Наступило безжалостное время: пленных не брали.
Василий, человек ещё достаточно молодой, помнил, как оно бывало в детских драках. Пока противник тебя бьёт, ты закрываешься от него, уворачиваешься и думаешь: «Пусть перестанет, я ему всё прощу». Но если он даст слабину, то миролюбивые мечты забываются сразу: будешь молотить его со всей дури, не желая упустить момента.
Приказа «Пленных не брать» никто не отдавал. Василий эту фразу слышал только однажды, когда к нему пришёл Ежонков и загробным голосом, со зрачками, повёрнутыми куда-то внутрь, выпятив нижнюю челюсть, пророкотал:
— Есть такое мнение, пленных не брать.
— Это приказ? — спросил Василий. — Если да, прошу в письменном виде.
Капитан сразу опомнился:
— Какой приказ? Почему приказ? Я же говорю, мнение. Страхов был на совещании в штабе армии. Официально сообщили, что от нас немцам сброшены листовки. Там прямым текстом: «Здесь вас ждёт только смерть». Текст утверждён свыше. Командиры после совещания перетёрли между собой и решили однозначно: уничтожать подчистую.
— Вы меня извините, Николай Александрович, но я такое указание выполнять не могу. Священное писание учит совсем другому. Да и на курсах мы изучали правила ведения войны. Про пленных там было, чтобы содержать достойно…
И всё же примерно недели три, практически до Нового года, пока наступление не выдохлось, бойцы убивали всех попадавшихся им в руки немцев. В живых временно оставляли «языков», но в итоге их ждала та же участь. Причины озлобленности бойцов были понятны: они погнали немцев и впервые увидели, что те творили на наших занятых землях. То есть газеты регулярно сообщали о творимых зверствах, но читать о них и видеть воочию — это, как говорится, две разные разницы.
На улице одной из деревень валялись трупы трёх девушек, застреленных в голову. Кровь — льдом на лицах. Солдаты идут, видят рядом фанерку с надписью: «Отомсти. Убей немца». А деревня сожжена, уцелевшие сидят в погребах под пепелищами.
Бывали картины и пострашнее. Виселицы, усеянные повешенными. Изувеченные люди — их просто так, ради развлечения, пытали, кололи, жгли.
— Как это терпеть? — кричали Одинокову его бойцы, когда он пытался урезонить их, требовал, чтобы пленных отправляли в тыл. Или:
— Они пришли убивать, пусть умрут! Кто с мечом придёт, погибнет!
Добавляло ненависти и то, что при отступлении враг устраивал засады, ставил мины самым подлым способом, где их никак не ожидаешь. В лесах на соснах прятались «кукушки», которые выборочно отстреливали советских солдат и офицеров из винтовок и автоматов «Суоми» или стреляли очередями по группам людей. Набивали трупами колодцы — кажется, перед уходом специально убивали жителей, чтобы бросить в их же колодцы и лишить деревню воды. Но иногда скидывали вниз трупы собственных солдат.
В освобождённых сёлах Красную Армию встречали с радостью, рассказывали, что пришлось пережить. Ведь грабили, страшно грабили. У больного старика отняли валенки — им же холодно, немцам! — а заодно унесли старые сапоги. Остался он в мороз без обуви, помер. Отняли ватное одеяльце, в котором родители несли в церковь крестить новорожденного младенца. Ребёнок в одной пелёнке, а на улице сорокаградусный мороз! В домах, учреждениях, церквях забирали всё подчистую. Немецкие танки и автомашины не выдерживали морозов — так ничего! — отнимали у крестьян лошадей, грузили отнятое у них же, спешили увезти на свою фашистскую родину.
Убили попа, его молодую дочь и внучку нескольких месяцев от роду только за то, что поп запретил немцам курить в церкви. Мать троих детей гоняли по улице голой…
Объяснить бойцам, что этих неистощимых на выдумки убийц и грабителей надо считать людьми, брать в плен и обращаться гуманно, было очень трудно. Тем более что сами-то немцы тоже пленных не брали; некоторые сёла, бывало, переходили из рук в руки по два раза на дню, и все видели, что эти негодяи делали с нашими, попавшимися им. Из одной деревни ушли спешно, не успев вынести раненых. Немцы легкораненых раздели и застрелили, а тяжелораненых вытащили за околицу, сняли с них тёплое обмундирование и бросили на снегу. А мороз был жуткий…
Наконец, в верхах спохватились. Полетели вниз угрожающие приказы. Командиров рот и взводов батальона Страхова вызвали к комбату, тот объявил: за негуманное отношение к пленным — расстрел.
