Он больше не плачет. Он слепо смотрит вперед на то, что высвечивают ему фары «КОЗИНС И КОМПАНИИ». То есть в основном на одиноко стоящие коттеджи, и автостоянки, и Порт-Мельбурнские станции автосервиса, обещающие наличные за старые автомобили и услуги механиков высшего разряда в любое время дня и ночи. Я останавливаю машину неподалеку от Киминой квартиры, перед «Терминусом», и говорю ему: «Выпьем здесь. Здесь обычно тихо». Он только кивает.
«Терминус» — кабак девяностых годов для страдающих раздвоением личности. Главный бар остался почти таким же, каким был всегда, за исключением того, что теперь здесь, перед девяностосантиметровым экраном круглые сутки торчат любители бегов и скачек со всех окрестных рабочих кварталов, чтобы поболеть, потрепаться о том о сем, и тут же сделать ставки на тотализаторе.
Я суюсь в бар и тут же передумываю заходить. Докеры бастуют и пьют горькую. На этот час они допились уже до состояния, когда любой забредший в их компанию мигом становится либо другом до гроба, либо заклятым врагом. При этом данному другу до гроба либо заклятому врагу придется или весь вечер терпеть их объятия и поцелуи взасос, или драться с ними на улице.
Поэтому мы заходим за угол, в бистро, которое переименовали в «У Боцмана» и обстановку которого поменяли с целью, как говорит его владелец, заманить молодых выскочек и прочих подобных, перебравшихся жить в Порт, но пьющих пока где-то в других местах.
У Боцмана стены увешаны крупными фото военных кораблей, пробивающихся сквозь штормовые волны, — и растения в кадках, потому что Уэлши, владелец, служил младшим офицером во флоте, а его жена Дорин была раньше замужем за его бывшим капитаном и не сохранила с тех пор никаких добрых воспоминаний ни о флоте, ни о флотском персонале. Поэтому она старательно заслоняет фотографии судов пальмами и фикусами в кадках, в результате чего бистро напоминает битву при Мидуэе, перенесенную в тропические джунгли.
Помимо нас у Боцмана сидят еще четыре пары. Я притормаживаю у столика и говорю Тони, чтобы он занимал место, потому что здесь угощаю я, а потом подхожу к стойке, говорю «Привет» Уэлши и заказываю две кружки. Тони сидит за столом. Он захватил кассету с собой и водит вокруг нее пальцем по накрахмаленной скатерти. Прямо над его головой мелькают на экране бега в Банбери, Западная Австралия. Бесшумный табун лошадей изо всех сил старается не сорваться в галоп под ударами хлыстов.
Возвращаясь к столику, я задерживаюсь у нового музыкального автомата — стилизованного под пятидесятые «Вурлитцера», под прозрачной лицевой панелью которого медленно всплывают вверх цепочки голубых пузырьков. Но мне не удается найти ни одной песни, которая не напоминала бы, что любовь всякий раз сильнее невзгод. От кнопки А1 и до кнопки Z26 эта машина просвещает вас насчет неизбежности победы любви над дерьмом. Что, учитывая то, как он сидит, водя пальцем вокруг кассеты, кажется мне не слишком уместным. Поэтому я сую монету обратно в карман.
— Вот, — говорю я ему. — Не то, чтобы это помогало, — какая уж тут помощь. Но это первое, что приходит в голову. — Он берет пиво и отпивает. Потом выпрямляется и смотрит на лежащую на скатерти кассету.
— Что ж, — говорит он. — Если честно, я даже не знаю, куда мне сегодня деться.
— Можете переночевать у меня, — говорю я. — Моя подруга за границей.
— Спасибо, — кивает он. — Но я не это имел в виду. У меня уйма мест, где я могу провести ночь. Я имел в виду, дома… или нет. Что лучше: непредсказуемая ссора или нестерпимая тишина? А?
Я живо представляю себе сцену буйной ссоры между затюканной мышью-женой и этим мужчиной, физическая сила которого удваивается горем. Нестерпимую тишину мне представлять не надо. Но почему-то эта перспектива пугает меня больше. Уж я-то знаю кое-что о нестерпимой тишине. Потому и боюсь ее.
