Глава I

Отражение в водоеме. Лоран Паскье таким, какой он был в году 1914-м. Вариации на темы «уже» и «еще только». Относительная ценность времени. Возвышение семьи Паскье. Размышления холостяка.Век и мгновение


Между кирпичной конюшней, откуда с утра до ночи слышится, как лошади топчут подстилки и жуют корм, между шумной конюшней с лошадьми-донорами и строгим зданием, где расположены лаборатории, разбит простенький садик — пространство, сверкающее небесным светом и нежной зеленью.

Озабоченный, спешащий человек, снующий от одной двери к другой с папками под мышкой, неизменно останавливается на этой узкой полоске земли, чтобы повременить, помечтать, передохнуть.

Спешащий не так уж спешит, чтобы не задержаться на минутку и не поставить ногу на край водоема, где плавают два золотистых карпа среди беспорядочно несущихся облаков. Озабоченный не столь уж озабочен, чтобы не улыбнуться, вдруг увидев около рыб, среди бликов и блесток, некий зыбкий образ, — словом, самого себя.

Апрельский ветер так порывист, и облака мчатся с такой быстротой, что солнце то и дело вспыхивает и гаснет, словно огонек на маяке. В зависимости от игры облаков городской пейзаж, раскрывающийся перед мечтателем, становится то сумрачным, то лучезарным.

Человек в белом халате старается поймать свое отражение в покрытой рябью воде. Это не самолюбование Нарцисса. Это не восторг, не безразличие. Разве такое лицо он выбрал бы себе, если бы ему был предоставлен выбор? Ему хотелось бы лицо продолговатое, бледное, худощавое, почти аскетическое, а вовсе не такое вот — мясистое, с квадратным подбородком, с коротким толстым носом, вовсе не такие полные щеки, на которых бритва каждое утро обнажает глубокие оспины. Ему хотелось бы, чтобы глаза у него были темные, как ночь, и бархатистые, вроде тех, что у его друга Жюстена, а ему судьба судила глаза голубые — цвета вероники, как у всех его родственников с отцовской стороны. Руки у него тонкие и даже изящные. Они не вяжутся с его общим несколько грузным обликом. Это руки интеллигента, руки, выражающие мысль даже скорее, чем черты лица, руки с белой, нежной кожей. Некогда он мечтал о том, чтобы в нем слились воедино атлет и ученый, чтобы у него было могучее тело и одухотворенное лицо. Оказывается, что в конечном итоге даже с самого начала человеку не остается ничего другого, как принять то, что ему предложено. Он уже давно согласился с необходимостью посвятить себя умственному труду, но до сих пор сожалеет, что ему еще неведомы радости чисто физических ощущений, героические решения потребностей плоти.

Несколько недель тому назад он вступил в тридцать четвертый год жизни: значит, он молодой человек. Но, он знает, что уже восемь лет, как в его костяке закончился последний этап формирования. Уже восемь лет, как рост его стал таким, каким ему предстояло стать. Метр шестьдесят девять сантиметров: не бог весть что. Уже восемь лет, как он субъект, достигший полного развития — как сказали бы физиологи. И уже седина (о, еще совсем незначительная, но все же заметная) вкрапливается в его густые волосы. Уже во рту у него при малейшей улыбке сверкают искорки золота. В организме его кое-где уже таятся изношенные клетки, которые никак не возродишь. Прошлой зимой у него из-за ячменя выпали ресницы — и выпали навсегда! На лице появилось много глубоких морщинок, которые уже никогда не сотрутся, много шрамов и бугорков — неизгладимых следов сражений, трудов и дней.

Тридцать три года! Каким он себя чувствует молодым! А ведь машина уже не новая! Уже тридцать три года! Как будто только вчера он, в черном переднике, в носках, сползавших с тощих ног, с леденцом, оттопырившим щеку, бегал на почту за маркой в два су, которая на обратном пути то и дело прилипала к его пальцам.

Тридцать три года! Возможно ли? Да, вполне возможно. Больше того — так оно и есть. Но это не «уже тридцать три года», с которыми должен считаться мечтатель в белом халате, а это — «еще только тридцать три». Ослепительная разница! Через двадцать лет, — да, через двадцать, — ему будет всего лишь пятьдесят три, что следует считать вершиной прекрасной трудовой жизни. Даже через сорок лет, если доживет, он будет не намного старше, чем его учителя Дастр или Рише, сверкающим умом которых восторгается весь мир.

