ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Молоко

Он сказал мне примерно так. Моя настоящая мать умерла, когда мне исполнился год, через день после того, как у нее отобрали меня.

Моего отца послало в Кумрегунью какое-то начальство, заявившее, что полукровки должны воспитываться белыми. И сцена там вышла такая, что он только смотрит на меня, хмурясь, когда я спрашиваю об этом. В общем, какая-то душераздирающая сцена, когда ребенка силой отняли у женщины и вручили отцу, не спрашивая, умеет ли он воспитывать детей или хочет ли он этого. Сцена, о которой до сих пор шепчутся мои дядюшки и тетушки.

Короче, меня у нее отобрали, не позволив ей воспитывать меня по-своему, обреченно и бездарно. Не по-белому. Привезли меня в город на коленях у няньки, которая всю дорогу от Кумрегуньи до Джефферсона наставляла отца насчет четырех видов продуктов, абсолютно необходимых для растущего младенца. Готовые завтраки, каши, овощи… и плоть Христова.

На рассвете следующего дня моя мать вышла из-за гигантского эвкалипта, растущего у ворот миссии Кумрегунья, прямо под колеса серебряной молочной цистерны Дукетса, когда та везла свои десять тысяч галлонов еще теплого парного молока с первой фермы Дукетса в Джефферсон.

Грузовик… Штуковина из тех, которыми зарабатывал на жизнь мой отец. Несущаяся очертя голову в город… в котором мы теперь жили оба. Полная молока… детской пищи. Если моя мать сознательно сплела все эти мелкие, полные иронии детали в эти несколько шагов из-за дерева, смерть ее была стихотворением, а сама она — поэтом, равным по мастерству… ну, не знаю кому… кому-нибудь из бессмертных, давно забытых поэтов.

А может, эта молочная цистерна просто была единственной неодолимой силой, пролетавшей мимо Кумрегуньи строго по графику. Была чем-то, что служило у них там чем-то вроде золотого стандарта. Десять тысяч галлонов на скорости шестьдесят миль в час, ровно в пять пятнадцать несущаяся к белым детям Джефферсона и других, более далеких мест. Включая и меня — в то самое первое для меня в этом качестве утро.

Молочной цистерне пришлось подождать несколько часов, пока Найджел Паркер, тамошний младший сержант, ответственный за всех отчаявшихся и почти съехавший уже с катушек из-за притязаний этих черных и смуты у этих черных, замеряет тормозной путь, и корябает в своем полицейском блокноте свои расчеты скорости и расстояния, и время от времени косится на эвкалипт, из-за которого она вышла, и качает головой, и его ручка зависает над блокнотом в попытках записать что-то поважнее расчетов скорости и тормозного пути. Но пишет только цифры и ничего насчет мотивов.

Черные обитатели миссии собираются по ту сторону ограды и молча смотрят на него. Редкие белые фермеры и дорожные рабочие тоже поворачивают свои пикапы и подгоняют их поближе посмотреть, что десять тысяч галлонов молока, несущиеся строго по графику, могут сделать с женщиной. Они хмурят брови, и негромко чертыхаются, и становятся покурить в кружок, заявляя, что вот как эти люди обращаются с собой, да? Да у них прямо жажда смерти какая-то. У всей ихней чертовой расы. Они качают головами, и согласно пыхают в круг клубами сигаретного дыма, и говорят, что вот, если бы они затеяли такое, они нипочем не повесили бы это на совесть водителя цистерны и семейного человека. Ну, например, есть ведь река. Или там веревка. Зачем же старину Кларри подставлять? Да что там, эти бедолаги только сегодняшним днем и живут. Так, простейший набор элементарных инстинктов. Быдло и есть быдло. Им, поди, и не понять, как это ляжет на совесть белого человека.

Своры дворняг из миссии шмыгают вдоль кювета, принюхиваясь, что доносит до них ветер с дороги.