— Да мы-то что, — мялись взводные. — Мы всегда гуманные. Вот бойцы, бывает, не сдержатся и…
— Мы им и так уж говорили, говорили…
— А разве уследишь…
— Тех, кто убивает пленных, будете расстреливать лично, — отрезал Страхов. — А я, если не выполните приказ, буду лично расстреливать вас. Вопрос ясен?
— Так точно, товарищ…
…В понедельник 6 января, в ночь перед Рождеством лейтенант Василий Одиноков, спрятавшись под брезентухой с фонариком, заполнял формуляры прибывших и убывших по своей роте. Рядом — но не под брезентом, а под пасмурным небом — новички болтали со «старичками» о житье-бытье. Сухари сгрызли, горячего питания, из-за того, что тылы отстали от боевых подразделений, не было уж дня три. Василий приказал всем жевать еловые иголки и глотать сок, для бодрости. Но это разве еда! Глушили голод разговорами.
— …«Катюша», отец, это просто восторг, — говорил один из бывалых бойцов другому, не менее бывалому, сержанту Панову. Он хоть и прибыл намедни с пополнением, но был свой, просто три недели отвалялся в госпитале.
— Расскажите, пожалуйста, — вежливо попросил дядя из пополнения.
— Невозможно рассказать. Это надо видеть.
— Но как оно выглядит-то? — солидно спросил сержант Панов.
— Я расскажу, — вмешался ещё один из «старичков», Никифоров. — Как я под ею впервой побывал. Значитца, так. Стояли мы у деревни одной. Окопались в снегу. Ротный возвращается из штаба. Готовит нас: говорит, комполка просил всех предупредить. Вроде как в помощь нашему полку прислали новое оружие. Он и сам его не видел, но штука мощная, как пальнёт, ни с чем не спутаешь. Ага. Наступление начинать по сигналу, после применения этого нового оружия. Стало быть, как оно рявкнет, будь готов. Велено соблюдать маскировку — ну, знаете, в ночное время нельзя выдавать себя криком «Ура!»
— Да кончай волынку! — не выдержал Панов. — Как она стреляет-то, «Катюша» эта?
…Одинокова поставили командиром роты накануне Нового года, присвоили лейтенанта. На взводе он за себя оставил пока старшего сержанта Сырова. Грамотёшки у того было маловато, но в наступлении негде взять командиров с образованием. Бывший комроты Ежонков ушёл на батальон в их же полку. Там накануне убило комбата.
Потери в живой силе были страшные. Немцы засели в наших же оборонительных сооружениях. Укрепления, которые строили сотни москвичей для защиты столицы, немцы использовали против наступавших войск 1-й Ударной армии. В сёлах и деревнях они устроили опорные пункты, территорию между ними заминировали, сделав так, чтобы все пространства, где могут появиться советские войска, простреливать пулемётным, миномётным и артиллерийским огнём. Они зимой в открытое поле и не совались! Блиндажи, окопы у них… Оборона…
А наша пехота наступала редкими цепями, по голому полю, по глубокому снегу, в мороз — и ещё до контакта с противником выбивалась из сил. А дальше — огонь врага. Поддержка своей артиллерии была слабенькой. Патронов, мин и снарядов не хватало. Снабженцы зачастую просто не могли найти наступающие подразделения или отставали из-за снежных заносов.
Василий из-под своего брезента, превратившегося, правда, уже в некий сугроб, прислушался к разговорам снаружи. А там Никифоров пел свою героическую песню:
— И вот, братцы, часов в двенадцать ночи, или чуть позже, как жахнет! Верите, нет — волосы дыбом, ажно шапка на голове поднялась… — на этих словах он сделал паузу, понимая, что интерес слушателей на пределе.
— И чего? — жадно вопросил кто-то из новичков. Но рассказчик не спешил, смаковал момент внимания к своей персоне. Наконец изрёк:
— Небо в огне от края до края! Ей-богу, не вру — вот те крест. И рёв, такой рёв ужасный — и всё это туда, туда, на немчуру поганую. Восторг, полный восторг. И заорали «Ура!» по всему фронту, я клянусь — все, и мы, и командиры. «Ура! Ура!» — а ночью кричать устав не велит. А наплевать. Нельзя было на это молча смотреть, ну невозможно.