Ему еще остается возделать огромное поле жизни. Но что же все-таки означает та перемена в ритме, которая вот уже лет пять путает все его расчеты? Похоже на то, что годы начинают сменяться быстрее прежнего. Говорят, что для стариков время представляет собою совсем иную ценность, чем для подростков. Тридцать три года! Это не обязательно середина пути. Дни стоят еще долгие, зато годы начинают кружиться в неистовом вальсе и один за другим исчезать в темной бездне. Прошло уже больше года, как у Сесили умер ребенок, больше двух лет, как Лоран защитил две свои докторские диссертации — теоретическую и практическую. По меньшей мере пять лет минуло с тех пор, как мрачный Жан-Поль Сенак нашел себе убежище в смерти. Пять лет, как профессора Шальгрена поразил паралич. «Не навестить ли его, хоть он далек от жизни и безразличен как труп?» Уже давно, давно дружественные связи, возникшие в «Уединении», потускнели и распались.

Несмотря на страшную сутолоку событий и людей, кое-что или, лучше сказать, кое-кто продолжает расти и развиваться. Все те несчастные, которые около 1890 года надеялись, что какое-то воображаемое наследство поможет им выйти из мрака, — все они долго карабкались, взбираясь по склонам бесплодной горы. Но клан Паскье, мечтая подняться к свету, рассчитывал не на это наследство, не на эту ненадежную помощь, не на ту горсточку денег, которая все равно сразу же будет растрачена, растащена хищниками и паразитами. Клану Паскье слышался какой-то тайный зов, вроде того, который подсказывает растению, что пришла пора цвести и плодоносить; то было таинственное веление, подобное тому, какое дается птенчику, что наконец настал час пробить скорлупу и раскрыть глаза. Кто же мог подать знак из глубин судьбы этой семье садовников, сельских тружеников, крестьян? Она несколько веков трудилась в народной гуще, и вот она высвобождается, вот мало-помалу выделяется и готовится проявить себя в полной мере. Ибо так Франция беспрестанно обращается к глубинным недрам, черпая в них новые питательные начала. Еще одно усилие, еще одно поколение, и на древе Паскье, быть может, распустятся чудесные цветы. Полноте, к чему столь нелепые надежды? Что еще требовать от ветви, давшей Сесиль, музыкантшу?

Лоб Лорана Паскье, лоб выпуклый, чистый, покрывается морщинами. Его тревожит мысль — неужели он окажется последним в роду? Он до сих пор еще не обзавелся семьей. Он и любит одиночество, и страшится его. У него уже выработались привычки и почти что предрассудки заядлого холостяка. Неужели жизненные соки, текущие из глубины веков, иссякнут на нем?

Молодой человек пожимает плечами. Он размышляет: «Я люблю жизнь, даже когда она ранит меня, даже когда приводит в отчаяние. Что может увлечь меня в сторону от избранного мною пути? Все мои устремления определились, все они совершенно ясны. Я занят любимой работой. Все говорят, что я выполняю ее честно. Если я не вполне счастлив, так зависит это только от меня самого. Я даже не вправе жаловаться кому бы то ни было».

Молодой человек в белом халате резким движением откинулся назад. Как смел полет мысли! Эти медлительные раздумья длились не более полминуты. Облако, плывшее на всех парусах навстречу солнцу, еще не достигло его. Сонная пчела, собирающая нектар с тюльпанов, еще не успела выбраться из первого цветка. Пузырек воздуха, поднимавшийся со дна водоема, еще не успел лопнуть, выйдя на поверхность... Лоран Паскье быстро проводит по нахмуренному лбу белой рукой, рукой ученого, которою он хотел бы гордиться, в то время как на самом деле скорее стыдится ее. Потом он направляется дальше.

Действительно ли он останавливался у водоема? Утверждать это могли бы только терпеливые хрупкие насекомые, для которых секунда человеческого времени — нескончаемый век истории. Считать так могут лишь крохотные неведомые создания, коим молния наших гроз представляется нескончаемым днем.

Загрузка...