры с директором. Вюйом сказал:

— Люди вроде Лармина смертельно боятся политиков, так как они их рабы; но есть другая сила, которой они боятся не меньше.

— Что это за сила?

— Печать.

— Но не могу же я обратиться к печати из-за дрязги с негодным сотрудником, — воскликнул я.

— Почему не можешь? — ответил Вюйом, покачивая головой. — В плане научном все серьезно и должно рассматриваться серьезно. Недопустимо, чтобы такая работа, как твоя, страдала от того, что Лармина связан с более или менее продажными, более или менее властолюбивыми политиканами.

— Допустим. Но у меня нет ни одного знакомого среди парижских журналистов.

— Это ничего, — ответил Вюйом. — Ты поразмысли над этим. Но, если надумаешь написать статью, не надо отдавать ее в профессиональные журналы, в научные или медицинские органы, — это не вызовет отклика. Надо обратиться и привести в действие общественное мнение.

— Но не могу же я критиковать своего директора в обывательской газете.

— Согласен. Но ты вполне можешь написать очерк о материальных и моральных условиях, необходимых для научных исследований, о роли наших младших сотрудников и, в частности, о тех, кто помогает ученым при изготовлении лекарств. Черт возьми! Ведь это великолепная тема... И твой Старик сдрейфит.

Признаюсь, я очень растерялся, не знал, что ответить. Вюйом продолжал рассуждать, и я чувствовал, что у меня возникает множество мыслей. Спору нет, пресса — могучая сила, к которой можно обратиться для защиты правого дела, и ты не станешь отрицать этого, — ты, главный редактор газетки, которая собирается ни больше ни меньше, как пробудить Запад от спячки. Пока в голове у меня вертелись все эти мысли, Вюйом говорил:

— Если ты решишь обратиться к общественному мнению, а это вполне правильно, советую тебе избежать интервью, а самому написать очерк и тщательно взвесить все выражения.

— Где же его напечатать? Ведь очень трудно поместить статью в большой газете.

— Вовсе нет! Это сделать нетрудно, если есть что сказать, есть нечто интересное и если притом есть знакомство.

Я все еще колебался, а Вюйом продолжал:

— У меня есть знакомый, один из главных редакторов «Натиска». Это не такая уж крупная газета, зато это орган боевой, смело высказывающий свои суждения.

Тут Вюйом встал, собираясь уйти. Пожимая ему руку, я опять сказал:

— Все-таки странно прибегать к прессе только потому, что какой-то проклятый Биро портит мне препараты и что мне никак не удается от него избавиться.

— Что ты! — воскликнул Вюйом . — К прессе часто обращаются по гораздо менее важным поводам. Не надо относиться к ней с излишним уважением. Она творит немало зла. Тем разумнее дать ей возможность изредка сделать и доброе дело. Подумай.

Я отпустил Вюйома и сначала решил, что проект этот из числа тех, что выдвигаются в беспорядочной беседе и отнюдь не достойны осуществиться в действительности. Но после его ухода я весь день ловил себя на том, что в уме слагаю фразу за фразой — почти невольно. Я понял, что даже если я статью не напечатаю, она поможет мне избавиться от гнета, понудит меня точно сформулировать мои мысли по весьма важному вопросу о мелких, незаметных работниках науки. Я так увлекся, так загорелся, что написал статью за один прием, — взялся за нее часов в девять, а к полуночи она уже была готова. Я не литератор, и обычно составление даже самого простого доклада дается мне с трудом, зато статья, о которой идет речь, вылилась у меня за один присест, так же как и название пришло в голову сразу: Помощники ученых. Как жаль, дорогой Жюстен, что тебя не было возле меня. Ты избавил бы меня от сомнений, ибо, уже написав статью, я целых два дня держал ее в портфеле, не осмеливаясь принять какое-либо решение.

Тем временем у меня побывал Рок. Впрочем, он заходит чуть ли не каждый день. Какой странный тип! Мне почти никогда не удается уловить ход его мыслей, причины его поступков. Я знаком с ним пятнадцать лет. Мне он представляется весьма загадочным и — как бы сказать — совсем меня не интересует. Он не является представителем чего-то. Он в своем роде уникален. Мне он немного досаждает.