И все это время старина Кларри чертыхается, и курит, и нервно морщится, и тормошит Найджела Паркера, чтобы тот, мать его, поторапливался, потому что ему, мать его, ехать надо, и не потому, что его пугает, как эти тощие черномазые зыркают белками своих глаз на потных черных лицах с той стороны ограды, а потому, что груз скиснет на хрен. Вот взойдет солнце повыше, и все десять тысяч галлонов протухнут на хрен.

Однако Найджелу Паркеру необходимо расхаживать туда-сюда, и корябать в своем блокноте замысловатые вычисления, способные описать происшествие языком цифр. Он из тех, кто распознает трагедию по ее физическим параметрам. Его нельзя торопить. С помощью старательского молотка, колышков для выращивания помидоров и полосатой ленты он устанавливает вокруг тела барьер и не пропускает никого, даже черных женщин, с плачем умоляющих позволить им совершить свои примитивные ритуалы. Он находит на том, что он называет левой нижней частью кенгурятника, фрагмент скальпа, и снимает его кончиком своей шариковой ручки, и прячет в застегивающийся на молнию пластиковый пакет, и убирает в нагрудный карман полицейской рубахи. Он определяет и записывает в блокнот параметры шин, которыми причинено, выражаясь его словами, специфическое расплющивание тела, и, взяв кусок мела, помечает эти шины крестиком. Потом проводит указательным пальцем воображаемую линию в воздухе над местом, где эти шины «Мишлен» оставили след протектора на ее лице. Некоторое время он стоит так, поводя в воздухе пальцем, словно дирижер исполняющего какой-то минималистский опус оркестра.

И он ухватывает свой блокнот за верхний обрез левой рукой, и упирает его нижним обрезом в живот, чтобы сподручнее было писать, и медленно корябает на нем:

Первые травмы нанесены ударом бампера-кенгурятника, каковой бампер отбросил ее вперед, на дорогу перед движущейся машиной. Каковая машина совершила затем наезд, нанеся дополнительные травмы протекторами на те части тела, которые не были предварительно травмированы бампером-кенгурятником. Дополнительные травмы нанесены также гравийным дорожным покрытием. Что объясняет множественный характер полученных пострадавшей повреждений, как-то: 1) от бампера-кенгурятника; 2)(одновременно) от протекторов и дорожного покрытия.

* * *

Время от времени рация в его полицейской машине с треском оживает и хрипит: «Эй, Ви-Кей-Си-Один? Найджел, как меня слышишь? Найджел?»

Но он только бурчит себе под нос каждый раз: «Угу, угу, угу. Не все сразу, черт подери», — и не отвечает на вызов, а продолжает свои расчеты.

В конце концов Старина Кларри прекращает ругаться и курить без перерыва, и плюет на срочность своего груза, и поникает плечами. Потом привинчивает разгрузочный шланг к клапану в заднем торце цистерны.

— Черт, блин, черт, черт, — говорит он Найджелу Паркеру. — Это, блин, уже вторая мне такую пакость подкладывает. Вот суки. И обе из-за этого самого гребаного дерева. — И он раскатывает шланг, пока конец его не свешивается в кювет, и забирается по лесенке на верх цистерны, и приоткрывает задний люк, чтобы воздух проходил в цистерну, и спускается обратно вниз, и открывает клапан, и белое-белое молоко течет из шланга на мозаику из бурых эвкалиптовых листьев на дне кювета, и образовывает длинный белый пруд, вонь от которого разносится в последующие дни на несколько миль. Вонь, по которой все живущие в округе знают, что еще одна черная женщина шагнула под цистерну из Бармы.

— База вызывает Ви-Кей-Си-Один. Вы где, Ви-Кей-Си-Один? Найджел, ты меня слышишь?