— Специалисты, кажется, советуют выговориться, — говорю я ему. И тут же кто-то врубает обратно звук бегов в Банбери у нас над головой, и голос диктора звенит от напряжения по мере того, как бега близятся к финишу.
— Кобблер… Кобблер… Кобблер продолжает лидировать с опережением в полголовы, но Сити-Холл догоняет его по внешней стороне. Кобблер держится… Сити-Холл рвется к финишу, но вот уже она, черта… Кажется, Кобблер пересек ее первый… да, он удержал лидерство, а Оксфорд-Бой с заметным отставанием приходит третьим. Да. Кобблер здесь, в Банбери, абсолютный фаворит. Да и Сити-Холл показал себя молодцом… — Со стороны барной стойки доносятся радостные выкрики: кто-то сделал удачную ставку.
Тони Дельгарно внимательно смотрит на экран, словно ничего, кроме истеричного голоса диктора, его не волнует. Потом берет кассету с эпизодическими вступлениями в измены его жены, несет ее к стойке и трижды нажимает ладонью на кнопку звонка. Появляется Уэлши, и Тони сует ему в руки свою кассету, и тычет пальцем себе за спину, на бега в Банбери, и достает кошелек, и сует несколько кредиток Уэлши, который, разинув рот, переводит взгляд с кассеты на деньги и обратно, но все-таки, поморщившись, кивает и кричит через дверь в бар: «Дорин! Дорин!»
Дорин, слегка выцветшая рыжеволосая матрона, одетая под цыганку, вплывает в бистро, и Уэлши показывает ей кассету и деньги и объясняет ей суть просьбы клиента в тех же словах, в которых тот объяснял их ему. Долгая жизнь в сфере обслуживания приучила ее изъясняться громко; возможно, она вообще забыла, что можно говорить по-другому. Должно быть, на похоронах она была бы просто невыносима.
— Нет проблем, лапуля! — кричит она Тони Дельгарно. — Ежели у тебя тут порнуха с замужней бабой, давай сюда, развлечемся все. — Она забирает у Уэлши кассету и деньги. — Потому как не помню, чтоб что-то, хоть отдаленно напоминающее секс, происходило с кем угодно из замужних. — Она косится на Уэлши, и на лице ее мелькает улыбка — воспоминание о всем том, чего тот не делал. Потом берет у него кассету и возвращается обратно, к видаку.
Тони приносит еще две кружки и передвигает кресло вокруг стола ближе к моему, так, чтобы сидеть лицом к экрану.
— «Броудмедоуз-Бест-Вестерн», — говорит он вполголоса. — Я должен посмотреть. Вам не обязательно.
Но я не могу встать и уйти, оставив его наедине с тем, что ему предстоит. С «Броудмедоуз-Бест-Вестерн». И тем, что там происходит.
Бега в Банбери гаснут, и на несколько секунд экран покрывается беспорядочным снегопадом, а потом еще на несколько секунд становится великолепно-синим, а потом на нем появляется немного вздрагивающая — снимали с руки — серая дверь с черным пластиковым номером 10. Дверь отодвигается, и в кадр попадают подъездная дорожка и стоянка дешевого однозвездочного мотеля. Объектив скользит вбок, снимая панораму асбоцементных стен и дверей с номерами от восьми до пятнадцати, каждая своего цвета. У входов в номера разбиты палисаднички, заросшие преимущественно чертополохом; там и тут ветер гонит через кадр слева направо рваные пластиковые пакеты. Шепот Роуз Виньелл звучит неожиданно громко, но это логично: ее губы находятся совсем рядом с микрофоном, тогда как съемка ведется из стоящей у противоположной обочины машины и изображение приближено телевиком. Роуз шепчет: «Вот ваш „Вольво“. — Объектив наезжает на стоящий на стоянке универсал. — Наша Героиня только что приехала. Визжа покрышками — это так, к сведению». — Объектив уходит влево, задерживается на черном седане и приближает его. — «А вот наша первая встреча с Вышеозначенным Красавчиком». Маленький черноволосый мужчина в хорошем костюме и темных очках выбирается из седана и быстро шагает через стоянку. Жена Тони, Надин, тоже выходит из «Вольво», и я чувствую, как он напрягается рядом со мной, и слышу клекот в его горле. Пара встречается посередине стоянки и без единого слова обнимается. Руки его и в самом деле обнимают ее задницу, а ее — его, и ноги их отставлены назад, прижимая тела друг к другу в страстном поцелуе, и рядом со мной он затаивает дыхание. «Вот так. Что еще говорить? — спрашивает Роуз Виньелл. — Шерочка с машерочкой. Да, кстати, маленькая юридическая закавыка: если вы захотите использовать эту пленку в качестве улики в суде, вам придется доплатить мне еще две сотни баксов, потому что копирайт-то у меня. Так что жена женой, трагедия трагедией, а деньги деньгами. И тэ дэ, и тэ пэ».