— Ну и ну, — тихонько проговорил новичок из пополнения.
Эти пополнения — чуть не раз в два дня подвозят, а толку-то… С какого-то момента Василий даже старался не выходить к ним, тяжело ему было видеть их смертную судьбу. Вновь прибывшим почти все «старички» годились если не в сыновья, то в младшие братья. Но мужики из пополнения смотрели на пацанов с почтением. Спрашивали: как, мол, воюется? «А ты сам попробуй». На другой день атака, другая, и — привет. Никого из этого пополнения, кроме двух-трёх, нет в живых. Вечером роту опять пополняют до штатной численности. И — опять атака, другая, привет. А комроты Одиноков заполняет формуляры: вчера человек числился в прибывших, сегодня в убывших.
Примерно четверть состава — стабильный костяк, из которого люди выбывают редко. Вот поди ж ты: месяц в нечеловеческих условиях, сплошной боевой поход по морозу — а притерпелись! Спят под соснами, на снегу, подстелив еловые ветки, как сейчас. Ведь если отбили у немцев село, ночевать в нём нельзя. В нём сожжены все дома, кроме двух-трёх. Но как раз эти два-три дома, будь уверен, пристреляны. Заняли наши село, набились в дома, чтобы согреться — и тут без подготовки, точными выстрелами, двумя или тремя снарядами немцы дома сносят, а затем — контратака. Проверено! Знаем уже…
Костров не разводили, временных сооружений не оборудовали. Водки не было — не подвезли. На ночь разговоры вести вообще-то не заведено: согреться бы и выспаться. Но сегодня день особый: сержант Панов из госпиталя вернулся! И беседа пошла.
— После этой пальбы час бредём, снег по пояс, — продолжал вещать Никифоров. — У немцев тишина, ни одного выстрела, только дым, там после «Катюши» всё горит, даже металл. Потом они очухались, видать: вжарили по нам из пулемётов. Залегли мы в снег, комбат вызвал штурмовую авиацию, и как начали горбатые их утюжить, мама дорогая!
— Эх, а я всё пропустил, — страдал Панов.
— Беречься надо было. Вот бы и любовался с нами на «Катюшу».
— Да! А ты вместо этого по госпиталям жировал!
— Зато я в госпитале со Сталиным разговаривал.
— Чего?!
— Врёшь!
В одно мгновение все забыли про Никифорова. Словам Панова и верили, и не верили. Но даже не верящие хотели поверить, и посыпались вопросы: «Где?», «Как?», «Когда?»
— Он к нам в госпиталь приезжал, — пояснил Панов.
— Да быть не может! Сталин? Во фронтовой госпиталь?
— Конечно. Почему нет?
— Врёт он! Делать товарищу Сталину нечего, как по госпиталям разъезжать.
— Может, по пути? Ехал куда-то, ну и…
— Нет-нет! — горячился Панов. — Специально к нам приезжал! Поговорить.
— Что-то я не помню, чтоб в газетах писали, как Сталин ездил на фронт.
— А не хочет он, чтобы про его поездки писали!
— Не, ребята, — убеждал Панов. — Ни журналистов, но фотокоров не было. Сталин и несколько генералов с ним.
Разорались, однако, бойцы. Темнотища, глаз коли, к тому же валит снег, и немцы вряд ли решались бы на вылазку. Но если услышат — вполне могут пальнуть из пушки или из пулемёта. Одиноков высунул голову из-под своего засыпанного снегом брезента:
— Прекратить крики!
Бойцы на время умолкли, но затронутая тема так интересна, что вскоре разговор возобновился, хоть и совсем тихо.
— Сел ко мне на койку, мамой клянусь. На краешек. И спрашивает: как, мол, себя чувствуете, товарищ Панов?
— Ой-ой! Он уж и фамилию твою знает!
— Ему же сказали, как вошёл. Дескать, вот лежит героический сержант Панов.
— Заливаешь ты, героический сержант…
— Да тихо вы! Панов, какой он из себя-то?
