А жизнь в Москве, по крайней мере внешне, катилась еще по старым рельсам. Прошло два - три дня, и по городу запестрели афиши, возвещавшие выступление Вертинского в Славянском базаре.
Я конечно, не мог пропустить этого зрелища и должен был увидеть московского Пьеро, песни которого знал и любил. С ним соперничал, тогда Морфесси, который пел в театре Струйского (там сейчас помещается филиал Малого театра). Я не был поклонником Морфесси, а Вертинского любил слушать, так же как и чудесную певицу Изу Кремер. Это была полная молодая женщина, очень красивая. Мне она очень нравилась. Я был постоянным посетителем ее концертов.
Накануне вывешивались большие красивые плакаты: "Семь гастролей. Интимные песенки Изы Кремер". А на другой день поперек этой афиши, с верхнего угла на нижний, - плакат: "Билеты на все концерты проданы". Даже технически за один день невозможно было продать билеты на все концерты. Что же это был за трюк? Довольно простой и ловкий. В кассе обычно продавали билеты действительно всего один день. На следующий, когда очередь увеличивалась, вывешивали объявление, что все продано. Начинался ажиотаж. Все билеты оказывались у барышников, которые брали в два раза больше. Тем не менее я правдой и неправдой попадал на эти концерты.
Как все, в том числе и художественный вкус, определяется знанием жизни, опытом! Мне тогда казалось, что лучшей песенкой из всех является песенка о бедном негритенке, которую с такой теплотой и даже нежностью исполняла Иза Кремер. Я и сейчас ее помню наизусть.
Негритенок был симпатичен, очень мил,
Прибыл к нам из Занзибара.
Он посыльным стал,
В магазин цветов попал,
Где была хозяйкой Клара...
Эта песня ходила тогда по Москве в качестве очередного "шлягера". Тогда я не знал, что такое "шлягер", да, по-моему, это слово и не было в чести, - мне просто нравилась сама песенка.
/-Ч u V u
От этой наивной, сентиментальной песенки до выражения в нашем сегодняшнем советском искусстве подлинно интернациональных чувств к африканским народам, борющимся за свою свободу, - дистанция поистине огромного размера.
Иза Кремер была большим мастером лирической песни. Она отнюдь не была вульгарной, одевалась со вкусом, хотя и экстравагантно: на ней была юбка колоколом, на первом концерте она выходила в черном платье с муарово-белыми полосами, на следующем - в белом с черной лентой. У нее были бачки, как у испанки, и высокая, взбитая кверху прическа.
Но концерт Вертинского в Славянском базаре, о котором я начал говорить, отодвинул куда-то далеко-далеко впечатления от концертов Изы Кремер.
Концерт Вертинского был, кажется, первым открытым представлением в Москве после бурных событий Октября. В дни траура устройство концертов и зрелищ было запрещено.
...В небольшом зале сидели и стояли почти сплошь одни дамы. Мне бросилось в глаза, что все они были в черном и на рукаве носили креповые повязки - знак личного траура. У многих в руках были цветы. И когда вышел Вертинский, цветы полетели на сцену.
Маэстро впервые надел не свой обычный костюм Пьеро, а черную визитку, на правый рукав которой тоже повязал траурный креповый бант. Вертинский был очень бледен, крахмальная сорочка как бы сливалась с белизной его лица. Он сказал:
- Я спою вам песенку, посвященную мальчикам.
И впервые спел:
Я не знаю зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть беспощадной рукой...
Новая песня Вертинского, сочиненная и исполненная им на смерть юнкеров, вызвала в зале рыданья и слезы.
Вертинский стоял неподвижно и пел с закрытыми глазами.
Вторая песня была знакома:
Ваши пальцы пахнут ладаном,
А в ресницах спит печаль...
Когда он запел третью песню, я заметил, что происходит нечто странное. Вертинский, как-то неловко пятясь, но продолжая тем не менее петь, скрылся за занавесом, а вместо него на авансцену вышел рабочий-красногвардеец и, подняв руку, тихо и, как мне показалось, застенчиво объявил:
- Граждане, будьте спокойны! Концерт продолжаться не будет. Приготовьте ваши документы.
Как в известном фильме, но это было в действительности. Так закончился последний концерт Вертинского в Москве.
Все это очень напоминало прощанье с прошлым, безвозвратно канувшим в Лету, с прошлым России ладана, эполет и декадентских рыданий.
Когда я в 50-х годах снимался с Вертинским - этим чудесным артистом, неповторимым исполнителем интимных песен - в картине "Анна на шее", то напомнил ему этот случай, и он сказал: "Да, пожалуй, это был мой последний концерт". После него он пробрался на юг России, и оттуда начались его скитания по Европе и Америке, пока на закате своей жизни он не возвратился на родину...
...Через несколько дней я вернулся в театр и приступил к исполнению своих, как теперь, после пережитого на улицах Москвы, мне казалось, скучных обязанностей.