Светофор на улице, где стоит напротив «Броудмедоуз-Бест-Вестерн» машина Роуз Виньелл, меняет цвет на зеленый, и мы слышим шум приближающихся машин, а в следующее мгновение они перекрывают камере обзор, превращая фильм в серию стоп-кадров Нашей Героини и Вышеозначенного Красавчика — держащихся за руки, смеющихся, целующихся, стоящих спиной к камере перед дверью номер двенадцать и исчезающих внутри. Последний кадр показывает его, высовывающегося обратно, чтобы повесить на двери табличку — скорее всего, обычную «НЕ БЕСПОКОИТЬ», каковая повсеместно служит кинематографическим символом, словно подмигивающим: «Представьте себе, как вы сами трахались бы на нашем месте, потому что показать это не разрешит цензура». Оператор увеличивает в кадре дверь номер двенадцать, и еще сильнее, пока весь экран не заполняет вздрагивающее изображение черного пластикового номера 12, то и дело заслоняемого проезжающими машинами.
Экран снова окрашивается в синий цвет. Два-То-Тони Дельгарно отпивает пива. Вслед за чем вся преамбула возможного внебрачного траханья, время которого ограничено на ленте часовым стояночным лимитом, а также многооргазмовой нирваны, снять которую за эти деньги не представляется возможным, повторяется снова. С той только разницей, что на этот раз день пасмурный и она одета в костюм с желтыми брюками, а он — в спортивную куртку, и когда они обнимаются на стоянке, он дважды пихает ее тазом. И мы видим, как ее ягодицы откликаются на эти два толчка встречным движением, и движение это отзывается в горле Тони звуком, похожим на бульканье какой-нибудь водяной твари. На этот раз дверь номер десять. «НЕ БЕСПОКОИТЬ». Представьте себе, как бы вы сами… «Конец фильма… для нас, — шепчет Роуз Виньелл. — Правда, я классный оператор по части дерьма, а? А настоящее шоу начнется по мере дополнительного финансирования». Экран снова делается великолепно-синим. Потом освещается изображением того же самого мотеля в солнечный день, причем дата в правом нижнем углу кадра отличается от предыдущей всего на три дня, а универсал «Вольво» заруливает на стоянку между двумя другими машинами.
Тони Дельгарно со всхлипом втягивает воздух сквозь стиснутые зубы в попытке удержаться от слез. Он закрывает рот руками, уперевшись указательными пальцами в переносицу, а большими — в подбородок.
Никто у Боцмана даже не оглядывался на видео, пока он не начал всхлипывать. Собственно, видео не показывает нам ничего, кроме повторяющихся полуэротических встреч на стоянке у мотеля в убогом городском районе. Ветер раскачивает куст чертополоха в палисаднике. Недвижимость, настолько дешевая, что ее пытаются приукрасить растительностью. Повторяющиеся снова и снова кадры для вновь входящих зрителей идущей нон-стоп эротики. Ничего, что могло бы удержать внимание зрителей. Но в сочетании со всхлипами, исходящими от этого здоровяка, закрывающего лицо со вздувшимися на лбу венами руками, все это превращается в крутую порнуху. И теперь все как завороженные смотрят на экран. Все переводят взгляд с «Вольво», из которого выходит она, на сгорбившегося и всхлипывающего Тони, и обратно на нее, шагающую по асфальту навстречу этому коротышке в узких солнечных очках и черной футболке. Порнуха от души. Чужая боль. Кино для любителей ужастиков. Разбитые сердца штабелями под саундтрек из музыкального автомата. Потерпевший одет по высшему классу и так же классно сложен. И разваливается на куски из-за повторяющихся снова и снова ударов того, что происходит на этом щербатом асфальте. В комнате слышен только зачарованный театральный шепот.