— А что ты, Сталина не видел? Такой точно, как на фотках. Вот. Сначала спросил, чем сильны немецкие солдаты и офицеры, какие у них слабые стороны. Я ему говорю: крепко дерутся, но бить можно. Вот морозец ударил, и нам бы добавить! А он и говорит: «Потерпите немного, уже есть у нас кое-какие силёнки для наступления».
— Вот мы и наступаем. А силёнок-то всё равно маловато…
— Не перебивай!
— Потом спрашивает: как, мол, себя чувствуете, товарищ Панов? Я говорю, чувствую себя достаточно здоровым, чтобы бить немцев. Он поправляет: фашистов, говорит. Вы, говорит, товарищ Панов, понимаете, что немцы — разные? Среди них есть наши враги, есть оболваненные Гитлером, но есть и наши союзники! И рассказывает, что во время налётов на Москву многие немецкие бомбы не взрывались. Они были испорченные. И даже в некоторых нашли записки от немецких рабочих, которые не любят фашистов, и нарочно выпустили негодные авиабомбы. Я ни жив, ни мёртв. Сталин! Мне! Рассказывает! А я лежу перед ним, как бревно под одеялом, и даже встать по стойке «смирно» не могу, потому что на мне только исподнее.
— Ты один, что ли, в палате был?
— Не, ну как один? Будто ты в госпиталях не бывал. Это ж бывшая районная фабрика, два этажа. В цеху деревообработки мы лежали. Да… Не сбивай… О чём я? А! Говорит мне: вы, товарищ Панов, чувствуете себя хорошо, и это хорошо, но пусть проверят врачи. Вы можете чувствовать себя хорошо, а что-то не долечено, и вы на фронте окажетесь бесполезным элементом. Ещё спросил, партийный ли я. Нет, говорю. Он улыбнулся так и говорит: «Ну ничего, я тоже был беспартийным». Пожелал мне выздоровления и боевых успехов, и встал.
— Вот это да!
— Ни фига себе!
— Да погодите! Самое интересное впереди!
— Давай-давай!
— Не тяни резину.
— Встал он и спрашивает у начальника госпиталя, полковника: «Где здесь у вас туалет?» Тот сразу: «Идёмте, товарищ Сталин, в отделение персонала, там очень хороший туалет». А Сталин ему: «Нет, вы меня неправильно поняли. Я хочу посмотреть, каковы санитарные условия для раненых бойцов Красной Армии». У полковника этого рожа переменилась, ребята! Он позеленел просто. Он же знает, каковы условия-то!
Слушатели смеялись, пряча лица в воротники полушубков, чтоб заглушить звуки.
— Туалет в госпитале! Представили? Мужики — раненые, кто-то не может руками-ногами управлять, у кого-то они и вовсе отпиленные — у тех, кто ждёт отправки в тыл. Какие уж там условия! Не туалет, а натуральная сральня. Но делать нечего, повели. Дальше я не видел, мне рассказали. Товарищ Сталин посмотрел на это санитарное чудо и приказал начальнику госпиталя взять щётку и лично отдраить помещение до блеска. Тот стоит, глазами хлопает. Генерал, что со Сталиным был, как заорёт на него: «Вы что, не поняли приказа Верховного Главнокомандующего? Выполнять!» И он… И он…
Дальше Панов говорить не мог, да и некому было слушать: все хохотали, не скрываясь. Василий хотел на них прикрикнуть, но его самого душил смех. Наконец, переборов себя, высунулся, приказал:
— Всем спать!
— Привычка — вторая натура, — сказал батальонный комиссар Загребский.
— Даже спорить не буду, — ответил ротный командир Василий Одиноков.
Последние несколько дней они встречались ежедневно, болтали о том, о сём. Это была очень колоритная парочка: Загребский, в свои 45 лет черноволосый, как пацан, и молодой Одиноков — седой, как лунь. Комиссар был единственным человеком, с которым Василий откровенно говорил про свои странные способности угадывать смерть. Он мог бы поговорить об этом ещё с Мироном Семёновым, но где тот Мирон? Ни слуху, ни духу.
В этот раз, устроившись с чайком в отбитом у немцев блиндаже, обсуждали, сколь быстро человек привыкает к тому, что вчера показалось бы необычным. Например, к смерти. До войны человек видел покойника, только когда умирал кто-то из родственников. Это не так часто случается. А вот война. Сначала каждый убитый вызывал страх и ужас. Но — привыкли! Бойцы ежедневно видят мёртвыми тех, с кем вчера делили сухари, пили водку, играли в «махнёмся не глядя».