Мое отсутствие никого не удивило. Театр не работал. Там в дни боев стояли солдаты. В. В. Тихонович только собирался возобновлять репетиции.
В театры постепенно тоже врывался свежий ветер с улицы. Комиссаром академических театров, в том числе Большого и бывшей оперы Зимина, была назначена Е. К. Малиновская. Она начала с того, что собрала служащих театра и сказала:
- Давайте познакомимся, кто из вас что делает?
Взглянув на нас, молодежь, она спросила, чем мы занимались в эти дни. Я ответил:
- Смотрел революцию.
Малиновская сказала:
- А вам не кажется, что надо не смотреть, а помогать? Ребята вы молодые, займитесь делом. Кругом фронт. Надо помогать народу. Твой отец кто? - спросила она меня.
- Печатник.
- Значит, рабочий?
- Да.
- Вот и помогай, помогай во всяком случае мне, по долгу службы.
Я заявил, что больше всего хочу учиться, что моя давнишняя мечта стать историком-филологом. Произошла смешная ошибка: я думал сказать "археологом", ибо меня всегда интересовали раскопки, а, растерявшись, сказал "филологом".
Малиновская сказала:
- Учись! Тебе это теперь вполне доступно!
И после собрания она дала мне письмо к ректору Московского университета, в котором просила принять меня как сына рабочего на учебу. Я действительно был немедленно зачислен на историко-филологический факультет. Исправлять ошибку я постеснялся и остался на филологическом. В те времена дела решались быстро, без волокиты. Другой вопрос, что мне в дальнейшем оказалось не по силам совмещать две такие огромные нагрузки, как занятия в университете и напряженную работу в театре-студии, которую вскоре организовал Ф. Ф. Комиссаржевский. Театр пересилил, и я бросил учебу в университете...
Через несколько дней состоялось общее собрание труппы с новым комиссаром. Речь Малиновской, после того как она отрекомендовала себя, была выслушана при гробовом молчании. Впервые в истории России в театральном фойе звучали новые слова: "партия... народ... Ленин... классы... пролетариат... искусство... товарищи...". Она говорила, что большевики будут всячески поддерживать настоящее искусство, что у артистов нет никаких оснований волноваться: все они остаются на своих местах, труппы сохраняются в полном составе, будут продолжаться спектакли и репетиции, будет укреплена режиссура. Поэтому Ф. Ф. Комиссаржевский назначается главным режиссером театра.
Она говорила очень просто и вместе с тем волнующе. У нее было умное, энергичное лицо, как бы высеченное из куска мрамора, серые глаза. Когда впоследствии в Камерном театре мы ставили "Оптимистическую трагедию" Вс. Вишневского, я не раз ловил себя на мысли, что воспринимаю комиссара в пьесе через облик Елены Константиновны в жизни.
Часть артистов труппы была враждебно настроена к "театральному комиссару", и когда Малиновская кончила, послышались выкрики:
- Зачем вы пришли?
- Зачем узурпировали власть?
- Мы не допустим, чтобы большевики управляли искусством!
Я не хочу называть фамилии почтенных артистов, но один из лучших теноров того времени поднялся во весь свой средний рост и истерически закричал на Малиновскую. Он долго бил себя в грудь и наконец упал в обморок.
Малиновская, бледная, с плотно сжатыми губами, стояла, как каменная, в центре бушевавшей бури и спокойно посоветовала:
- Бедный! Дайте ему воды. - А потом добавила: - Чудный тенор, а такой слабенький!
Это подействовало, как холодный душ после тропической жары.
Собрание вел дирижер Ю. М. Славинский, впоследствии ставший первым председателем ЦК Союза рабис. Помню, что тогда он горячился и я не понимал, поддерживает он Малиновскую или нет. Труппа раскололась на два лагеря.
Но удивительно другое: никто не ушел из театра. Наоборот, все - и те, кто был за новое, и те, кто цеплялся за старые порядки, начали живо и, я сказал бы, более энергично, чем прежде, работать под руководством Ф. Ф. Комиссаржевского над новыми спектаклями.
Е. К. Малиновской как управляющей московскими государственными театрами было нелегко, но она была полна энергии и решительности. Она и сама, говоря об этой поре, вспоминала:
"Я очень устала и издергалась от непрерывных атак и от бесконечных комиссий и обследований, которые отрывали и меня и других работников театра от работы и тормозили ее.
В таком настроении шла я однажды к А. В. Луначарскому, и во дворе Кремля встретила В. И. Ленина. Он спросил, почему я такая бледная.
- Вероятно от того, что очень обижают, - в шутку ответила я.
- Что? Обижают? Так краснеть надо, если обижают! - сказал Владимир Ильич".
"Хотя это и была шутка, - продолжает Малиновская, -брошенная мимоходом, нельзя не удивляться меткости слов, определяющих стиль революционера, который не имеет права сдаваться перед трудностями, а должен бороться и преодолевать их".