Некоторое время я сижу не шевелясь — ни придвигаясь к нему, ни отодвигаясь.
И все же в конце концов я кладу руку ему на плечо и говорю ему: «Моя… моя женщина пропала без вести за границей. На войне. Каждый раз, когда мой телефон звонит, я схожу с ума и воображаю себе… ну… самое страшное». — Я встряхиваю головой, пытаясь объяснить ему. Я убираю руку с его плеча.
Он отнимает руки от лица и смотрит на меня.
— Где?
— Что — где?
— Где она пропала?
— На Бугенвилле. Я только хотел сказать… ну… я знаю, каково это.
— Как ее зовут?
— Кимико.
— Японка?
— Угу.
— Вот блин, — говорит он. — Это я о нас. Не везет нам, блин, в любви. — И он поднимает свою кружку и чокается с моей, стоящей на столе, и мы выпиваем, и он говорит: — Спасибо, Хантер. — Он пристально смотрит на меня и вдруг спрашивает: — Это правда? Кимико? Бугенвилль?
— Господом Богом клянусь.
Он сжимает губы и чуть заметно кивает.
— Раз так, я заказываю.
Из бара доносятся злобные мужские голоса. Крик и ругань. Мы поворачиваемся на шум. Дорин пятится, раскинув руки, чтобы не пропустить к нам двух докеров. Две всклокоченные пьяные рожи, разинутые рты которых зияют выбитыми зубами. Оба в безрукавках, с отвисшими пивными животами, руки и шеи в зловещих блатных татуировках. Они кричат Дорин, что это не ее гребаное дело. Они хотят свои гребаные деньги. Никакому херу в белом воротничке не позволено отрывать их от святого, от верняка в Банбери. Они сейчас ему, мать его, покажут. Один из них хватает ее за локти, и отодвигает в сторону, и придерживает ее там за шиворот, приговаривая: «Не лезь, Дорин. Это, блин, тебя не касается».
— Это я включила, — кричит она в ответ. — Он даже не знал, что у вас на экране это тоже видно. Не виноват он. — Они ее не слушают. Они уже положили на нас глаз. Заклятые враги.
Они быстро идут к нам через комнату, и мы поднимаемся им навстречу. Оба останавливаются перед нами, сжав кулаки, раздвинув локти. Тот, что помоложе, тычет пальцем в очередной повтор сцены в «Броудмедоуз-Бест-Вестерн».
— Что это за говно такое? — спрашивает он. На такой вопрос невозможно ответить. Даже нам становится его чуть жаль.
— Что случилось? — спрашиваю я. — В чем дело?
— Я тебе ща скажу, в чем дело. Вы, раздолбай конторские, должны мне и, вот, Джиффи, пять баксов за то, что крутили это говно заместо восьмого заезда в Банбери — мы, понимаешь, поставили, а как посмотреть — так хрена вам. Гоните денежку и катите отсюда, покуда целы, а то ща вышибем с говном на хрен.
— Ваша лошадь победила? — спокойно спрашивает Два-То-Тони Дельгарно.
Я смотрю на него. На лице его все еще блестят слезы. Но он больше не плачет, а, напротив, расплывается в улыбке. Эти типы заставили его забыть о боли. Он вернулся из «Броудмедоуз-Броуд-Вестерн» и стоит теперь здесь, в неодолимом Настоящем, перед двумя пьяными докерами, у которых руки чешутся начесать нам холку. Возможно, ему кажется, что другой такой минуты больше не будет. Минуты, поднявшей из руин, в которые его повергла жена. Вот она. Минута, обособленная от других таких же своей властностью и значимостью. Тронувшая его своим волшебством. Настоящее разливается по его жилам адреналином, и минута становится по-настоящему великой.