Для Василия разница была в том, что вчера никто из этих бойцов не знал, кому назавтра выпадет умереть, а он, Василий — знал. Загребский высказал мысль, что ему в таком случае легче пережить реальную смерть товарищей, ведь он к тому, что они погибнут, подготовлен. Вася посмотрел на него с удивлением:
— Легче? Завтра погибнет Степан Петрович Третьяков. Он учитель. Преподавал детям литературу. Добрейший человек, эрудит. Он у нас всего три дня. А Коля Ступин с нами два месяца. Из боя выйдем уже без них и ещё двух десятков наших товарищей. А поведу их в бой — я. Поведу, зная, что они будут убиты. Чем же это мне легче?
— Да, я не прав. Извините, Василий, — Загребский был удручён. — И всё-таки в бой идти придётся, вы понимаете?
— Конечно, — ответил Василий с сомнением. — Я, Иван Степанович, не стратег, и мне непонятно, чего мы всё лезем и лезем. Тылы отстали. Поддержка артиллерии и авиации всё слабее, не то, что было в первые дни наступления. Не успеваем провести разведку, а уже приказ: «Вперёд». Немцы-то воюют умелее! У них укрепления, у них ручной пулемёт МГ-34. Одно немецкое отделение с таким пулемётом способно перебить мне роту! Зачем эти лобовые атаки, Иван Степанович?
Загребский помолчал. Они тут были одни, но он осторожничал. Сказал тихо-тихо, наклонившись к собеседнику поближе:
— Я вам скажу, Василий. Дело в том, что между политическими и военными руководителями нашей 1-й Ударной армии — большие контры. Командарм против лобовых атак. Требует беречь людей. Да вы знаете, приказ читали.
— Читал. Каждый командир должен проникнуться чувством личной ответственности за сохранность людей. Ха-ха!
— Ну, добиваться побед с наименьшими потерями — это правильное указание… Так вот, командарм желает проводить хорошо продуманные атаки. А комиссар отчитывается за освобождение территорий! И с меня того же требуют. Я вам так скажу. Такое двуначалие вредит. Но это между нами. Я всё-таки политработник, хотя у самого на душе тяжело…
Василий слушал, а в голове его перекатывалась молитва, которую он слышал в Перемилове, при погребении павших: «Покой, Спасе наш, с праведным рабом Твоим, и сего всели во дворы Твоя, презирая прегрешения его вольная и невольная». Вот в чём дело! Души людей достойных, погибших за Родину свою, но маловерных, а то и вовсе безбожников, попадут к Господу, не успевши в мире этом раскаяться в грехах вольных и невольных. А у человека лишь одна попытка пройти этот путь. Он, Василий, фактически погиб тогда, в селе Кузьминка — разве нет? Господь вернул его к жизни, так что теперь он сам — между миром Господним и миром вещным.
— Царствие Его не от мира сего, — произнёс Василий без всякой связи с предыдущим разговором.
— Что? — не понял Загребский.
— Гибнет-то тело! Его закопали, и всё. А душа? Она отправляется к Нему, а там, наверное, всё иначе, и то, что можно сделать здесь, нельзя там.
— Вы что, верите в душу? — с сомнением спросил комиссар.
— Да вы же сами сейчас говорили, что у вас «на душе тяжело».
— Это просто фраза! Оборот речи!
— В таком случае, где у вас тяжело? Что за орган чувствует ответственность за людей?
— Я к такому разговору не готов, Василий.
— А я, похоже, готов…
За месяц, прошедший после боя за Перемилово, Одиноков преуспел в распознании будущей смерти. Что значит — опыт… Стал «видеть» её за час до гибели человека. Он «видел» это, когда направлял на кого-то взор свой, но не глазами, это было что-то другое. Механизма «видений» он понять не мог, хотя и понимал, что они — частный случай появившейся у него сразу после разговора с Господом способности духовно подниматься над землёю, ощущать массовый переход людей в Царство иное. Дважды Василий пытался анализировать это и бросил, когда сообразил, что через такие попытки сам помрёт.