Рок мне сказал после всевозможных околичностей:

— Говорят, Паскье, ты человек своенравный и вносишь в Институт дух недисциплинированности.

Такие разговоры меня огорчают. Я даже не могу разобраться, дружеское ли это предупреждение или злонамеренная инсинуация. Поэтому я ему ничего не ответил. Немного погодя Рок продолжал:

— Мне сказали, будто ты собираешься что-то написать в газетах о жизни лабораторий.

— Кто это тебе сказал? Вюйом?

— Нет, я с Вюйомом не виделся.

— Кто же тогда?

— Я уж не помню. Да это неважно.

Что же подумать? Неужели я сам проговорился? Быть может. Иной раз мы уверены, что ничего не говорили о чем-то, что беспокоит нас, а на самом деле проговариваемся — почти не сознавая этого, почти невольно... А Рок уж принялся разглагольствовать:

— Будь осмотрительнее, Паскье. Ты занимаешь чересчур хорошее положение, чтобы действовать опрометчиво и рисковать.

Я не знал, что и думать. Совет придерживаться благоразумия никак нельзя считать коварным.

Дорогой Жюстен, все это время тебя мне очень недостает. Мне кажется, что твое мнение было бы для меня чрезвычайно ценным, тем более что ты хорошо знаком со средой газетчиков.

Короче говоря, я статью отнес. Мне во что бы то ни стало надо было освободиться от этого бремени. Как только статья появится, я тебе ее пришлю. Ты, пожалуй, найдешь, что она плохо написана; знай, однако, я все выражения тщательно взвесил.

У «Натиска» много читателей; по крайней мере, так утверждает Вюйом, и действительно, в автобусах, в метро мне попадается множество людей с этой газетой в руках. Отправляясь в редакцию, я ожидал увидеть роскошное здание, слуг в ливреях с золотыми пуговицами, как у моего брата Жозефа. И что же? Оказалось все не так. Мне пришлось взобраться на четвертый этаж старого дома на улице Монмартр. На лестнице воняло кошками. В приемной сидели странные личности, человек десять; вид у них был смущенный, они зевали, ковыряли пальцем в носу и, рассеянно просматривая последний номер газетки, искоса поглядывали друг на друга.

Я вручил письмо, данное мне Вюйомом. Принял меня человечек лет двадцати пяти. Курчавый, с моноклем, важный на вид. Он взял у меня статью и продержал меня минуты три. Молниеносно проглядев статью, он затем, улыбаясь, стал подталкивать меня к двери: «Вот именно это нам и требуется! Превосходно! Поздравляю!»

Уже три дня я покупаю «Натиск». Статья еще не появилась. У меня имеется копия, которую я время от времени перечитываю, чтобы убедиться, что в ней нет ничего неуместного, дурного или хотя бы несправедливого.

Теперь собственная моя работа в лаборатории не так страдает от этих дрязг. Хотя временами я сам не понимаю, что делаю, иногда думаю о Лармина с чудовищной ненавистью. Умственная работа страшно зависит от внешних обстоятельств: достаточно малейшей ссоры, неприятности, головной боли, прострела, фурункула — и все повисает в воздухе.

«Терпение! Терпение!» — как постоянно твердит одна особа... та девушка, о которой я тебе уже писал. Ты знаешь, Жюстен, что в сердечных делах я очень скрытен — даже с тобой. И все-таки не могу не сказать тебе, до чего эта девушка мне нравится, как я дорожу ею. Кажется, впервые в жизни мне захотелось оберегать кого-то, ради кого-то трудиться, ради кого-то страдать, добиваться славы. Она невероятно кроткая и вместе с тем решительная, непреклонная и мудрая, как шекспировские героини. Я старше ее на девять лет, а возле нее я чувствую себя глупым, неловким мальчишкой.

Мне хотелось бы согреть ее, когда холодно, укрыть ее плечи теплой накидкой, взять ее руки в свои, носить ради нее тяжести, призывать солнце, когда идет дождь, останавливать ветер, когда он дует, устранить с ее дороги все, что может ей помешать, не понравиться, оскорбить ее.

Довольно! Не прими эти слова за припадок чувствительности. Я вполне владею собою, а сейчас мне даже очень грустно и тревожно.

Твои верный Лоран П.

8 июня 1914 г.

Загрузка...