— И ты, блин, еще спрашиваешь, выиграли мы или нет, раздолбай хренов? — орет на него докер. — Откуда нам знать, когда нам смотреть не дали? Нам крутят это говно с тисканьем чей-то там, — он тычет пальцем в экран, — жопы. И ты должен нам пять баксов.
— Я покупаю ваш билет за пять долларов, — говорит ему Два-То-Тони Дельгарно. — Выигрышный, проигрышный — все равно. Вы получаете свои пять долларов… а я получаю ваш билет.
— Хрен тебе в рот, раздолбай конторский. Или, думаешь, раз галстук нацепил, так можешь припереться сюда, и вырубать наши бега, и ставить чью-то тисканую жопу, да? А ну, пойдем выйдем, ублюдок сраный. Я ща из тебя все говно с соплями вышибу, ты, раздолбай конторский.
Два-То-Тони ухмыляется прямо ему в лицо.
— Я тебе не раздолбай конторский, — кричит он в ответ. — Я рогоносец высшего разряда.
На мгновение наступает пауза, пока докеры пытаются сообразить, что означает эта характеристика, а может, пытаются примерить ее к кому-нибудь из своих братьев по оружию в бесконечной войне с конторскими раздолбаями, угнетающими честных работяг в безрукавках. Что высшего разряда? Они морщат лбы в поисках ответа.
— Эй! — напоминает Два-То-Тони Дельгарно докерам о своем существовании. — Ну что, суки гребаные? — говорит он им. Тот, что помоложе, замахивается правой рукой, и кулак его описывает в воздухе дугу, словно топор, и Тони Дельгарно делает шаг вперед, внутрь этой дуги, принимая удар на спину, и хватает докера за голову обеими руками, и придвигает ее вплотную к себе, так, что их брови едва не соприкасаются, и начинает молотить по докерскому лицу своим лбом, не отпуская рук — молотить с хрустом, прерываемым другими звуками, частично словами, а частично — просто звуками, которые силятся стать словами.
Старший докер бросается на Два-То-Тони Дельгарно сзади, и охватывает его за шею правой рукой, а левой бьет по затылку, и все трое падают и начинают кататься по ковру, расшвыривая столы и стулья, а Два-То-Тони прямо-таки купается во всем этом разгуле насилия, отвешивая плюхи и получая их обратно. Я пытаюсь расцепить их, хватаясь то за докера, отвешивающего плюхи, то за докера, получающего их, но они катаются по ковру с такой скоростью, размахивая руками, что всякий раз вырываются из моей хватки. Кровь течет по их лицам, и по татуированным рукам, и по белой шелковой рубашке Два-То-Тони Дельгарно, один из них хрипит, будто его душат, другой орет какую-то безумную, полную ненависти околесицу, а третий скулит как ночной пес.
Я зажимаю уши руками, и все эти звуки доносятся до меня приглушенными и искаженными камертоном моих пальцев. Гидравлический удар желудочного сока, и мельница зубов, и скрежет связок. Я пляшу над ними, зажав уши руками, выжидая момент, когда смогу схватиться за кого-нибудь из них. Хрип, визг и безумная тарабарщина. Пытайся помочь этим несчастным, говорю я себе. Но все равно стараюсь держаться в стороне от этой каши.
Короткой серией ударов лбом и коленями Два-То-Тони исключает младшего докера из дальнейшей потасовки. Тот валяется на спине неподвижно, не издавая ни единого звука. Лицо его представляет собой сплошное кровавое месиво — этакое импрессионистское представление о лице.
Теперь, когда он больше не принимает участия в схватке, между двумя оставшимися противниками наступает Некое подобие перемирия. Этакий пат. Они лежат лицом к потолку, причем Два-То-Тони распластался на старшем докере, лежа затылком на его лице. В этом положении его удерживает только сам докер, охвативший его своими татуированными лапищами и прижимающий к своей груди, чтобы Два-То-Тони не скатился с него и не начал всю бучу сначала.