— Нет смысла смешивать материалистическую философию с досужими догадками, — бубнил комиссар. Он сам ни в какую душу не верил, а к Одинокову ежедневно ходил из тех соображений, что тот ему заранее сообщит дату возможной гибели, и он, Загребский, как-нибудь убережётся. Для таких надежд были объективные причины. Неделю назад, при освобождении села Матрёнино, комиссар убедился, что Одиноков многое может. Трое остались живы, послушавшись указания Василия, который предвидел их смерть — а произошло это событие на глазах Загребского!
В тот день в атаке на Матрёнино потеряли несколько десятков бойцов. Комбат поймал момент, когда командир заградотряда смотрел на него, и махнул рукой: «Отходим!» — давая тому понять, что берёт ответственность на себя. Заградотрядовцы тут же закинули в кузов грузовика свой пулемёт, попрыгали туда же и дали дёру.
— Соображают, — засмеялся младший лейтенант Солопий.
— Всем жить охота, — отозвался комроты Одиноков. — Давайте, ребята, бегом.
Рванули к лесочку. Вряд ли было правильным называть их прыжки по снегу словом «бег». Но тут уж было не до подбора слов. Хотелось побыстрее оказаться в лесочке, и даже убежать за речку, которую тот лесочек опоясывал. Солопий в темпе судорожных рывков по сугробам развивал тему:
— Хитрые, черти… Заградовцы эти… И не воюют… И в плен не хотят…
— Дыхалку берегите, дурень…
Василий сокрушённо подумал, что по-всякому взять Матрёнино без поддержки танков нереально. Он знал, что дать танки обещали, но где они?
Однако, перебежав лесочек, на том берегу они увидели три танка Т-34.
— Ура! — закричали бойцы. Прыг-прыг через узкую реку.
В начале-то наступления каждому батальону дали по два-три танка. И наступление пошло любо-дорого! Но потом штабные мудрецы решили формировать ударные танковые соединения. Чтобы было, как у немцев. И дальше батальоны наступали «вручную». Но жизнь диктовала своё, и вот им опять дали танки.
Из люка высунулся командир танкистов, капитан. Улыбка до ушей:
— Что, пехота? Кросс бежим?
— Бежим-бежим! Присоединяйтесь!
— Не, нам в другую сторону. Лучше вы к нам присоединяйтесь. Мост есть? Или где тут реку форсировать?
— Брод есть, хороший. Айда покажем!
Перешли реку. Капитан-танкист и Страхов собрали командиров танков и командиров пехотных рот. Танкист изложил свой план:
— Значит, так. Мы давим огневые точки, закрепляемся и отсекаем возможный подход немецких подкреплений. Вы, пехота, зачищаете дома.
Страхов распределил, какая рота как идёт. Сообщил капитану, что самое трудное — справиться с пулемётчиком немецким, который устроил себе гнездо на высокой колокольне Матрёнинской церкви.
Рота Одинокова продвигалась вдоль деревни. Сам Василий со вторым взводом, и с ними комиссар Загребский — вдоль околицы. Сыров с первым взводом проверял боковые тропы ближнего леса. Третий взвод шёл огородами, заглядывая во все строения. Южнее, по главной улице двигалась рота Разуваева, с ней был комбат Страхов. Шли спокойно: танкист-капитан одним пушечным выстрелом снёс верхушку колокольни вместе с пулемётным гнездом.
Решили уже, что деревня пустая: жители попрятались, а немцы ушли. Это был их любимый трюк — посадить гарнизон на машины и укатить в следующую деревню, километров за пять от этой. Она заранее укреплена, и придётся выковыривать их оттуда. А то и контратаку организуют…
С хутора, стоявшего на отшибе, послышались возгласы: «Сюда! Сюда! Здесь наши раненые! Помощь нужна!»
Сильный ветер бросал в лица иглы снега, глушил звуки. До Страхова, который был в середине деревни, звуки донеслись, но что они означают, он понять не смог. Крикнул Одинокову:
— Что там?
— На помощь зовут, товарищ комбат! — крикнул в ответ Василий.
— Сходите, проверьте! — приказал комбат.
— Разрешите мне? — спросил из-за спины Сыров.
Василий смотрел в сторону того хутора и ответил, не глядя на Сырова:
— Разрешаю. Возьмите двух опытных бойцов и проверьте, не засада ли там.