Ближе к полудню Найджел Паркер завершает свою работу. Завершает свою ходьбу, и свои расчеты, и свои предположения насчет роли всех движущихся объектов — участников несчастного случая, как он это называет, и теперь готов огласить их. Он стоит на дороге перед гигантским эвкалиптом, где состоялось первое соприкосновение данных объектов. Левой рукой он прижимает блокнот к груди, правой — указывает собравшимся слушателям на дерево.

— Вышла вон оттуда, — говорит он им. — На гравийное покрытие местной автодороги второй категории. И как следствие… — продолжает он, указывая на тело, лежащее метрах в пятидесяти дальше по дороге в огражденной помидорными колышками и полосатой лентой запретной зоне, и, к ужасу своему, видит, что тощая пегая дворняга из миссии презрела его запрет, и зашла за ленту, и боязливо принюхивается к соблазнительному запаху человеческого тела, превращающегося в мясо под лучами ноябрьского солнца. — Пшла-вон-мать-твою-за-ногу! — вопит он ей и, размахивая руками и полицейским блокнотом, выгоняет прочь, за пределы огражденной запретной зоны.

Поэтому ему приходится начинать заново. Он указывает на дерево.

— Вышла вон оттуда, — говорит он им. — На гравийное покрытие местной автодороги второй категории. И как следствие, — он снова показывает на ее тело, — Смерть в Результате Несчастного Случая.

Потом он повторяет это еще раз, для черных людей, возмущенно фыркающих, и сплевывающих на землю, и негромко высказывающих свое сомнение на жалких клочках их родного языка. На этот раз он повторяет это громче и медленнее.

— И как результат, — говорит он им, — Смерть в Результате Несчастного Случая.

После этого Найджел Паркер и один из местных фермеров за руки и за ноги поднимают мою мать с гравийного покрытия. Под нее подсовывают плотный зеленый брезент, по мнению трех других местных фермеров, слишком хороший, чтобы в нем хоронить, и оборачивают его вокруг тела — сначала слева направо, потом справа налево. Потом ее, обернутую брезентом, поднимают и осторожно укладывают в обитый мешковиной гроб. От гроба пахнет гнилыми грушами, и в головах его все еще виднеются выцветшие синие буквы «тья Терн» — начало «Братьев Тернбол, фрукты». И колени ее слегка согнуты, потому что ящик из-под фруктов, даже разобранный и сколоченный заново, имеет в длину всего четыре фута, а рост моей матери все-таки немного больше.

Рация в патрульной машине Найджела Паркера надрывается, пытаясь узнать, где он. Его уже устали называть «Ви-Кей-Си-Один», и зовут просто Найджелом, и кричат: да откликнись же ты, чтоб тебя.

— Слышу, слышу, — вздыхает он, и подходит к своей машине, чтобы наконец ответить. Он устало опускает массивную задницу на водительское сиденье, и берет микрофон, и нажимает на кнопку, и говорит: «Привет. Найджел». Потом собравшиеся фермеры, и дорожные рабочие, и черные из миссии слышат, как он почти кричит: «Что? Блин. Ох… блин. Намертво?» Склонив голову, он прислушивается к ответу.

— Коммунисты? — спрашивает он. — А, Братья-Пилигримы… Значит, Братья-Пилигримы. Что мне делать? — спрашивает он. — О’кей, о’кей. Держи штурвал твердой рукой, Мардж. Твердой рукой.

Потом он выходит из своей патрульной машины, и хлопает дверцей, и с размаху бьет ногой в эту дверцу, прямо в герб с надписью «Блюсти Порядок», оставив на этой мудрой надписи вмятину, и кричит рации «Не-е-ет!» сквозь открытое окошко.

И созерцающим все это местным фермерам и дорожным рабочим лязг подошвы по металлической двери патрульной машины слышится ударом колокола.

И они смотрят, как он медленно возвращается к ним, и с каждым его шагом разница между тем, каким этому дню следовало бы быть, и тем, чем он оборачивается на деле, становится все больше, и сам этот день становится странным и зловещим, сгущаясь вокруг них, и новость, которую он им несет, начинает страшить их. Они начинают гримасничать и шарить по карманам в поисках курева и прочих карманных мелочей, придающих им силу в минуту кризиса.