Они лежат, сцепившись, тяжело дыша, напоминая причудливую живую картину, если не видеть выражения их глаз и кровавых брызг на полу вокруг них. Несколько секунд они остаются в этом положении — одна фигура, распластавшаяся во весь рост поверх другой. Окровавленные и задыхающиеся, с глазами, расширенными от страха и ненависти. Патовая ситуация, в которой им не хватает мыслей и кислорода. Никто не произносит ни слова.
Потом Два-То-Тони охватывает новый приступ насилия, и он поднимает голову с лица докера, где она покоилась последние секунды, и напрягает спину, и тянется головой и плечами вверх, так высоко, как позволяют руки лежащего под ним мужчины. Я вижу, как докер в ужасе зажмуривается и злобно скалит рот на эту задранную над ним голову. И я вижу на его лице вопрос: что ж за зверя такого, что за рогоносца высшего разряда спустили на меня с цепи? Что это за безжалостная тварь такая?
И когда голова Два-То-Тони оказывается в наивысшей возможной точке, докер медленно закрывает рот и отворачивает голову вбок, принимая удар на скулу. Голова Два-То-Тони резко, будто кто-то отпустил пружину, дергается вниз, и каркас докерского лица подается и проминается под ударом; тот только стонет тихо, почти жалобно. Он все еще удерживает Два-То-Тони за руки, не отпуская от себя свою судьбу — голову, поднимающуюся для нового удара. На этот раз, когда голова ударяет в его разбитое лицо, он теряет сознание, и руки его, разжавшись, падают на ковер, и Два-То-Тони свободен, и поднимается, и смотрит на них сверху вниз — на два неподвижных, размолотых живых существа. Потом смотрит на меня и спрашивает: — Вот забавно будет, если два этих перца угадали верно и их лошадь все-таки пришла в Банбери первой? Если они огребли деньги?
Но я только молчу, пытаясь представить себе, Иисусе, что же это за закалка такая, если заикание в детстве закалило его вот так? Все, что делали со мной в том городе за то, что я черный, похоже, не научило меня ничему, кроме как стоять здесь столбом или плясать над этим катаклизмом, зажав уши.
— Лошади здесь ни при чем, — говорю я. — Это территориальный вопрос.
— Я знаю, — говорит он.
— Мне даже нравится, что они защищали свою территорию.
— Ну, — говорит он, — вы же черномазый. Вы можете сочувствовать. Симпатизировать. — Он проводит пальцами по лбу, и смотрит на кровь на них, и вынимает из кармана носовой платок, и вытирает им лицо, морщась, когда касается разбитых мест. Когда он доходит до подбородка, лоб уже снова в крови, и она стекает ему на глаза, мешая смотреть.
— Да, блин, мне не помешал бы сейчас один из этих лабрадоров-поводырей.
— Вас зашивать надо.
Он выходит в бар и возвращается со своей кассетой в руках.
— Экспонат «А», — говорит он. — Уж лучше бы нам всем было смотреть восьмой заезд в Банбери, верно?
По правде говоря… нет. Только один из нас предпочел бы смотреть восьмой заезд в Банбери. Только тот, кто настоял, чтобы мы не делали этого. Все остальные сидели, затаив дыхание и не моргая, пока на экране разыгрывалась эта самая откровенная порнуха.
Дорин опускается на колени рядом с одним из них, потом рядом с другим, прислушиваясь к их дыханию, щупая им пульс, пытаясь привести их в чувство.
— Вы как, вам «скорую» не вызвать? — спрашивает она их. — «Скорые» нам тут ни к чему… ни к чему нашему бизнесу. Нашему заведению. Но если вы считаете, что вам нужно… или вам кажется, обойдетесь без нее? — Один из них бормочет что-то. — О’кей, о’кей, — утешает она его.
Она встает, и лезет в потайной карман своей необъятной цыганской юбки из лоскутов, и достает оттуда деньги, которые дал ей Два-То-Тони, и подходит к нему, и сует их ему в руку — в ту, которая не занята кассетой.