— Лимонова и Чуйко возьму, — отозвался Сыров. — Пошли, ребята.
Только теперь Одиноков обернулся и посмотрел на эту троицу. И сразу «увидел», что они прямо сейчас умрут, все трое одновременно. А ведь ни вчера, ни утром гибели Сырова, Лимонова и Чуйко Василий не чувствовал! И он крикнул: «Стоять!» А когда они остановились, приказал: «Всем лечь!»
Падая в снег, заметил, что Т-34, маячивший на том конце села, развернулся и двинулся к хутору, а с хутора шарахнули по танку из противотанкового ружья. И затем повели пулемётный огонь уже по ним — пули так и засвистели над залёгшими бойцами. С середины деревни что-то злым голосом кричал Страхов. Танк бахнул из пушки, взрыв разнёс центральное здание хутора, вражеский пулемёт замолк.
— Вперёд! — крикнул Одиноков и сам повёл роту.
Полчаса спустя всё было закончено — пленных не оказалось, даже раненых. Нашли местных — они все до единого были заперты в церкви.
— Полная коробочка народу, товарищ лейтенант! — удивлялся Солопий. — Сжечь их там немцы, что ли, хотели? В церкви? Она же каменная.
Потом Василию пришлось объясняться со Страховым.
— Засада была, товарищ комбат, — сказал он. — Немецкая спецгруппа: обер-лейтенант и пять нижних чинов. Кричали на чистом русском. Выяснить, кто кричал, нет возможности, понятно, почему, — Одиноков указал на трупы, которые его бойцы вытаскивали из строений. — Наверное, обер-лейтенант. Их офицеры обычно знают русский.
— Но вы же залегли до начала обстрела. Я видел!
— Не понравилась мне ситуация, Александр Иванович. Предчувствие было нехорошее.
— Ох, Одиноков. Ох, чудотворец. Что с вами делать? — запричитал комбат и обратился отчего-то к Сырову, который, стоя недалеко от них, рассматривал трофейный автомат: — Что с ним делать, старший сержант?
— Наградить медалью и отправить в штаб бригады, — весело предложил отвязный Сыров. — Пусть планирует операции.
— На самом деле хорошее предложение, — поддержал Сырова Загребский.
— Шутники, — без улыбки сказал Страхов. — Я подумаю.
После чего приказал связистам сообщить «наверх», что Матрёнино наше — дескать, ждём тылы, время обеда, — и отправился к танкистам.
Одиноков подозвал Сырова. Тот подошёл, скаля зубы:
— Слушаю, Василий Андреевич.
Василий поглядел на него, прищурившись. Никаких знаков близкой смерти! Были, а теперь нету!
— Цел? Здоров?
— А чё мне будет? — удивился Сыров. — Я везучий.
— Да-а… Чудеса. Кстати, трофейную технику велено сдавать.
— Всё будет тип-топ, товарищ лейтенант. Малёха побьём немчиков их же оружием и сдадим. Даже не сомневайтесь. Нам чужого не надо.
Пришли пёхом парни из заградотряда, наткнулись на Одинокова, пристали с просьбой: их грузовик капитально застрял на переправе.
— Там и так брод был жуткий, — сказал сержант, — а танки ещё повредили русло. Теперь колёсный транспорт проваливается. Вы бы, товарищ лейтенант, дали бы нам ребят, чтобы вытащили, а? У нас людей мало.
— Э, нет, — сказал Василий. — Кто переправу испортил? Танкисты?
— Танкисты, — убито признался сержант.
— Вот пусть они вас и вытаскивают.
— А где они?
— За церковью встали. Солопий! — окликнул он заместителя. — Покажите товарищам, где танкисты.
Они ушли. Василий опять обратился к Сырову:
— Николай Иванович, а где Лимонов и Чуйко?
— Пулемёт немецкий откапывают. Завалило его. А хороший пулемёт, жалко.
— Приведи.
— Ща сделаем. А вот они!
Из-за угла вывернули упомянутые Лимонов и Чуйко. Василий разглядел пулемёт у них в руках, но, как и в случае с Сыровым, знака их близкой смерти не увидел. Покачал головой:
— Ну, Николай Иванович… Жить вам долго.
— О, спасибочки! От вас, Василий Андреевич, такие обещания — особо в масть.
— Это отчего же?
— Так все знают, у вас договор с Господом!