Он бледен и потрясен, и когда подходит, они видят, что глаза его набухли слезами. Он останавливается, и слизывает высохшую в уголках рта слюну, и трет глаза волосатым запястьем. Даже черные из миссии подбираются поближе, чтобы услышать, что за новость довела его до такого состояния.

Он переводит взгляд с одного черномазого на другого. Его злит, что и они стали свидетелями его слез.

— Это вас, черномазых, не касается, — говорит он им. — Валите отсюда. — Он тычет указательным пальцем в сторону буша. — Да, и заберите с собой эту, как ее, Ширли, — тычет он пальцем в ящик из-под «Братьев Тернбол, Фрукты», все еще стоящий на гравийном покрытии местной автодороги второй категории, из которого торчит угол зеленого брезента. — Похороните ее, как там у вас положено. Давайте, давайте. Это вас, черномазых, не касается. Я потом подойду.

Когда черные, шаркая босыми ногами по пыли, уносят гроб к себе в миссию, он поворачивается к собравшимся фермерам, и дорожным рабочим, и водителю цистерны.

— Я тут новости получил. — Он снимает фуражку. Мокрые волосы кольцом прилипли к его голове. — Я тут… — Он встряхивает головой и сует фуражку под мышку. — Новости, — говорит он фермерам, и дорожным рабочим, и водителю цистерны. — Президента Кеннеди застрелили. Наповал. В машине. Братья-Пилигримы.

И пока собравшиеся мужчины приговаривают то, что они могут приговаривать по поводу застреленного президента, то есть по большей части: «Ну, чтоб меня», и «Блин, надо же, Президента», и «Иисусе, Братья-Пилигримы» — это уже совсем недоверчиво, словно «Братья-Пилигримы» означает его шофера, или его телохранителя, или его жену и так далее, — и «Боже мой», он молча стоит и смотрит на верхушки деревьев, надув губы, словно собираясь подуть на что-то. Он смотрит вверх, пытаясь, вероятно, представить себе марафон хождения туда-сюда и гору расчетов, необходимых при несчастном случае такого масштаба. Но даже он понимает, что мир не в состоянии просто встать и четко и ясно объявить: «Находился в президентском кортеже… перемещался на первой передаче… в открытом автомобиле. Не имел той защиты, которая полагается в подобной ситуации. И как следствие… смерть в результате покушения».

Десятилетия газетных шапок, теорий, встречных теорий, комиссий, судебных расследований, предположений, следствий, обвинений, слухов, стихов, романов, театральных пьес, поисков национального духа и трехчасовых фильмов — вот какого хождения туда-сюда и каких расчетов потребует эта смерть. С бесконечными футами черно-белой пленки, запечатлевшей в замедленном повторе разлетающиеся брызги президентских мозгов — снова и снова, на экранах с высоким разрешением. БРЫЗГИПРЕЗИДЕНТСКИХМОЗГОВБРЫЗГИПРЕЗИДЕНТСКИХМОЗГОВБРЫЗГИПРЕЗИДЕНТСКИХМОЗГОВБРЫЗГИПРЕЗИДЕНТСКИХМОЗГОВ. Что ж, когда-нибудь, прокрутив это в стомиллионный раз, мы, возможно, и узнаем правду. По крайней мере, мы пытаемся.

— Иисусе, — говорит Найджел Паркер. — Эти чертовы комми. — Они смотрят на равнину, окрашенную паводком в серый цвет. Смотрят в пересохший камыш под эвкалиптами, где кудлатые черные мужчины несут по пыльной дороге в миссию перешитый мешок из-под фруктов. Стоит летняя тишина, нарушаемая только далеким вороньим карканьем и визгом цикад.