— Я не рассчитала, — говорит она ему. — Недооценила настроения. Извините меня за неприятности. Нет, правда, извините. Но сейчас, пожалуйста, уходите. Прошу вас. Нам, может, придется вызвать полицию из-за этих. Поэтому не доставляйте нам лишних хлопот и идите. Пожалуйста. — Она обнимает его рукой за поясницу и подталкивает к двери. Я иду за ними. У меня нет ни малейшего желания оставаться здесь, чтобы смотреть, как очухаются те двое, и как прибудут силы правопорядка, и как они, а также все заинтересованные стороны будут все восстанавливать, и раскладывать, и искать некоего X, чтобы возложить на него вину за всю эту катавасию.
На улице фонари освещают крыши и верхушки деревьев у нас над головами. Здесь, на тротуаре, мы стоим почти в полной темноте.
— Идем. Сюда, — говорю я. Я становлюсь его собакой-поводырем и веду его за локоть к моему фургону. «КОЗИНС И КОМПАНИЯ» стоит на улице бок о бок с самосвалом, в кузове которого свалены изъеденные термитами потроха старого дома, выпотрошенного, чтобы перестроить его в особняк. Два-То-Тони прислоняется спиной к самосвалу и вытирает кровь с глаз носовым платком. Адреналин в его крови уменьшился, и настроение снова падает.
— Полагать, будто знаешь все, — это первый шаг к превращению в бесчувственного ублюдка, — говорит он мне. — Я-то знаю, потому что сам полагал, будто знаю все. Это жутко здорово — полагать, будто знаешь все. Только потом еще поганее вдруг понимать, что знаешь все-таки не все. Куда как погано. И это смерть или женщина дают тебе понять, что знаешь не все. В любом случае, это потеря. Потеря дает тебе понять. Два вида потерь. Смерть и женщина. — Он бросает насквозь пропитавшийся кровью платок в кузов самосвала. Я слышу, как тот мягко шлепается на строительные обломки. — В моем случае, — он поднимает кассету и вертит ее темный прямоугольник перед глазами, — это женщина. — Он бросает кассету через плечо в кузов. Сцены супружеской неверности в «Броудмедоуз-Бест-Вестерн» с треском ударяются об обломки коттеджа 1880-х годов.
— Вас подбросить в больницу или куда-нибудь еще? — спрашиваю я. — Вам точно нужно наложить пару швов.
Его лицо снова сплошь залито кровью.
— Не нужно мне ни в какую больницу. Мне нужно в какое-нибудь другое заведение для обманутых, чтобы меня обманывали дальше. Туда, где зашивают твою… не знаю… Душу? Самомнение? Эго? В любом случае, не туда, куда вы едете. — Он вытирает лицо рукавом. — Да нет, я в порядке, — говорит он. — Я лучше пройдусь.
— О’кей. Тогда пока. Надеюсь, все… ну… переменится к лучшему… или нет. Не знаю.
— Ага, — отзывается он. — Что уж тут пожелать человеку в моем положении?
Я забираюсь в «КОЗИНС И КОМПАНИЮ» и завожу мотор, потому что вождение в нетрезвом состоянии не кажется мне сейчас таким уж большим грехом. Я двигаю рычагом переключения передач и собираюсь сдать назад, на улицу, когда замечаю, что он машет мне рукой, привлекая внимание. Он обходит «КОЗИНС» и останавливается у водительского окна. Я опускаю стекло.
— Послушайте, — говорит он. — Уж не знаю, зачем я вам все это говорю. Возможно, потому, что вы пытались помочь мне, и потому, что иногда знание — сила, хотя наверняка не в моем случае. Так или иначе, вы заслуживаете право знать. Они проводят этот конкурс каждые два года. Два года назад его выиграл самозваный анархист. А за два года до того — один адвентист Седьмого Дня. — Он смотрит мне в глаза, по лицу его продолжает течь кровь.
— И что? — спрашиваю я.
— Вас подставляют, — говорит он. — Все подстроено. Вы — бастион против перемен. Вы и другие финалисты этого конкурса. Педик, киви, лопух, лесби и абориген. Все пятеро неприемлемы для австралийского народа. Пятеро из тех, кого по разным причинам не то чтобы ненавидят, но недолюбливают. На деле этот конкурс — поиск того, что нас раздражает.
Он шарит руками у себя за спиной, и находит капот стоящей там легковушки, и опирается на него, и я слышу, как скрипят рессоры под его весом.