Загребский засмеялся.
— Идите, Сыров, — расстроился Василий.
— Я от души, — сказал Сыров. — С уважением. Я до встречи с вами ни в какого Бога не верил. А теперь иное дело. Молитву выучил. «Иже еси на небесах…»
— Кончайте петь. Кстати, вчера молились?
— Сегодня тоже, перед боем, — и Сыров дерзко посмотрел на комиссара, который стоял рядом и супил брови. — Могу дальше пропеть.
— Не надо! Идите, идите.
Когда они остались вдвоём, Загребский спросил Василия, отчего это он расщедрился Сырову на долгую жизнь.
— Иван Степанович! — ответил Одиноков. — Судьба изменчива. Оказывается, человек своею волею многое может, — и рассказал, что произошло на самом деле…
Всё это было неделю назад. И с тех пор комиссар ежедневно изыскивал любую возможность, чтобы пооколачиваться рядом с Василием. Пусть тот даже высказывает противные марксизму идеи о Боге и о душе, — лишь бы сообщил, когда смерть начнёт маячить за его комиссарской спиной.
— Философия давно и уже окончательно прояснила, что первична материя, а вторично сознание, — бубнил он. — Душа — это сознание без материи. Такого быть не может.
Вася не прислушивался к его фантазиям. Думал, что надо бы поговорить о жизни и смерти с учителем литературы Третьяковым и с Колей Ступиным. А хватит ночи, так и с другими, чьи души завтра отправятся к Господу. Конечно, опять слухи пойдут. Чего только о нём не навыдумывали! Что он заговорённый, что порчу снимает, «правильное слово» знает, что с двумя командармами, Рокоссовским и Кузнецовым, на «ты». По мнению Сырова, у него договор с Господом. Какой там договор! Суеверия, сплошные суеверия.
Когда комиссар собрался уходить, Василий напомнил ему, чтобы в батальоне озаботились доставкой боекомплекта и провизии.
— Наступать уже нечем, — сказал он. — Ни патронов, ни еды, ни воды, ни бензина. Даже водка кончилась.
Вообще, пополнение боекомплекта было налажено лучше, чем доставка провианта. При нормальном подвозе продуктов, если не было возможности кормить горячим, выдавали на сутки сухой паёк. В него входили два брикета концентрата из варёной крупы с жиром, полукилограммовая банка рыбных консервов, 150 граммов комбижира «Лярд», 50 граммов сахара, шесть сухарей и 100 грамм водки. Если тылы отставали, то ели и пили что попадётся. Иногда бойцов кормили жители. Как-то раз вылезли из погреба дед с бабкой, а с собой они спасали курочек. Предложили: «Ешьте курочек, берите яйца». В придачу выставили бутыль самогона… Но сейчас была такая ситуация, что взять просто негде. Одни еловые иголки и топлёный снег.
— Немцам ещё хуже, — обрадовал его Загребский. — Пленные сообщают, что во многих ротах у них осталось по сорок человек вместо сотни. А патроны и водку получите этой ночью. Надо идти вперёд, товарищ Одиноков…
От 11 мая 1942 года
Москва, Кремль
1. Прекратить с 15 мая 1942 года массовую ежедневную выдачу водки личному составу войск действующей армии.
2. Сохранить ежедневную выдачу водки только военнослужащим частей передовой линии, имеющим успехи в боевых действиях против немецких захватчиков, увеличив норму выдачи водки военнослужащим этих частей до 200 гр. на человека в день.
Для указанной цели выделять водку ежемесячно в распоряжение командования фронтов и отдельных армий в размере 20 % от численности войск фронта-армии, находящихся на передовой линии.
3. Всем остальным военнослужащим передовой линии выдачу водки по 100 гр. на человека производить в следующие революционные и общественные праздники:
в дни годовщины Великой Октябрьской социалистической революции — 7 и 8 ноября, в день Конституции — 5 декабря, в день Нового года — 1 января, в день Красной Армии — 23 февраля, в дни Международного праздника трудящихся — 1 и 2 мая, во Всесоюзный день физкультурника — 19 июля, во Всесоюзный день авиации — 16 августа и в Международный юношеский день — 6 сентября, а также в день полкового праздника (сформирование части).
4. Постановление Государственного комитета обороны № 562с от 22 августа 1941 года отменить.