— Думаете, кто-нибудь нажмет на кнопку? — спрашивает водитель цистерны. Все пожимают плечами, надеясь, что нет, черт возьми.

— Вернусь-ка я лучше в город, — говорит Найджел Паркер. — Посмотрю, что все это значит. — Он и правда надеется, что кто-нибудь в городе объяснит ему, что это значит.

Пройдет еще несколько минут, и остальные покосятся на солнце, или на часы, или спросят друг друга: «Ну и что говорит враг?» — и им скажут, который час, и тогда они вздохнут, словно подводя итог дню: «Президент… Боже», — и разъедутся заниматься своим трауром, и своей дойкой, и своей охраной общественного правопорядка.

Только дворняжки из миссии останутся на месте смерти моей матери. Штук пять-шесть их лакают из белого скисающего пруда под истошный визг цикад в кронах деревьев. Лакают, пока их животы не отвисают, как у щенных сук. И хотя места вокруг пруда хватит для тысячи таких дворняг, они рычат, и огрызаются, и дерутся, и гонят друг друга прочь от берега, обратно в буш, словно соперник может вылакать весь пруд насухо.

* * *

Однако Смертью в Результате Несчастного Случая она пробыла всего день. Смерть моей матери. До тех пор, пока пастор Уолли Бриджелоу не предложил, чтобы ее как когда-то крещеную похоронили на католической половине кладбища в Барме. Что католикам, защищавшим эту католическую половину от репейника по весне, а от чертополоха по зиме гербицидами, тяпками и секаторами, не слишком понравилось. И по поводу чего Найджела Паркера, мужа одной из тех католичек, что защищали эту половину кладбища от репейника и от чертополоха, слегка пилили, и слегка шпыняли, и слегка доводили истериками, и так до тех пор, пока он не передумал и не поменял рапорт о Смерти в Результате Несчастного Случая на рапорт о Смерти в Результате Самоубийства.

Это не допустило ее на то ухоженное кладбище, но поместило в могилу на расположенном у самой воды кладбище миссии, обитателей которого смывает или выкапывает из земли раз в три года паводком, который разносит их резные деревянные надгробия по всей Южной Австралии. Там их считают антропологическими курьезами и вывешивают над входами прибрежных домов или на стенах прибрежных кабаков под чучелами огромной мёррейской трески, и смеются над вырезанными на них грамматическими ошибками и нелепостями.

Вот так и вышло, что поначалу ее назвали Смертью в Результате Несчастного Случая. А потом назвали Самоубийством. Но только Политикой смерть моей матери не называл никто.

Странное дело, как часто люди старшего поколения задают друг другу вопросы. Задают, хотя ответ им не так уж и важен. Задают, хотя даже не хотят по-настоящему, чтобы им отвечали. Задают просто так, вроде в подтверждение того, как быстро летит время.

Пожилой кондуктор в трамвае спросит, проверяя льготный проездной пенсионера, седую женщину в полосатом платье, читающую статью в женском магазине про Джекки О.: «А вы помните, где вы были, когда ее парня убили?»

Старый пьянчуга у барной стойки усмотрит брызги президентских мозгов у себя в пивной кружке и спросит другого старого пьянчугу на соседнем стуле: «Эй, помнишь, что было у тебя на уме, когда Джона Кеннеди продырявили?»

Или какой-нибудь радиокомментатор спросит у американского актера, заехавшего в наши края проталкивать трехчасовой фильм про Джей-Эф-Кея, в котором он сыграл главную роль: «А скажите, Кевин, вы помните, что делали, когда объявили об этой трагической развязке?»

Я всегда влезаю в такие разговоры. Или поворачиваюсь к радио. И говорю им или ему: «Я был в высохшем городе. Визжа, чтобы мне дали пить», и когда мне сочувственно закивают, словно сами в тот день сгорали от желания выпить, добавляю: «Молока. Всего только молока».

Загрузка...