— Вспомните этот документальный фильм, который снимали обо всех вас. На чем он фокусировал внимание? В вашем случае — на вашем аборигенском происхождении. А часть, посвященная педику? Разве его показывали там читающим лекцию о геополитическом очковтирательстве, или о чем там еще, в университете? Нет. Его показали рыщущим по университетским кафе и забегаловкам в поисках парней посмазливее, используя для этого свой университетский статус и свои нафабренные усы. Или лесби… ее показали с подругой, как они милуются на глазах у ее детей. Может, эту художницу-киви показали вместе с ее работами? Черта с два. Ее показали там, на родине, в стране белых облаков. В Окленде, с папочкой и мамочкой. В принципе, они не показывают ничего такого страшного, эти комитетчики. Но неужели вы думаете, что они рассчитывают на народную поддержку, предложив флаг, нарисованный голубым? Лесбиянкой? Киви? Черномазым? Или тот, трехцветный, словно испорченный французский? Как считаете? — Он вытирает окровавленное лицо рукавом. — Через пару лет, когда австралийская публика откажется ходить под флагом этого года — или, во всяком случае, не пожелает этого настолько, чтобы проводить референдум, — они устроят новый конкурс и выберут пять таких же неприемлемых граждан.
— Что за чушь! С какой стати Комитету проводить кампанию по изменению флага, обреченную на неудачу? Какой в этом смысл? Или они там все тайные монархисты? Двойные агенты Юнион Джека?
— Нет, — говорит он. — Это вряд ли. Формально неудача не планируется. Сомневаюсь, чтобы они все поклялись добиваться провала. Мне кажется, они просто боятся остаться без работы. Ведь если у нас будет новый флаг, они и правда останутся без работы. Конец операции. Забвение. В общем, все они — просто трусливые бюрократы, использующие существующие в Содружестве предубеждения, чтобы сохранить свою работу.
— Ладно, а вы-то там что делаете?
— Я? Ну, мы несем свой фирменный логотип и свой патриотизм в места, где логотипы в редкость, вроде выпусков новостей, и документальных фильмов, и парадов в День Австралии или в День Австрало-Новозеландского Корпуса, и это стоит нам четыре пятых нашей скромной прибыли.
Я глушу мотор «КОЗИНСА». До нас доносится далекий звон трамвая на стрелке у самого причала.
— Выходит, мой флаг выбрали не за цвета или какие другие достоинства? — спрашиваю я.
— Педик, лесби, лопух, киви. — Он загибает пальцы и тычет в меня последним оставшимся. — И абориген, — завершает он. — Я могу ошибаться. Но вряд ли. Вы в финале, потому что вы черный, а эта ваша чернота кое-кому на руку. — Он медленно поворачивает свое залитое кровью лицо из стороны в сторону. — Честно говоря, я не знаю, зачем вам все это говорю. Может, стоило не мешать вам радоваться… в неведении. Просто мне показалось, что правильнее будет… сказать. Вы мне нравитесь. Вы пытались мне помочь.
Меня тошнит. Живот сводит судорогой, а руки и лицо напрягаются, как всегда, когда во мне просыпается моя чернота. И больше всего мне больно при мысли, что Кими держится в каких-то адских джунглях только гордостью за меня — гордостью, которая, как оказалось, основана на лжи.
— Боже. А что бы вы делали с сорока тысячами баксов, которые вам дают за то, что вы… что вас недолюбливают… чисто рефлекторно? — спрашиваю я.
— Взял бы. — Он вытирает глаза рукой. — А потом… — Он пожимает плечами, словно поражаясь обилию возможностей.
Я медленно киваю.
— Потом, — говорю я твердо, словно уже выбрал из этого обилия возможностей какую-то драматическую и мстительную. — Потом, — повторяю я. Но, по правде говоря, ничего я не выбрал.
Одного из нас собираются объявить победителем в День Австралии. На торжественной церемонии, на специально воздвигнутой трибуне одного из нас, мужчину или женщину, выберут за их расовую принадлежность или сексуальную ориентацию, у которой наименьшие шансы найти себе место в грядущей республике.